Форум

Форум "Солнечногорской газеты"-для думающих людей (http://chugunka10.net/forum/index.php)
-   Средневековье (http://chugunka10.net/forum/forumdisplay.php?f=299)
-   -   *1879. Августин Блаженный (http://chugunka10.net/forum/showthread.php?t=8284)

Елена Павлова 10.04.2014 06:17

*1879. Августин Блаженный
 

Содержание темы:
01 страница

#01. Елена Павлова. Августин Блаженный.
#02. Википедия. Аврелий Августин
#03. Русская историческая библиотека. Аврелий Августин – краткая биография
#04. Русская историческая библиотека. Сочинения Аврелия Августина Блаженного
#05. Русская историческая библиотека. Августин «О граде Божием» – краткое содержание
#06. Украинский юридический портал. Зарождение теократических доктрин. Августин Блаженный
#07. Л.В. Блинников. Августин
#08. Игорь Буккер. Основатели учений в реальности: Августин
#09. Новая философская энциклопедия. АВГУСТИН (Augustinus) Аврелий
#10. Новая философская энциклопедия. АВГУСТИНИАНСТВО
02 страница
#11.
Great_philosophers. Августин Блаженный.
#12 Новая философская энциклопедия. АВГУСТИН
#13. Андрей Великанов. АВГУСТИН БЛАЖЕННЫЙ (Augustinus Sanctus) Аврелий
#14. Rchgi.spb.Ru. Аврелий Августин (354 - 430 гг.)
#15. Аврелий Августин. "О свободе воли" ( книга вторая)
#16. Аврелий Августин. Глава IX
#17. Аврелий Августин. О ГРАДЕ БОЖИЕМ
#18. Аврелий Августин. Глава XX
#19. Аврелий Августин. Книга четырнадцатая
#20. Аврелий Августин. Глава XIII

03 страница
#21.
#22.
#23.
#24.
#25.
#26.
#27.
#28.
#29.
#30.
04 страница
#31.
#32.
#33.
#34.
#35.
#36.
#37.
#38.
#39.
#40.

Википедия 17.04.2014 17:50

Аврелий Августин
 
http://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%90%...82%D0%B8%D0%BD
Материал из Википедии — свободной энциклопедии

Августин
Aurelius Augustinus

http://upload.wikimedia.org/wikipedi...ne_Lateran.jpg
Св. Августин. Фреска капеллы Санкта-Санкторум в Латерано. VI в.
Рождение

13 ноября 354
Тагаст, Нумидия, Римская империя
Смерть

28 августа 430 (75 лет)
Гиппон, Африка, Византийская империя
Почитается

в Православии
в Католицизме
Главная святыня

Сан Пьетро ин Сьель д’Оро, Павия
День памяти

в православии — 15(28) июня; в католицизме — 28 августа
Покровитель

Атрибуты

ребенок; голубь; перо; ракушка, разбитое сердце

Августи́н Блаже́нный Аврелий (лат. Aurelius Augustinus Hipponensis, Блаже́нный Августи́н; 13 ноября 354 года, Тагаст, Нумидия, Северная Африка — 28 августа 430 года, Гиппон, близ Карфагена, Северная Африка) — христианский теолог и философ, влиятельнейший проповедник, епископ Гиппонский (с 395 года). Один из Отцов христианской церкви, основатель августинизма. Родоначальник христианской философии истории. Христианский неоплатонизм Августина господствовал в западноевропейской философии и католической теологии до XIII века, когда его сменил христианский аристотелизм Альберта Великого и Фомы Аквинского.

Некоторая часть сведений об Августине восходит к его автобиографической «Исповеди» («Confessiones»). Его самый известный теологический и философский труд — «О граде Божием».
Через манихейство, скептицизм и неоплатонизм пришёл к христианству, учение которого о грехопадении и помиловании произвело на него сильное впечатление. В частности, он защищает (против Пелагия) учение о предопределении: человеку заранее предопределено Богом блаженство или проклятие, но это сделано[источник не указан 967 дней] Им по предведению человеческого свободного выбора — стремление к блаженству, или отказ от него. Человеческая история, которую Августин излагает в своей книге «О граде Божием», «первой мировой истории», в его понимании есть борьба двух враждебных царств — царства приверженцев всего земного, врагов Божьих, то есть светского мира (civitas terrena или diaboli), и царства Божия (civitas dei). При этом он отождествляет Царство Божие, в соответствии с его земной формой существования, с римской церковью. Августин учит о самодостоверности человеческого сознания (основа достоверности есть Бог) и познавательной силе любви. При сотворении мира Бог заложил в материальный мир в зародыше формы всех вещей, из которых они затем самостоятельно развиваются.

Святой католической и православной церквей (при этом в православии обычно именуется с эпитетом блаженный — Блаженный Августин[прим 1].
Его память отмечается Католической церковью 28 августа, Русской православной церковью — 15 июня по старому стилю.

Также Святитель Августин, Учитель Благодати (лат. Doctor Gratiae).

Содержание

1 Биография
1.1 Этапы творчества
2 Сочинения
3 Учение Августина
3.1 О бытии
3.2 Бог, мир и человек
3.3 О благодати
3.4 О свободе и божественном предопределении
3.5 О вечности, времени и памяти
3.6 Добро и зло — теодицея
3.7 Истина и достоверное знание
3.8 Познание
3.9 Об обществе и истории
4 Влияние на христианство
5 См. также
6 Переводы
6.1 Русские переводы
6.2 Другие переводы
7 Примечания
8 Литература
8.1 Общие работы
8.2 Онто-теология и гносеология
8.3 Антропология, психология, этика
8.4 Эсхатология и социология
8.5 Эстетика
8.6 Традиция
8.7 Библиография
9 Ссылки
9.1 Латинские тексты
9.2 Русские переводы сочинений Августина
9.3 Английские переводы
9.4 Об Августине

Биография
Статья является частью цикла о
Схоластике
http://upload.wikimedia.org/wikipedi...ined_Glass.jpg
Источники
Библия | Евангелие
Античные учёные:
Аристотель | Евклид | Клавдий Птолемей | Платон
Отцы Церкви:
Августин Аврелий | Дионисий Ареопагит | Иоанн Дамаскин | Боэций

Течения
Томизм | Скотизм | Концептуализм | Номинализм | Реализм | Августинианство | Аверроизм

Схоластики
Ранняя схоластика:
Рабан Мавр | Ноткер Немецкий | Гуго Сен-Викторский | Алкуин | Иоанн Скот Эриугена | Аделард Батский | Иоанн Росцелин | Пьер Абеляр | Гильберт Порретанский | Иоанн Солсберийский | Бернар Шартрский | Амальрик из Бена | Пётр Дамиани | Ансельм Кентерберийский | Бонавентура | Беренгар Турский | Гильом из Шампо | Давид Динанский | Пётр Ломбардский
Средняя схоластика:
Альберт Великий | Фома Аквинский | Гентский Генрих | Дунс Скот | Аверроэс | Витело | Дитрих Фрейбергский | Ульрих Энгельберт | Винсент из Бове | Иоанн Жандунский | Роджер Бэкон | Роберт Гроссетест | Александр Гэльский | Эгидий Римский | Роберт Килуордби | Раймунд Луллий | Марсилий Падуанский
Поздняя схоластика:
Альберт Саксонский | Вальтер Бурлей | Николай Кузанский | Жан Буридан | Николай Орем | Пётр д’Альи | Уильям Оккам | Данте | Марсилий Ингенский | Франсуа Лерэ
Вторая схоластика:
Франсиско Суарес

Проблематика
Проблема Всемогущества | Проблема существования | Спор об универсалиях | Логика | Пресуществление | Проблема истины | (Учение о двойственной истине) | Проблема единства и множества (Экземпляризм) | Проблема предопределённости | Догматическое богословие | Проблема познания (Метод Бэкона | Принцип бритвы Оккама) | Проблема мышления

Школы
Шартрская школа | Саламанкская школа | Оксфордская школа

Неосхоластика
Шаблон: Просмотр • Обсуждение • Править

Августин (Аврелий) родился 13 ноября 354 г. в африканской провинции Нумидия, в Тагасте (ныне Сук-Ахрас в Алжире). Первоначальным своим образованием он обязан матери, христианке Св. Монике, умной, благородной и благочестивой женщине, влияние которой на сына, однако, нейтрализовалось отцом-язычником (римским гражданином, мелким землевладельцем).
http://upload.wikimedia.org/wikipedi...int_Monica.jpg
Святой Августин и Святая Моника

В юности Августин не обнаружил склонности к традиционному греческому языку, но был покорён латинской литературой. По окончании школы в Тагасте он отправился учиться в ближайший культурный центр — Мадавру. Осенью 370 г., благодаря покровительству жившего в Тагасте друга семьи — Романиана, Августин отправился на трёхлетнее обучение риторике в Карфаген. В 17 лет, будучи в Карфагене, Августин вступил в отношения с молодой женщиной, которая стала его сожительницей на 13 лет и на которой он никогда не женился, т. к. она принадлежала к более низкому социальному классу. Именно в этот период Августин произнес свое изречение: "Добрый Боже, дай мне целомудрие и умеренность... Но не сейчас, о Боже, еще не сейчас!". В 372 г. у Августина в конкубинате родился сын Адеодат.

В 373 году, после прочтения «Hortensius» Цицерона, стал изучать философию. Вскоре примкнул к секте манихеев. В то время он стал преподавать риторику сначала в Тагасте, позже в Карфагене. В «Исповеди» Августин подробно остановился на девяти годах, впустую потраченных им на «шелуху» манихейского учения. В 383 г. даже духовный манихейский вождь Фавст не сумел ответить на его вопросы. В этот год Августин принял решение найти учительскую должность в Риме, но там он провёл всего год и получил должность преподавателя риторики в Медиолане.

Прочитав некоторые трактаты Плотина в латинском переводе ритора Мария Викторина, Августин познакомился с неоплатонизмом, представлявшим Бога как нематериальное трансцендентное Бытие. Побывав на проповедях Амвросия Медиоланского, Августин понял рациональную убеждённость раннего христианства.

Во время пребывания Августина в Милане в 384-388 гг. его мать нашла сыну невесту, ради чего он оставил свою конкубину. Однако, он должен был ждать два года до того, как невеста достигнет необходимого возраста, поэтому он завел другую конкубину. В конце концов, Августин разорвал помолвку со своей 11-летней невестой, оставил вторую конкубину и никогда не возобновил отношения с первой.

После этого он стал читать послания апостола Павла и услышал от викарного епископа Симплициана историю обращения в христианство Мария Викторина. По преданию, однажды в саду Августин услышал голос ребёнка, побудивший его наугад развернуть послания апостола Павла, где ему попалось Послание к Римлянам (13:13). После этого он, вместе с Моникой, Адеодатом, братом, обоими двоюродными братьями, другом Алипием и двумя учениками, удалился на несколько месяцев в Кассициак, на виллу одного из друзей. По образцу цицероновских «Тускуланских бесед», Августин составил несколько философских диалогов. На Пасху 387 г. он, вместе с Адеодатом и Алипием, был крещён Амвросием в Милане.

После этого, предварительно распродав всё своё имущество и почти совершенно раздав его бедным, вместе с Моникой отправился в Африку. Однако в Остии Моника скончалась. Последняя её беседа с сыном была хорошо передана в конце «Исповеди».

Часть сведений о дальнейшей жизни Августина основана на составленном Поссидием, общавшимся с Августином почти 40 лет, «Житии». Согласно Поссидию, по возвращении в Африку Августин вновь поселился в Тагасте, где организовал монашескую общину. Во время поездки в Гиппон Регийский, где уже было 6 христианских церквей, греческий епископ Валерий охотно рукоположил Августина в пресвитеры, так как ему было трудно проповедовать на латыни. Не позже 395 г. Валерий назначил его викарным епископом и через год умер.

Августин умер 28 августа 430 г., во время первой осады Гиппона вандалами.

Останки Августина были перенесены его приверженцами в Сардинию, чтобы спасти их от поругания ариан-вандалов, а когда этот остров попал в руки сарацин, выкуплены Лиутпрандом, королём лангобардов и погребены в Павии в церкви св. Петра.

В 1842 г., с согласия папы, они опять перевезены в Алжир и сохраняются там подле памятника Августину, воздвигнутого ему на развалинах Гиппона французскими епископами.
Этапы творчества

Первый этап (386—395), характерно влияние античной (преим. неоплатонической) догматики; отвлеченность и высокий статус рационального: философские «диалоги» «Против академиков» (то есть скептиков, Contra academicos, 386 г.), «О порядке» (De ordine, 386 г.; первый труд, в котором дано обоснование семи свободных искусств как подготовительного цикла для изучения философии), «Монологи» (Soliloquia, 387 г.), «О жизни блаженной» (De Beata Vita, 386 г.), «О количестве души» (388—389 гг.), «Об учителе» (388—389 гг.), «О музыке» (388—389 гг.; содержит знаменитое определение музыки Musica est ars bene modulandi с подробным толкованием; пять из шести книг против того, что обещает заглавие, трактуют вопросы античного стихосложения), «О бессмертии души» (387 г.), «Об истинной религии» (390 г.), «О свободной воле» или «О свободном решении» (388—395 гг.); цикл антиманихейских трактатов. Часть трудов раннего периода также именуют кассициакскими, по названию загородного дома неподалёку от Медиолана (Cassiciacum, это место в нынешней Италии называется Casciago), где Августин работал в 386—388 гг.

Второй этап (395—410), преобладает экзегетическая и религиозно-церковная проблематика: «О книге Бытия», цикл толкований к посланиям апостола Павла, моральные трактаты и «Исповедь», антидонатистские трактаты.

Третий этап (410—430), вопросы о сотворении мира и проблемы эсхатологии: цикл антипелагианских трактатов и «О граде Божьем»; критический обзор собственных сочинений в «Пересмотрах».
Сочинения

Наиболее известными из сочинений Августина является «De civitate Dei» («О граде Божьем») и «Confessiones» («Исповедь»), его духовная биография, сочинение De Trinitate (О Троице), De libero arbitrio (О свободной воле), Retractationes (Пересмотры).

Кроме того, заслуживают упоминания его Meditationes, Soliloquia и Enchiridion или Manuale.
Учение Августина
http://upload.wikimedia.org/wikipedi...g_in_Rome_.jpg
Беноццо Гоццоли. Св. Августин учит в Риме. Роспись ц. Сант-Агостино в г. Сан-Джиминьяно. 1464—1465 гг.

Учение Августина о соотношении свободы воли человека, божественной благодати и предопределения является достаточно неоднородным и не носит системного характера.
О бытии

Бог сотворил материю и наделил её различными формами, свойствами и назначениями, тем самым сотворив все сущее в нашем мире. Деяния Бога есть благо, а значит и все сущее, именно потому, что оно существует, есть благо.

Зло не субстанция-материя, а недостаток, её порча, порок и повреждение, небытие.

Бог — источник бытия, чистая форма, наивысшая красота, источник блага. Мир существует благодаря непрерывному творению Бога, который перерождает всё умирающее в мире. Мир один и несколько миров быть не может.

Материя характеризуется через вид, меру, число и порядок. В мировом порядке всякая вещь имеет свое место.
Бог, мир и человек

Августин раскрывает сущность отношений между Богом и человеком. Бог, по Августину, сверхприроден. Мир, природа и человек, будучи результатом творения Бога, зависят от своего Творца. Если неоплатонизм рассматривал бога (Абсолют) как безличное существо, как единство всего сущего, то Августин истолковывал Бога как личность, сотворившую все сущее. И специально делал различия толкований Бога от судьбы и фортуны.

Бог бестелесен, а значит божественное начало бесконечно и вездесуще. Сотворив мир, Он позаботился о том, чтобы в мире царил порядок, и в мире все стало подчиняться законам природы.

Человек создавался Богом как свободное существо, но, совершив грехопадение, сам выбрал зло и пошёл против воли Бога. Так возникает зло, так человек становится несвободным. Человек несвободен и неволен ни в чём, он всецело зависит от Бога.

С момента грехопадения люди предопределены ко злу и творят его даже тогда, когда стремятся делать добро.

Главная цель человека — спасение перед Страшным Судом, искупление греховности рода человеческого, беспрекословное повиновение Церкви.
О благодати

Силой, которая во многом определяет спасение человека и его устремление к Богу, является божественная благодать. Благодать действует по отношению к человеку и производит изменения в его природе. Без благодати невозможно спасение человека. Свободное решение воли — лишь способность стремиться к чему-либо, но реализовать свои стремления в лучшую сторону человек способен только с помощью благодати.

Благодать в представлении Августина напрямую связана с основополагающим догматом христианства — с верой в то, что Христос искупил все человечество. Значит, по природе своей благодать имеет всеобщий характер и она должна даваться всем людям. Но очевидно, что не все люди спасутся. Августин это объясняет тем, что некоторые люди не способны принять благодать. Это зависит, прежде всего, от способности их воли. Но как пришлось убедиться Августину, не все люди, которые приняли благодать, смогли сохранить «постоянство в добре». Значит, необходим ещё один особый божественный дар, который поможет сохранить это постоянство. Этот дар Августин называет «даром постоянства». Только благодаря принятию этого дара «званные» смогут стать «избранными».
О свободе и божественном предопределении

Первые люди до грехопадения обладали свободной волей — свободой от внешней (в том числе сверхъестественной) причинности и способностью выбирать между добром и злом. Ограничивающим фактором в их свободе выступал нравственный закон — чувство долга перед Богом.

После грехопадения люди лишились свободной воли, стали рабами своих желаний и уже не могли не грешить.

Искупительная жертва Иисуса Христа помогла людям вновь обратить свой взор к Богу. Он показал своей смертью пример послушания Отцу, повиновения Его воле («Не моя воля, но Твоя да будет» Лк. 22:42). Иисус искупил грех Адама, приняв волю Отца, как Свою собственную.

Каждый человек, следующий заветам Иисуса и принимающий волю Бога как свою собственную, спасает свою душу и допускается в Небесное царство.

Предопределение (лат. praedeterminatio) — один из труднейших пунктов религиозной философии, связанный с вопросом о божественных свойствах, о природе и происхождении зла и об отношении благодати к свободе.

Люди способны творить благо лишь с помощью благодати, которая несоизмерима с заслугами и дается тому, кто избран и предопределен к спасению. Однако люди — существа нравственно-свободные и могут сознательно предпочитать зло добру.
О вечности, времени и памяти

Время — мера движения и изменения. Мир ограничен в пространстве, а бытие его ограничено во времени.

Анализ (о)сознания времени — давний крест дескриптивной психологии и теории познания. Первым, кто глубоко ощутил огромные трудности, которые заключены здесь и кто бился над ними, доходя почти до отчаяния, был Августин. Главы 14-28 книги XI «Исповеди» даже сейчас должны быть основательно проштудированы каждым, кто занимается проблемой времени.

— Эдмунд Гуссерль[1]

Размышляя о времени, Августин приходит к концепции психологического восприятия времени. Ни прошлое, ни будущее не имеют реального существования — действительное существование присуще только настоящему. Прошлое обязано своим существованием нашей памяти, а будущее — нашей надежде. Настоящее — это стремительное изменение всего в мире: человек не успеет оглянуться, как он уже вынужден вспомнить о прошлом, если он в этот момент не уповает на будущее.

Таким образом, прошлое — это воспоминание, настоящее — созерцание, будущее — ожидание или надежда.

При этом, как все люди помнят прошлое, так некоторые способны «помнить» будущее, чем и объясняется способность ясновидения. Как следствие, раз время существует только потому, что о нём помнят, значит для его существования необходимы вещи, а до сотворения мира, когда ничего не было, не было и времени. Начало творения мира — вместе с тем и начало времени.

Время обладает длительностью, которая характеризует продолжительность всякого движения и изменения.

Вечность — она ни была, ни будет, она только есть. В вечном нет ни преходящего, ни будущего. В вечности нет изменчивости и нет промежутков времени, так как промежутки времени состоят из прошедших и будущих изменений предметов. Вечность — мир мыслей-идей Бога, где всё раз и навсегда.
Добро и зло — теодицея

Говоря о деяниях Бога, мыслители подчеркивали его всеблагость. Но в мире творится и зло. Почему Бог допускает зло?

Августин доказывал, что все сотворенное Богом в той или иной мере причастно к абсолютной доброте — всеблагости Бога: ведь Всевышний, осуществляя творение, запечатлел в тварном определенную меру, вес и порядок; в них вложены внеземной образ и смысл. В меру этого в природе, в людях, в обществе заключено добро.

Зло — не некая сила, существующая сама по себе, а ослабленное добро, необходимая ступень к добру. Видимое несовершенство является частью мировой гармонии и свидетельствует о принципиальной благости всего сущего: «Всякая природа, которая может стать лучше — хороша».[2]

Бывает и так, что мучащее человека зло в конечном счете оборачивается добром. Так, например, человека наказывают за преступление (зло) с целью принести ему добро через искупление и муки совести, что приводит к очищению.

Иными словами, без зла мы не знали бы, что такое добро.
Истина и достоверное знание

Августин говорил о скептиках: «им показалось вероятным, что истину найти нельзя, а мне кажется вероятным, что найти можно». Критикуя скептицизм, он выдвинул против него следующее возражение: если бы истина не была известна людям, то как определялось бы, что одно правдоподобнее (то есть более похоже на истину), чем другое.

Достоверное знание — это знание человека о своем собственном бытии и сознании.
« Знаешь ли ты, что ты существуешь? Знаю.. Знаешь ли ты, что ты мыслишь? Знаю.. Итак ты знаешь, что ты существуешь, знаешь, что живёшь, знаешь, что познаёшь.[3] »
Познание

Человек наделен умом, волей и памятью. Ум сам на себя обращает направленность воли, то есть всегда себя сознает, всегда желает и помнит:
« Ведь я помню о том, что имею память, ум и волю; и понимаю, что я понимаю, желаю и помню; и желаю, чтобы я имел волю, понимал и помнил.[4] »

Утверждение Августина, что воля участвует во всех актах познания, стало нововведением в теории познания.

Ступени познания истины:

внутреннее чувство — чувственное восприятие.
ощущение — знание о чувственных вещах в результате рефлексии разумом над чувственными данными.
разум — мистическое прикосновение к высшей истине — просветление, интеллектуальное и моральное совершенствование.

Разум — это взор души, которым она сама собой без посредства тела созерцает истинное.

В изучении наук людям помогают авторитеты и разум. Следует доверять лишь превосходнейшим авторитетам и соответственно им вести свою жизнь.
Об обществе и истории
http://upload.wikimedia.org/wikipedi..._tango7174.jpg
Средневековая рака с мощами св. Августина в Чьельдоро, Павия

Августин обосновывал и оправдывал существование имущественного неравенства людей в обществе. Он утверждал, что неравенство — неизбежное явление социальной жизни и бессмысленно стремиться к уравнению богатств; оно будет существовать во все века земной жизни человека. Но все же все люди равны перед Богом и потому Августин призывал жить в мире.

Государство — наказание за первородный грех; является системой господства одних людей над другими; оно предназначено не для достижения людьми счастья и блага, а только для выживания в этом мире.

Справедливое государство — христианское государство.

Функции государства: обеспечение правопорядка, защита граждан от внешней агрессии, помогать Церкви и бороться с ересью.

Необходимо соблюдать международные договоры.

Войны могут быть справедливыми и несправедливыми. Справедливые — те, что начались по законным причинам, например по необходимости отражения нападения врагов.

В 22 книгах своего главного труда «О граде Божьем» Августин делает попытку охватить всемирно-исторический процесс, связать историю человечества с планами и намерениями Божества. Им развиваются идеи линейного исторического времени и морального прогресса. Моральная история начинается с грехопадения Адама и рассматривается как поступательное движение к обретаемому в благодати нравственному совершенству.

В историческом процессе Августин (18-я книга) выделял семь главных эпох (в основе этой периодизации были положены факты из библейской истории еврейского народа):

первая эпоха — от Адама до Великого потопа

вторая — от Ноя до Авраама

третья — от Авраама до Давида

четвёртая — от Давида до вавилонского пленения

пятая — от вавилонского пленения до рождения Христа

шестая — началась с Христа и завершится вместе с концом истории вообще и со Страшным Судом.
седьмая — вечность

Человечество в историческом процессе образует два «града»: светское государство — царство зла и греха (прототипом которого был Рим) и государство Божие — христианская церковь.

«Град земной» и «Град Небесный» — символическое выражение двух видов любви, борьбы эгоистических («любовь к себе, доведенная до пренебрежения к Богу») и моральных («любовь к Богу вплоть до забвения себя») мотивов. Эти два града развиваются параллельно переживая шесть эпох. В конце 6 эпохи граждане «града Божия» получат блаженство, а граждане «земного града» будут преданы вечным мучениям.

Августин Аврелий доказывал превосходство духовной власти над светской. Восприняв августиновское учение, церковь объявила свое существование земной частью божьего града, выставляя себя в качестве верховного арбитра в земных делах.
Влияние на христианство
http://upload.wikimedia.org/wikipedi...icelli_053.jpg
Боттичелли. «Св. Августин»

Августин оказал сильное влияние на догматическую сторону христианского учения. Воздействие его проповедей было на протяжении последующих нескольких веков ощутимо не только в африканской, но и в западной церкви. Его полемика против ариан, присциллиан и, в особенности, против донатистов и других течений, нашла много сторонников. Августин оставил многочисленные сочинения, имевшие существенное влияние на антропологическую сторону учения в протестантизме (Лютер и Кальвин). Разрабатывал учение о св. Троице, исследовал отношения человека к божественной благодати. Сущностью христианского учения он считает способность человека к восприятию Божьей благодати, и это основное положение отражается также и на понимании им других догматов веры. Оказал влияние на Раймунда Луллия и других православных и католических богословов, подчёркивавших важность разума как источника веры. Согласно Августину, библейские тексты не должны пониматься буквально, если это входит в противоречие с тем, что известно науке. Он объясняет, что в намерения Святого Духа не входило размещать в Священном Писании научные знания, поскольку это не относится к вопросам спасения. Более того, Августин не рассматривает первородный грех в качестве причины структурных изменений во Вселенной и появления смерти в мире людей и животных. Он даже предполагает, что организм Адама и Евы был создан смертным ещё до грехопадения (но если бы они не согрешили, то обрели бы духовные тела и вечную жизнь ещё до Второго пришествия Христа)[5] Основал несколько монастырей, некоторые из них впоследствии были разрушены.
См. также

Августинианство
Августинский орден

Переводы
Русские переводы

Собрания сочинений:

Августин. Избранные сочинения. В 4 ч. — М., 1786.
Ч. 1. О граде божием. Кн. 1-5. — 509 с.
Ч. 2. О граде божием. Кн. 6-12. — 375 с.
Ч. 3. О граде божием. Кн. 13-18. — 496 с.
Ч. 4. О граде божием. Кн. 19-22. Святые и душеспасительные размышления. Книга единобеседований души с богом. Ручная книжка. Карманная псалтирь.
Августин. Творения. / Пер. Киевской духовной академии (1879-1908, в 11 ч.).
переиздание этого перевода в 4 т.: Сост. С. И. Еремеева. СПб, Алетейя — Киев, Уцимм-пресс, 1998.
Т. 1. Об истинной религии. — 752 с. (включает сочинения: «Против академиков», «О блаженной жизни», «О порядке», «О количестве души», «Об учителе», «Монологи», «О бессмертии души», «Об истинной религии», «Исповедь»)
Т. 2. Теологические трактаты. — 768 с. (включает сочинения: «Энхиридион Лаврентию о вере, надежде и любви», «О согласии евангелистов», «О книге Бытия»)
Т. 3. О граде Божием. Кн. 1-13. — 600 с.
Т. 4. О граде Божием. Кн. 14-22. — 592 с.

Старые переводы:

«Книга о видении Христа» (или «Боговидная любовь») Августина переведена Карионом Истоминым с белорусского в 1687 году и поднесена царевне Софье[6].
Богословские размышления о благодати божией и о воле человеческой. — СПб., 1786. — 140 с.
О духе и письме. / Пер. Н. Загоровского. — М., 1787. — 115 с.
Исповедания в 13 кн. / Пер. иеромон. Агапита. — М., 1787. — 571 с.
Христианская наука или Основания св. герменевтики и церковного красноречия. — Киев, 1835. — 355 с.
О том, как оглашать людей необразованных. — СПб., 1844.
неоднократно издавалась «карманная псалтирь» Августина.
Исповедь блаж. Августина. В 13 кн. (Новый перевод). — М., 1914. — 442 с.

Новые переводы:

Об обучении оглашаемых. / Пер. М. Е. Сергеенко. // Богословские труды. 1976. № 15.
О благодати и свободном произволении. / Пер. О. Е. Нестеровой. // Гусейнов А. А., Ирлитц Г. Краткая история этики. М., 1987.
Августин А. Исповедь / Пер. с лат. М.Е. Сергеенко. Вступит. статья А. А. Столярова. — М.: «Ренессанс», СП ИВО — СиД, 1991. — 488 с. — (Памятники религиозно-философской мысли). — 50 000 экз. — ISBN 5-7664-0472-7
Толкование на псалом 125. / Пер. С. А. Степанцова. // Альфа и Омега. 1997. № 2 (13). С. 52-75.
О природе блага против манихеев. Против ниспровергателей Закона и Пророков. Против послания манихея по имени Фундамент. / Пер. О. Е. Нестеровой. Об учителе. / Пер. В. В. Бибихина. // Памятники средневековой латинской литературы IV—VII вв. М., 1998. С. 147—208.
Письмо CCLVIII (к Марциану). // Богословский сборник. 1999. № 4.
Блаженный Августин. Против академиков. / Пер. и комм. О. В. Головой. М.: Греко-латинский кабинет Ю. А. Шичалина. 1999. 192 стр.
Письмо XVIII к Целестину. М., 2000.
О предопределении святых Первая книга к Просперу и Иларию. / Пер. И. Мамсурова. М.: Путь. 2000.
Рассуждение в 4-й день празднеств. / Пер. С. А. Степанцова. // Богословский сборник. 2000. № 5.
О свободе воли. Кн. II. / Пер. М. Ермаковой, А. Шарниной. О христианском учении. / Пер. С. Неретиной. // Антология средневековой мысли. В 2 т. Т.1. СПб.: РХГИ. 2001. С. 19-112.
Августин. Слово о разорении города Рима. / Пер. С. А. Степанцова. // Вестник древней истории. 2001. № 2.
Августин. О Троице. / Пер. А. А. Тащиана. (Серия «Патристика. Тексты и исследования»). Краснодар, Глагол. 2004. 416 стр.
Августин. Проповеди. // ВДИ. 2007. № 3.
Св. Августин, епископ Гиппонский. Проповедь 81. / Пер. С. А. Степанцова. // Вестник древней истории. 2009. № 1. С. 260—267.

Другие переводы

В серии «Loeb classical library» изданы «Исповедь» (т. 1-2, № 26-27), «Избранные письма» (т. 3, № 239), «О граде Божием» (т. 4-10, № 411—417).
В серии «Collection Budé» издана «Исповедь» в 2 томах.

Примечания

↑ Является лишь наименованием конкретного святого, а не более низким ликом, чем святость, как понимается этот термин в католицизме

Литература
Общие работы

Трубецкой Е. Н. Религиозно-общественный идеал западного христианства в V B., Ч. 1. Миросозерцание Бл. Августина. М., 1892
Писарев Л. Учение блж. Августина, еп. Иппонского, о человеке в его отношении к Богу. Казань, 1894.
Попов И. В. Личность и учение Бл. Августина, т. I, ч. 1—2. Сергиев Посад, 1916
Герье В. Блаженный Августин. М., 1910.
Майоров Г. Г. Формирование средневековой философии. Латинская патристика. М.: Мысль. 1979. С. 181—340
История философии: Энциклопедия. — Мн.: Интерпрессервис; Книжный Дом. 2002.
Ляшенко В. П. Философия. М., 2007.
Столяров А. А. Свобода воли как проблема европейского морального сознания. М., 1999.
Марру А. И. Св. Августин и августинизм. М., 1998.
Суини Майкл. Лекции по средневековой философии. М., 2001.
Эриксен Т. Б. Августин. Беспокойное сердце. М., 2003.
Troeltsch Е. Augustin, die Christliche Antike und das Mittelalter. Münch.— В., 1915
Cayré F. Initiation a la philosophie de S. Augustin. P., 1947
Gilson É. Introduction à l'étude de Saint Augustin. P., 1949
Jaspers К. Platon. Augustin. Kant. Drei Grander des Philosophierens. Münch., 1967
Flasch K. Augustin: Einführung in sein Denken. Stuttg., 1980
Клот, «Der heil. Kirchenlehrer Augustin» (2 т., Аахен, 1840);
Биндеман, «Der heilige Augustin» (Берл., 1844);
Пужула, «Vie de St. Augustin» (2 изд., 2 т., Париж, 1852; в нем. пер. Гуртера, 2 т., Шафг., 1847);
Дорнор, «Augustin, sein theologisches System und seine religionsphilos. Anschauung» (Berlin, 1873).
Августин: pro et contra. — СПб.: Издательство: РХГА, 2002. — 976 с. — («Русский путь»). — ISBN 5-88812-165-7

Онто-теология и гносеология

Ritier J. Mundus Intelligibilis. Eine Untersuchung zur Aufnahme und Umwandlung der Neuplatonischen Ontologie bei Augustinus, Fr./M., 1937
Chevalier I. S. Augustin et la pensée grecque. Les relations trinitaires. Fribourg, 1940
Falkenhahn W. Augustins Illuminationslehre im Lichte der jungsten Forschungen. Köln, 1948
Cayré F. La contemplation Augustinienne. P., 1954
Anderson J. F. St. Augustine and Being. A metaphysical essay. La Haye, 1965
Armstong A. H. Augustine and the Christian Platonism. Villanova, 1967
Wittmann L. Ascensus. Der Aufstieg zur Transzendenz in der Metaphysik Augustins. Münch., 1980
Bubacz B. St. Augustine’s theory of knowledge. N. Y.—Toronto, 1981

Антропология, психология, этика

Скворцов К. И. Августин Иппонийский как психолог. Киев, 1870. 247 стр.
Mausbach J. Die Ethik des heiligen Augustin, B2. Aufl., Freiburg, 1929
Nygren G. Das Prädestinationsproblem in der Theologie Augustins. Lund, 1956
Körner F. Das Sein und der Mensch. Die existentielle Seinsentdeckung des jungen Augustin. Freiburg-?-Münch., 1959
Stelzenberger J. Conscientia bei Augustinus. Paderborn, 1959
Berlinger R. Augustins dialogische Metaphysik. Fr./M., 1962
Mader J. Die Logische Struktur des personalen Denkens: Aus der Methode der Gotteserkenntnis bei Aurelius Augustinus. Wien, 1965
Maxsein A. Philosophia Cordis. Das Wesen der Personalität bei Augustinus. Salzburg, 1966
Schmaus M. Die psychologische Trinitätslehre des hl. Augustinus, 2 Aufl. Münster, 1927
O’Connell R. J. St. Augustine’s early Theory of Man. A. D. 386—391. Cambr. (Mass.), 1968
Stein W. Sapientia bei Augustinus. Bonn, 1968
Böhm S. La temporalité dans l’anthropologie augustinienne. P., 1984

Эсхатология и социология

Deane H. A. The political and social ideas of St. Augustine. N. Y.—L., 1963
Markus R. Saeculum: history and society in the theology of St. Augustine. Cambr., 1970
Schmidt E. A. Zeit und Geschichte bei Augustinus. Hdlb., 1985

Эстетика

Бычков В. В. Эстетика Аврелия Августина. М., 1984
Svoboda К. L’Esthétique de Saint Augustin et ses sources. Brno, 1933

Традиция

Nygren A. Augustin und Luther. В., 1958
Smits L. Saint Augustin dans l’oeuvre de Jean Calvin, т. 1—2. Assen, 1957—58
Bern Ch. Érasme et Saint Augustin ou Influence de Saint Augustin sur l’humanisme d’Érasme. Gen., 1969
Sellier P. Pascal et Saint Augustin. P., 1970

Библиография


Andresen С. Bibliographia Augustiniana, 2 Aufl. Darmstadt, 1973
Miethe Т. L. Augustinian Bibliography, 1970—1980. Westport-L., 1982.

Ссылки
q: Аврелий Августин в Викицитатнике?
s: Аврелий Августин в Викитеке?
commons: Аврелий Августин на Викискладе?

↑ Гуссерль Эд. Собрание сочинений. Том I. Феноменология внутреннего сознания времени = ZUR PHAENOMENOLOGIE DES INNERN ZEITBEWUSSTSEINS / Составл., вступит. статья, перевод В. И. Молчанова. — М.: Гнозис, 1994. — С. 5. — 192 с. — 5000 экз. — ISBN 5-7333-0487-1
↑ О свободе воли. III 13,36
↑ Монологи. Книга 2, монолог 1.
↑ О Троице. X 11,18 cp. IX 4,4; X 3,5; О свободе воли. III 3,6 сл.
↑ Davis A. Young, «The Contemporary Relevance of Augustine’s View of Creation» from Perspectives on Science and Christian Faith 40.1 http://www.asa3.org/ASA/PSCF/1988/PSCF3-88Young.html
↑ Словарь книжников и книжности Древней Руси. Вып. 3. Ч. 2. — С. 150—151.

Латинские тексты

Собрание сочинений А. Августина (латынь)
Латинские тексты важнейших сочинений
S. Aurelii Augustini opera omnia: Patrologiae Latinae elenchus

Русские переводы сочинений Августина

Confessiones (Исповедь)
О свободе воли — Блаженный Августин
Различные тексты на русском, латинском и английском
Толкование на первый псалом
Труды бл. Августина в библиотеке «Азбуки веры»

Английские переводы

Указатель английских переводов в «Nicene and Post-Nicene Fathers». Vol. I—VIII
«Против Фауста» Книги I—XXI, книги XVI—XXII книги XXIII-XXXIII

Об Августине

Августин, Аврелий // Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона: В 86 томах (82 т. и 4 доп.). — СПб., 1890—1907.
Степанцов С. А. , Фокин А. Р. , Лебедев Э. Н. , Двоскина Е. М., М. Э. Н. Августин Аврелий // Православная энциклопедия. Том I. — М.: Церковно-научный центр «Православная энциклопедия», 2000. — С. 93-109. — 752 с. — 40 000 экз. — ISBN 5-89572-006-4
Баранов И. В., Двоскина Е. М., Лупандин И. В. Августин Аврелий // Католическая энциклопедия
Столяров А. А. Августин // Новая философская энциклопедия / Ин-т философии РАН; Нац. обществ.-науч. фонд; Предс. научно-ред. совета В. С. Стёпин. — 2-е изд., испр. и допол. — М.: Мысль, 2010. — ISBN 978-5-244-01115-9
Августин, Св. // Энциклопедия Кругосвет
«Блаженный Августин» //Православная богословская энциклопедия

Русская историческая библиотека 11.03.2016 11:55

Аврелий Августин – краткая биография
 
http://rushist.com/index.php/philoso...aya-biografiya
Аврелий Августин, один из самых выдающихся отцов западной церкви, родился 12 ноября 353 г. в Тагасте, в Нумидии, умер 28 августа 430 г. в Гиппоне.

17-летним юношей, изучая риторику в Карфагене, Августин предавался разгульной жизни. С 383 г. он состоял учителем красноречия в Риме, с 384 – в Милане, где влияние святого Амвросия побудило его принять христианство (387 г.). В следующем году Августин, через Рим, возвратился в свой родной город и стал здесь во главе одной аскетической общины, проводя жизнь в полном уединении. В 395 г., епископ гиппонский Валерий посвятил Августина в епископы (викарием у себя). С этого времени африканская церковь руководилась силою его ума и слова. Аврелий Августин с большой настойчивостью опровергал все бывшие или только возникавшие ереси: донатистов, манихеев, ариан, пелагиан и полупелагиан, победа над которыми доставила африканской церкви на некоторое время выдающееся положение. Имя Августина сделалось известным во всей западной церкви. Он умер во время осады Гиппона вандалами. Останки Августина в октябре 1842 г., с разрешения папы, были перенесены в Алжир и погребены здесь у памятника, воздвигнутого ему на развалинах прежнего Гиппона. Католическая церковь причислила его к лику святых.
[IMG][/IMG]
Аврелий Августин Блаженный. Фреска VI века в капелле Санкта-Санкторум, Латеран (Рим)

Аврелий Августин, в ряду других отцов, имел самое сильное влияние в западной церкви, как вследствие настойчивости, с какою он отстаивал её учение и интересы и в богословии, и в церковной практике, так и вследствие своего выдающегося ума, своеобразно сочетавшего в себе созерцательный и мистический элементы. Поэтому, недостаточно видеть в нем лишь родоначальника средневековой схоластики; на нем, до известной степени, воспитался Лютер. В борьбе с крайностями манихейства, пелагианства и донатизма, Августин стремился обосновать среднюю точку зрения, развивая две основные идеи, идею всемогущества божественной благодати и идею церкви, как связующего небо и землю царства Божия. Взгляд Августина на государство, как на греховную силу и требование подчинить светскую власть власти церковной, легли в основу учения папства об отношении обеих властей.

Строгое и беспристрастное описание собственной жизни Аврелий Августин дал в своей «Исповеди» («Confessionum») из 12 книг, к которым примыкают «Retractationum», содержащие критику его собственных сочинений. Он сам насчитывает 93 своих произведения в 232 книгах. Важнейшими из них можно считать: «Об истинной религии», «О Троице» и «О граде Божием». Нельзя не упомянуть также, что сочинения Августина содержат весьма ценные указания и на характер музыки в древней христианской церкви, особенно относительно так называемого амвросианского церковного пения, которое он ввел в своей африканской епархии. Августин оставил и специальное сочинение о музыке («О музыке»), посвященное метрике.

Русская историческая библиотека 22.03.2016 17:30

Сочинения Аврелия Августина Блаженного
 
http://rushist.com/index.php/philoso...na-blazhennogo
Сочинения великого отца церкви блаженного Аврелия Августина (354-430) в продолжение целых веков были главным источником христианской философии и богословия, и имели могущественное влияние на литературу и даже на политическую историю новых народов. Чтобы представить нагляднее отношения блаженного Августина к общечеловеческой образованности и истории, достаточно указать на различные религиозные волнения, которые в разные времена вызывались его учениками и приверженцами. Так, например, знаменитый богословский спор, происходивший в двенадцатом веке между Абеляром и святым Бернаром Клервоским, касался главных оснований философии Августина. Спор между кальвинизмом и лютеранством о том же предмете был причиною разделения протестантской церкви. Борьба янсенистов, волновавшая в продолжение полутораста лет французское католичество и бывшая одною из причин революции 1789 года, также находилась в тесной связи с учением и взглядами Аврелия Августина. Сами недостатки его сочинений, повсюду проявляющаяся в них африканская натура, горячность и страстность его речи, располагали в его пользу отдельные личности и целые школы, тем более что в то время здравый смысл древности уступил место прорицательской мудрости Востока и пылкому воинственному одушевлению новых народов. Впрочем, нет никакого сомнения, что в сочинениях блаженного Августина больше истинной поэзии, чем в длинных проповедях и толкованиях. Влияние сочинений Аврелия Августина объясняется тем, что самые обстоятельства жизни его возбудили в нем веру в справедливость требований человеческого сердца.
http://fanstudio.ru/archive/20160322/8EgkW5G1.jpg
Аврелий Августин Блаженный. Фреска VI века в капелле Санкта-Санкторум, Латеран (Рим)

Родившийся в 354 году в римской провинции Африке (современный Тунис) и воспитанный своею матерью Моникой в правилах благочестия, Аврелий Августин еще в ранней юности, увлекаемый страстями, предался чувственным удовольствиям и сделался приверженцем безумных идей манихейской секты. В это же время он усвоил себе латинскую образованность, имевшую в Африке такое же множество почитателей, как и римские пороки и безнравственность. В особенности понравились Августину красноречие и философия Цицерона. Только тогда, когда Августин достиг тридцатилетнего возраста и после долгого пребывания в Риме поселился в Медиолане (Милане), в сердце его произошла нравственная перемена, выведшая его на другую дорогу. Объяснения священного писания, мистицизм и аллегории, заимствованные Амвросием Медиоланским у Оригена и совершенные им преобразования в богослужении, увлекли молодого Августина. В то же время учение неоплатоников произвело решительную перемену в его взглядах и направлении. Он начал вести строго нравственный образ жизни и обратился от языческой философии и сочинений Цицерона, заблуждений манихеев и мистицизма неоплатоников к новой мудрости Амвросия, вере Афанасия и мистицизму Оригена. Вскоре Аврелий Августин так усвоил себе православное учение, что в состоянии был бороться с британским монахом Пелагием оспаривавшим учение о наследственности греха и доказывавшим возможность делать добрые дела одними собственными силами. В проповедях и сочинениях Августин защищал учение апостола Павла об оправдании человека верой и признавал предопределение, то есть неизменное предназначение человека к блаженству или к осуждению, одним из основных догматов христианской веры. У человека, одаренного способностями и силою чувства и притом развившегося таким оригинальным образом, как блаженный Августин, не могло быть недостатка в богатстве и разнообразии мыслей. Действительно, своими сочинениями он имел громадное влияние на современников, и сам того не замечая, создал новую христианскую литературу, искусство и миросозерцание.

Августин «О граде Божием» – краткое содержание

Одно из главных сочинений блаженного Августина, носящее название «О граде Божием» (De civitate Dei) и составленное по образцу сочинений Платона о государстве, основывается на той главной мысли, что человечество состоит из двух частей: из рабов своей плоти, осужденных на проклятие, и из людей, живущих духом и призванных к блаженству. Отсюда Аврелий Августин выводит идею о существовании в мире двух царств, из которых одно погибнет в день страшного суда. Царством гибели управляет дьявол; главное основание его – эгоизм, приводящий человека к забвению Бога. Другое небесное царство, находящееся под управлением божиим, основывается на любви к Богу и ведет к забвению самого себя. Таким образом Августин в сочинении «О граде Божием» противопоставляет видимый мир, как царство греха, миру веры и блаженства набожных душ. Но, признавая человеческую природу испорченной и всякую внешнюю деятельность греховно и допуская, что Бог сверхъестественно управляет земными делами через своих уполномоченных, Августин, сам того не понимая, предоставляет во внешнем мире полный простор грубости и насилию.

Предмет сочинения «О граде Божием» так обширен, что дал блаженному Августину возможность заключить в его рамки все нравственное и догматическое учение западной церкви и множество других материалов, а его приверженцам – возможность извлекать из этой книги самые разнообразные представления и взгляды. По мнению Августина, весь Древний Рим, как греховное земное государство, находился под властью дьявола. Чтобы подтвердить свой взгляд, он обращается в своём сочинении к истории римского государства и старается доказать исторически, что счастье такого государства не есть истинное счастье, которое находится только в государстве Бога. Но будучи скорее ритором, чем историком, и смотря на историю с чисто теологической точки зрения, Аврелий Августин уже по одному этому впадает в односторонность. Во всей истории римской республики и империи он видит только непрерывный ряд несправедливостей и жестокостей, упуская из виду, что во всякое время существуют известного рода убеждения и учреждения. Так чувственная религия и строго восточный взгляд на жизнь были возможны в греческой и римской древности, а в позднейшее время необходимо должны были развиться сверхчувственное учение и восточное миросозерцание. Блаженный Августин очень основательно доказывает несостоятельность древней религии и философии и правильно передает в книге «О граде Божием» историческую связь различных причин падения римской республики; но воззрения его на историю доказывают совершенное непонимание хода событий. В его сочинении героически и политически характеры древней истории остаются незаметными; но зато резко выдаются вперед религиозный и иерархический элементы. Зная печальное положение Римской империи во время Августина и грубость Средних веков, мы поймем, что взгляд его мог находить себе особенное сочувствие в эту эпоху и сделаться господствующим в средние века. В тогдашних грустных обстоятельствах люди не могли найти себе успокоения в древней философии и политической свободе. Скорее им могла помочь слепая вера, полицейская сила деспотизма и иерархия. Вследствие этого остроумная и строго благочестивая книга Августина «О Граде Божием» определило на несколько веков вперед христианские воззрения на язычество, его религию, философию и историю.
http://fanstudio.ru/archive/20160322/6qrFO4KP.jpg
Рака с мощами блаженного Августина в Павии

Сочинение Августина служило главным источником и многих других средневековых воззрений. Земное или языческое государство, по мнению блаженного Августина, управляется дьяволами, философами и почитателями злых духов, а небесное или христианское – святыми, ангелами и духовенством. Августин подробно говорит об ангелах и дьяволах, о святых и злых духах. При этом его книга «О граде Божием» излагает учение, которым впоследствии пользовались средневековые художники и поэты до самого Мильтона. Учение Аврелия Августина о наказаниях, которым подвергнутся все исключенные из царства Божия при конце мира, вполне соответствовало понятиям народов, поселившихся вскоре после того в пределах римской империи. Эта теория легла в основание поэзии средневековых писателей и содействовала облагораживанию грубых, чисто чувственных понятий о загробной жизни.

Августин «Исповедь» – кратко

Так же много имело читателей и таким же влиянием на историю новейшей образованности и литературы пользовалось другое сочинение блаженного Августина – «Исповедь». Как бы исповедуясь пред Богом, он изображает в этом сочинении ход своего внутреннего развития от юности до упомянутой нами перемены в образе мыслей и верованиях, совершившейся в нем в 400 году. «Исповедь» Августина была одною из самых любимых книг средних веков. Это сочинение значительно облегчает нам понимание одного из важнейших церковных писателей и представляет ясное изображение духа того времени, тогдашнего воспитания, нравственного состояния провинции Африки и характера тамошних ученых школ. Поэтому «Исповедь» Аврелия Августина весьма важна в историческом отношении. Впрочем, чтобы извлечь надлежащую пользу из сочинения Августина, нужно бы было привести его вполне или подробно изложить его содержание.

Чтобы представить нагляднее влияние сочинения Августина на потомство, мы приведем одно место из «Исповеди», где Августин говорит о смерти своей горячо любимой матери, Моники. Эта благочестивая женщина, в продолжение всей жизни с изумительною заботливостью, энергиею и самопожертвованием старавшаяся внушить сыну свои понятия о блаженстве, умерла вскоре после совершенного обращения Августина. Поэтому, говоря о переходе своем к истинной вере, Аврелий Августин посвящает биографии своей матери целый ряд очаровательных глав своего сочинения. Он восхваляет характер Моники, описывает её неутомимые заботы о сыне и свою скорбь о её потере, и в заключение, высказывая уверенность в том, что молитвы других христиан могут доставить блаженство и в другой жизни, просит своих читателей, если только они сознают его пользу, как учителя и писателя, не забывать в молитвах его отца и мать. Из этого можно видеть, что мечтательные взгляды Августина, переданные средним векам в таком привлекательном сочинении, немало содействовали превращению всего католического богослужения в мертвый механизм.
http://fanstudio.ru/archive/20160322/B79aTkCO.jpg
Святой Августин и его мать, Моника. Картина А. Шеффера, 1846

Кроме этих сочинений, блаженный Августин написал еще под заглавием «Разговоры с самим собой», нечто вроде продолжения «Исповеди». В них автор стремится доказать, что все счастье жизни зависит от так называемых богословских добродетелей: веры, надежды и любви. И это сочинение заслуживает порицания в том отношении, что, заключая в себе излияния сердца, написано, подобно «Исповеди», искусственным, а не простым и приличным языком. Но не нужно забывать, что в эпоху Августина античные эстетические понятия и слог древних классиков уже не соответствовали настроению общества и, что еще важнее, были недостижимы; искусственность же вполне согласовалась с духом того времени и направлением, преобладавшим в школьном образовании. Августин понимал все это, и, быть может, потому именно сочинения его имели такое громадное влияние.

Августин «Об истинной религии»

В заключение мы должны упомянуть еще об одном творении Аврелия Августина, которое стоит едва ли не выше всех других его сочинений, потому что принадлежит не к ученой, а к всеобщей литературе и имело огромное влияние на последующие поколения. Это – книга Августина «Об истинной религии». На основании её католическая церковь доказывала протестантам истинность своего учения о предании и церковном авторитете. В сочинении «Об истинной религии», написанном в опровержение еретиков, особенно ясно высказывается стремление блаженного Августина доказать тождество христианской и церковной истины. Избрав себе задачею изложить читателям сущность христианского учения, Августин находит ее не в нравственных целях христианства, но в истории откровения и сообщения божественной благодати, неопределенном и неопределимом предании и в проявлениях божества посредством пророчеств и чудес, заменяя внутренние доказательства божественной истины внешними. Но в то же время он отрицает слепую веру, основанную на авторитете, а вместо неё предлагает философию религии. В сочинении «Об истинной религии», написанном для всех классов общества, у Аврелия Августина нельзя искать ни строгого логического порядка, остроумия и определенности, ни сжатого и связного изложения. Но в подобных сочинениях самая неопределенность выражений и туманность положений обусловливают их успех, хотя эти качества и дают противникам авторов повод возражать против них подобным же образом и в таких же общих и темных выражениях. В этом случае, как и всегда, крайности сходятся.

Русская историческая библиотека 24.03.2016 14:22

Августин «О граде Божием» – краткое содержание
 
http://rushist.com/index.php/philoso...oe-soderzhanie
В тяжкие годы падения Западной Римской империи под ударами варваров некоторые христианские писатели, как это ни странно, считали торжество варваров прогрессом для истории. Язычники, которых тогда было еще много, видели в этих грозных нашествиях варваров на цивилизацию наказание за отказ от древнего культа и винили в этом христиан. Однако набожные христиане пытались объяснить ниспосланием Божьим бесчисленные бедствия, которые принес не только Аларих, но и мелкие варварские вожди, губившие империю.

Скорбный вопрос о том, что вызвало падение великого Рима и что будет с Европой вслед за этим, был неразрешимой загадкой для того времени. Крупнейший церковный писатель V века, блаженный Аврелий Августин, за сорок лет до нашествия Аттилы, взялся разрешить эту роковую дилемму. Августин в своем сочинении «О граде Божьем» («De civitate Dei») становится на сторону варваров; он старается убедить, что история пойдет от них дальше по божественному предопределению.
http://fanstudio.ru/archive/20160324/34YV58pt.jpg
Аврелий Августин Блаженный. Фреска VI века в капелле Санкта-Санкторум, Латеран (Рим)

Блаженный Августин был по происхождению римлянином из Карфагена. В молодости он долго вел порочную и разгульную жизнь. Сперва Августин увлекся манихейством, потом занимался астрологией; но в его духе было много аскетизма, и путем долгой борьбы он пришел к христианству. Встреча с епископом Амвросием сделала Аврелия Августина христианином; он стал ревностным неофитом, а потом сделался епископом города Гиппона и в короткое время прославился, как лучший писатель западной церкви. Он положил начало разработке католического богословия, и до сих пор его сочинение «Об истинной религии» служит своего рода кодексом для благочестивых католиков. Кроме того, Августин внес в него идею предопределения, которой после воспользовалась эпоха реформации. Хорошая литературная подготовка, тщательное изучение сочинений Цицерона сделали Августина блестящим писателем. В его стиле преобладают прекрасные приемы латинских классиков. «Исповедь» блаженного Августина стала любимой книгой благочестивых католиков. Недаром она служила воспитанию пятидесяти поколений набожных католических душ.

Труд Аврелия Августина «О граде Божьем», написанный в 414 и 415 гг., имеет важное историческое, политическое и социальное значение. Августин установил тесную связь между варварством и христианством. Он отдает всю будущую историю варварству, т. е. миру новому, для которого как бы уготована новая религия. Блаженный Августин отмечает со снисхождением опустошения, убийства, грабежи; все это повторялось при завоевании Рима. Он удивляется этому милосердию варваров и приписывает его влиянию самого Господа. Его изумляет, что обширные базилики были назначены варварским вождем для людей, искавших убежища от погрома и разрушения. В книге «О граде Божьем» Аврелий Августин проводит параллель между варварскими вторжениями V века, нашествием галлов и проскрипциями Мария и Суллы. Разве те демоны, в которых вы верите, спасают вас от бедствий? – спрашивает Августин римлян. Гусям или Богу обязан Капитолий спасению от галлов? Где были ваши боги во время поражения последних римских императоров; где были боги во время всех ваших несчастий?

Наша власть началась недавно, говорит Августин о христианстве; она не имеет связи с таким развратом и испорченностью. Ваши предки, говорит он о язычниках, сделали войну ремеслом и поработили соседние народы Востока. Роскошь, мотовство и разврат были естественными последствиями римских побед. Праздность римлян была результатом переполнения рабами Италии. Не мы, не христиане, наполнили Италию рабами; не мы поставили их ниже животных; не мы заставляли их исполнять работы, которые должны были нести скоты. Что касается нас, то мы проповедуем иное учение. Мы, христиане, не налагали на жителей порабощенных городов оков. Не мы заставляли собственников покидать свои имущества и бежать; не мы развратили вашу чернь даровой пищей, цирками и театрами; не мы погубили сенат и аристократию; не мы обессилили легионы, заставляя их сражаться между собой; не мы первые унизили Рим. Разве не Диоклетиан, вопрошает Августин на страницах «Града Божьего», первый подал пример к унижению Рима, перенеся столицу в Никомедию? Ваши императоры раздавали права гражданства всем народам; они сами разрушили патриотизм. Не мы, продолжает Августин, заправляли армией, которая на протяжении девяноста двух лет дала нам более тридцати императоров и столько же претендентов.
http://fanstudio.ru/archive/20160324/22RNnMNG.jpg
Средневековая рукопись сочинений Августина Блаженного. Италия XV век
Источник изображения

Чтобы соединить различные народы империи, надо создать нечто большее, чем мирские узы; эти узы нашлись только в христианстве. И вот возникает «град Божий», «царство Божие». Очистительный огонь варваров истребит язычество и сделает его достойным града Божия. Этому Божьему царству предстоит тысячелетие. В обновленных стенах града Божьего не будет честолюбия, жажды к славе; там будет царствовать мир и справедливость; там настанет святая жизнь о Господе. Августин возвестил, что наступает новый мир, новая история.

Вот что должны были отвечать христиане язычникам и вот в чем суть блистательного труда святого Августина. Церковь возлагает всю ответственность за несчастья на язычников. Мало того, Церковь со страниц «Града Божьего» отрешает римлян от истории и бразды империи предает варварам и потому-то снисходительно смотрит на гонителей, если только эти гонители христиане. Надо заметить, что Августин в конце своей жизни, когда книга «О граде Божьем» сделалась известной, должен был раскаяться в своих словах.

То, что было сформулировано Августином, стало убеждением на римском Западе. Из этой веры как бы исходила политика Запада. Византийский Восток еще остерегался этому верить. На Западе же было решено, что империя должна уступить место варварским королевствам. Ученые теологи Запада с книгой «О граде Божьем» в руках поддерживали господство варваров и за это получали, конечно, большие права и привилегии. Два начала, варварство и церковь, соединяются и идут рука об руку. Вот почему средневековая история приняла такой клерикальный характер.

Особенно хорошо учение Августина было принято в Галлии, где варваров было очень много. Проспер, богослов из Аквитании, книгу «О граде Божьем» в стихах и сверх того сам написал особое сочинение о призвании народов, где радуется грандиозному перевороту, который совершился в его время. Христианские проповедники старались воспевать достоинства варварских предводителей. Каждый из них стремился быть дружным с варварским конунгом, но вместе с тем в глубине души испытывал сочувствие к римлянам.

Украинский юридический портал 04.05.2016 14:39

Зарождение теократических доктрин. Августин Блаженный
 
http://radnuk.info/ros-pidrychnuk/po...lazhennyj.html
Признание христианства государственной религией не исклю*чало того, что между императорской властью и церковью време*нами возникали трения. С одной стороны, императоры не были чужды взгляда на священников как на своих чиновников, обязан*ных исполнять императорские веления; порой императоры притя*зали на авторитарные решения даже и чисто религиозных вопро*сов. С другой стороны, духовенство, сильное своей организацией и идейным влиянием, отнюдь не желало превращаться в послушных исполнителей велений светской власти. Более того, церковь притязала не только на полную независимость в религиозных делах, но и на участие в политической власти, требуя помощи государства в насаждении христианства, в борьбе с ересями, в умножении и ох*ране церковных богатств.

Притязания церкви на участие в государственной власти обо*сновывались так называемыми Теократическими теориями.

Заметной вехой в развитии политико-правовой идеологии хри*стианской церкви этого периода было учение гиппонского (Север*ная Африка) епископа Аврелия Августина (354—430), прозванного православной церковью "Блаженный", а католической — признан*ного святым и учителем церкви.

Аврелий Августин, как и другие епископы и выдающиеся цер*ковные авторы первых веков христианства, считается одним из "отцов церкви". Он современник раздела Римской империи на За*падную и Восточную (395 г.), захвата и разграбления Рима вестго*тами (410 г.), еретических движений в Северной Африке и в дру*гих частях Римской империи. В его трудах изложены основные положения теократической доктрины, оказавшей глубокое и долго*временное воздействие на политико-правовое учение церкви.

В произведении "О граде божием" Августин писал, что в мире существуют два государства: "божий град" (церковь) и "град зем*ной" (государство). Церковь "странствует по земле, имея цель на небе", "церковь и теперь есть царствие небесное". Только к ней подходит определение государства, данное Цицероном, так как лишь в церкви — право и общая польза, истинная справедливость, мир и покой. К граду божию принадлежит первый праведник — Авель. Основателем града земного был братоубийца Каин; государство — создание человеческое, его цель — временная, оно создано насили*ем, держится принуждением: "При отсутствии справедливости что такое государства, как не большие разбойничьи шайки, так же как и самые разбойничьи шайки что такое, как не государства в мини*атюре".

Оправдание государства в том, утверждал Августин, что оно поддерживает земной, временный порядок, причем и тут государ*ства разные: есть два вида земных царств.

Одни — организации насилия и разбоя, они начинаются с бра*тоубийцы Каина, продолжаются братоубийцей Ромулом, олицетво*ряют грех, несправедливость, насилие, "общество нечестивых". Дру*гие царства — это "христианские государства", власть которых основана на заботе о подвластных.

Августин — один из первых церковников, призывавших насиль*ственно приобщать к христианской церкви, вооруженным путем искоренять ереси. Он настаивал на присылке в Африку войск для подавления агонистиков: "Дерзость мужиков восстает против их владельцев".

Проблема уничтожения еретиков и принудительного креще*ния неверующих занимает немалое место в трудах Августина. Наси*лие — не зло, если оно применяется в благих целях: отец бьет не*послушных детей, Бог страданиями учит людей, люди силой удер*живают того, кто падает в пропасть. В сочинении "Апология гоне*ний" Августин утверждал, что "лучше раны, нанесенные другом, чем поцелуй врага".

Источник зла — свободная воля людей, влекущая их от един*ства к множеству. В делах веры это очень опасно: "Прежде чем понимать, мы должны верить". Еретики хуже отравителей, они — враги единства. Коль скоро цель христианского государства — благо, государство, если неверие не поддается убеждению, должно "при*нуждать людей, а не учить".

"Вы думаете, что никого не следует принуждать к правде, од*нако читаете у св. Луки, что господин сказал своим слугам: прину-ди войти всех, кого найдете"1.

Во времена Августина большая часть населения Римской им*перии держалась прежних, языческих культов. Церковь тревожи*ли и оппозиционные ей христианские секты еретиков. Поэтому Ав*густин призывал использовать принуждение для крещения языч*ников и искоренения ересей: "Как же могут цари служить Господу в страхе иначе, чем воспрещая и карая в благочестивой строгости то, что противоречит велениям Господа?"

Оправдание государства, по Августину, — ив поддержании социального порядка: "Никак не следует о нем (Боге) думать, что*бы законам его провидения были чужды человеческие царства, владычество людей и их рабство". Августин выдвинул новый довод в обоснование рабства. Рабство не создано ни природой, ни правом народов — "имя рабства заслужила вина, а не природа". Источник рабства — прегрешение библейского Хама: "Грех — первая при*чина рабства, и это бывает не иначе, как по суду Божию, у которо*го нет неправды". Источник рабства отдельных людей — военный плен, причем и это имеет оправдание, поскольку войны, по учению Августина, не противоречат Божьим заповедям.

Божественным установлением являются и частная собственность, имущественное неравенство, деление на бедных и богатых. "Кто сотворил тех и других? — Господь! Богатого — чтобы помочь бед*ному, бедного — чтобы испытать богатого". В произведениях Ав*густина христианское вероучение открыто приспосабливается к самым земным интересам власть имущих. "Сколько богатые обяза*ны Христу, который возмещает им убыток: если был у них невер*ный раб, Христос обращает его и не говорит ему: оставь своего господина".

Характеризуя "христианское государство" как образец "зем*ного града", Августин писал: "Государство лучше всего устрояется и хранится, будучи основано и связано верой и прочным согласи*ем, когда все любят общее благо; высшее же благо есть Бог". Практи*чески образцом этого идеала явилось рабовладельческое христиан*ское государство, управляемое при участии духовенства, насиль*ственно подавляющее инакомыслие, ведущее агрессивные войны. Августин дал обстоятельное толкование заповеди "не убий". Его перетолкование свелось к тому, что "ее отнюдь не преступают те, которые ведут войны по полномочию от Бога".

Теократические идеи Августина в определенной мере осущест*вились в Восточной Римской империи (Византии). Тесный союз церк*ви и государства, переплетение их механизмов создали теократи*ческую империю, задержавшую распад рабовладельческого строя.

Л.В. Блинников 04.09.2016 00:47

Августин
 
http://www.gumer.info/bogoslov_Buks/...ilosPers/2.php
Аврелий Августин Блаженный (354-430) -,
крупнейший средневековый философ, виднейший
представитель западных "отцов церкви". Он оказал
сильнейшее влияние на всю западноевропейскую жизнь
средневековья.
Годы жизни Августина пересекаются с годами жизни
Прокла и даже приходятся на более ранний период, чем
жизнь некоторых неоплатоников. Поэтому некоторые
исследователи полагают, что его творчество лучше
рассматривать в русле греческой философии. Более того,
Августин пришел к христианству через манихейство под
воздействием трудов неоплатоников. В философии
Августина много от неоплатоников, однако душа его,
сочинений религиозный, не сорместимый с духом античной
философии.
Родина Августина - город Тагаст (Северная Африка) -
современный Алжир. Интерес к философии у него появился
под влиянием чтения трактатов Цицерона. Августин оставил
после себя богатое литературное наследство. Им написаны
десятки значительных произведений:
"Против академиков", "О блаженной жизни", "О
бессмертии души", "Об учителе", "О свободе воли",
"Исповедь", "О граде Божьем" и др.
По своим философским воззрениям Августин сначала
примыкал к манихейству - религиозному течению,
исповедовавшему противоположность добра и зла, света и
тьмы, - но, разочаровавшись в нем, примкнул к скептицизму
академиков. После знакомства с Амвросием Медиоланским,
оказавшим на него большое влияние, и чтения трудов
неоплатоников Августин стал склоняться к христианству,
которое принял в 387 г. Он развернул активную деятельность
по распространению христианского вероучения, что дало
возможность исследователям его творчества называть его
"молотом еретиков".
Религиозно-философская система Августина
представляет собой соединение библейского мировоззрения с
теми положениями неоплатонизма, которые приемлемы для
христианского вероучения. Центральный пункт философской
системы Августина - Бог, поэтому она исключительно
теоцентрична. Согласно Августину, Бог представляет собой
высшую сущность, он - единственное в мире, что не зависит
ни от кого и ни от чего, все остальное определяется и зависит
от божественной воли. Первенство Бога над всем остальным
имеет для Августина большое философско-теологическое
значение, так как в этом случае он выступает причиной
любого существования и всех изменений в мире. Бог
сотворил мир и продолжает постоянно творить его. Проблема
креационизма раскрывается Августином всесторонне и с
различных сторон. Августин стоит на позициях дуализма
Бога и мира: природа и человек созданы Богом и полностью
зависят от него, Бог же от человека и природы никак не
зависит.
Идея постоянного творения мира Богом приводит
Августина к концепции фатализма, что является характерной
чертой-августианизма. Все, что происходит в мире,
совершается по воле высшего существа - Бога, поэтому в
мире само по себе ничего не рождается и ничего не умирает.
Даже развитие растений и животных предопределено волей
Бога, который трансцендентно определяет зарождение и
развитие индивидуальных существ. Это приводит к
иррационалистическому истолкованию действительности
Августином, полагавшим, что таинственные, непостижимые
человеком явления природы вполне определяет воля Божья.
Креационистская доктрина Августина по-своему
трактует природу и человека. Для Августина весь
органический мир не обладает одушевленностью, не говоря
уже о неорганическом мире. Душой обладает только человек.
Душа человека создается Богом и после этого существует
вечно. В работе "О величине души" он Пишет, что душа "не
есть ни земля, ни вода, ни воздух, ни огонь, ни соединение
всех этих элементов или также некоторых из них" [1, 2].
Августин понимает человеческую душу как нематериальную
сущность, как бестелесное образование. При этом он считает,
что человеческая нематериальная душа находится в
материальном теле человека, и здесь возникает проблема их
взаимодействия, но не дает ответа на этот вопрос. В
произведении "О граде Божьем" он пишет: "Тот способ,
каким души соединяются с телами и становятся живыми
существами, в полном смысле слова удивителен и
решительно непонятен для человека: а между тем это и есть
человек" [XXI, 10].
Разделяя тело и душу человека, Августин отдает
превосходство человеческой душе над телом. Он
рассматривает душу как "разумную субстанцию,
приспособленную для управления телом" [О величине души.
XII, 22]. Августин наделяет душу не только разумной
способностью, но и способностью к волевой деятельности. В
воле Августин видел характерную особенность
человеческого существа, именно воля определяет
человеческую активность, а не мышление, которое в
основном пассивно отражает предметы окружающего мира.
Рассматривая проблему человеческой воли, Августин
приходил к утверждению о ее свободе.
В связи с проблемой Бога Августин должен был
решать и проблему теодицеи - проблему существования
Бога-творца и зла в мире. В решении этой проблемы он
исходил из неоплатоновского подхода, рассматривавшего
зло не как нечто самостоятельное, а как недостаток добра.
Августин руководствовался текстом Священного писания, в
котором говорилось, что Верховный творец добр по своей
природе и все, что творит, он творит по образу и подобию
своему. Поэтому Бог создает определенный порядок и форму
вещей в соответствии со своими идеями, которые являются
образцами для любой сотворенной вещи. Следовательно, зло
- это просто отсутствие добра, а не нечто самостоятельное.
Здесь проявилось стремление Августина снять
ответственность за зло в мире с Бога, так как божественные
идеи творят только добро, а зло возникает вследствие
искажения материей божественного образа и уменьшения
добра в вещах.
В связи с проблемой креационизма Августин
рассматривал проблему времени, которая имеет
общефилософское, а не только теологическое значение. "Что
такое время? - спрашивал он в своей "Исповеди" и отвечал: -
Пока никто меня о том не спрашивает, я понимаю, нисколько
не затрудняясь; но как скоро хочу дать ответ об этом, я
становлюсь совершенно в тупик" [XI, 14, 17]. При решении
этого вопроса Августин прежде всего обращается к Богу и
полагает, что время не существовало до сотворенных Богом
вещей, в возникло вместе с ними по воле Божьей.
Рассматривая проблему времени, Августин утверждает, что
при анализе времени мы впадаем в парадоксы. Думая о
природе времени, мы приходим к выводу, что его нельзя
измерить, так как прошлое время не существует, раз оно
прошло, будущее время еще не существует, так как т
наступило, а настоящее время становится прошлым, как
только осуществляется. В конце концов Августин решает,
что время - это определенный вид протяженности, и то, что
мы измеряем, когда измеряем время, - это впечатления и
отпечатки памяти. Обращаясь к своему сознанию, он
говорит: "В тебе, как я сказал, я измеряю периоды времени.
Я измеряю как время настоящие впечатления, которые вещи
производят на меня в то время, как они проходят мимо меня.
Я не измеряю сами вещи, а только впечатления, которые
оставляют вещи, когда они проходят мимо меня. Это есть то,
что я измеряю периоды времени".
Августин решает трудность проблемы
несуществования прошлого и будущего времени ссылкой на
впечатления, память и ожидания будущих событий.
Подчеркивая быстротечность и изменяемость
окружающих вещей реального мира, Августин указывал на
вечность Бога, который не изменяем.
Августин не обошел и проблему соотношения веры и
разума. Как и другие "отцы церкви", он превозносит веру за
счет разума. Им провозглашена формула: "верю, чтобы
понимать", которая выражала требование, чтобы вера
предшествовала пониманию. Веру Августин представлял
себе не только как веру в авторитет Священного писания, но
и как веру в авторитет церкви.
Однако в вопросах познания он больше склоняется к
рационализму. Признавая существование чувственного
восприятия предметов, Августин в то же время полагал, что
все это происходит в силу деятельности души, которая
постоянно заботится о своем теле. Он считал, что
чувственное познание не способно дать достоверного знания
и только человеческий ум в состоянии преодолеть
скептицизм. Августа" утверждал, что человек не может
сомневаться в своем мышлении, и это является несомненным
фактом. "Всякий, кто сознает, что он сомневается, сознает
это (свое сомнение) как некоторую истину" [Об истинной
религии. XXDC, 73].
Это положение часто рассматривают в качестве
аналогичного декартовского "Cogito, ergo sum" ("Я мыслю,
следовательно, существую"). Конечно, зерно
рационалистического подхода к познанию у Августина
существует, однако отождествлять эти положения,
разделенные тысячелетием, нельзя, так как Августин не
вкладывал в свое положение того смысла, который Декарт
вкладывал в свое "Cogito". Кроме того, это положение
следует рассматривать в системе августианизма, который
придавал божественному творчеству и божественному
вмешательству первенствующее значение в познании. Бог у
Августина выступает "отцом нашего озарения". Человек
лишь пассивно воспринимает божественные идеи. Познание
настоящих истин происходят посредством божественного
озарения.
В своих произведениях Августин много внимания
уделял проблеме греха в божественного предопределения.
Бог, согласно Августину, творит только добро, зло же,
которым наполнен мир, всецело лежит на совести человека и
виновна в этом его свободная воля. Бог сотворил Адама и
Еву свободными, но они ввали в грех, вкусив запретного
плода и нарушив запрет Бога. Употребив свою свободную
волю вопреки божественным заповедям, Адам создал
пропасть между человеком и Богом. Свободная воля
постоянно толкает человека на путь греха. Грех заключается
в том, что человека влечет к земным благам, он впадает в
самонадеянность, воображает, что может без помощи Бога
жить в мире и овладевать им.
Большинство людей совершают греховные поступки
вследствие того, что это уже предопределено Богом. Только
меньшинство совершает морально безупречные деяния, но
отнюдь не по своей доброй воле, а потому, что это
предопределено свыше. Так что большинство грешников не
может рассчитывать попасть в Рай, ибо на них не снизошла
божеская благодать. В этом состоит понятие божеского
'предопределения: к добру человека направляет воля Бога, к
греху человек влечется сам через свою свободную волю.
Свою доктрину Августин развивал в борьбе с
пелагианством -течением, которое отстаивал монах Пелагий.
Пелагий отрицал наследственность первородного греха
Адама и испорченность вследствие этого всего человечества.
Он полагал, что человек действительно обладает свободной
волей, которая дает ему возможность пойти по пути или
добра, или зла, и здесь нет божеского предопределения.
Благодать Бога Пелагий видел лишь в помощи, которая
оказывалась Богом человеку в соответствии с его заслугами.
Все это не могли принять Августин и церковь,
поскольку этим подрывались власть и авторитет церкви.
Пелагианство было в конце концов осуждено церковью.
Исходный пункт моральной доктрины Августина -
безграничная любовь к Богу. Именно любовь к Богу должна
наполнять всю жизнь человека, должна вытеснить любовь
человека к человеку. Это Августин продемонстрировал своей
собственной жизнью, выгнав перед обращением в
христианство свою любимую жену с единственным
ребенком. "Когда человек живет по человеку, а не по Богу,
он подобен дьяволу", - пишет Августин в "Граде Божием"
[XIV, 4]. Отсюда проистекает аскетизм морального учения
Августина, согласно которому добродетель состоит в том,
чтобы отказаться от большего количества вещей, которыми
живет обычный человек. В согласии с основными
положениями эллинистической философии Августин
полагал, что цель человеческой жизни - счастье человека,
которое состоит в познании Бога и испытании души.
Августин защищал концепцию неравенства людей,
которое рассматривал как необходимое явление в
социальной жизни общества. Неравенство, полагал он, будет
всегда в обществе и здесь бессмысленно что-либо менять,
так как богатство одних и бедность других обусловлены
божественным промыслом.
Августин был один из первых, кто поставил в своем
творчестве проблемы-философии истории, сделав попытку
объяснить ход человеческой истории. В своей "Исповеди" он
писал, что большинство людей в своей ограниченной жизни
"не обладают способностью проникать в дух
предшествующих веков и сопоставлять этот дух с духом
настоящего времени" [Ш, 7]. Интерес Августина к общим
проблемам истории возник в связи с разграблением Рима
готами в 410 г. под руководством короля Алариха.
Понимание истории Августином является
провиденциалистким, так как власть и воля Бога
распространяется не только на жизнь отдельного человека,
но и на все общество, его историю.
циалистским, так как власть и воля Бога
распространяются не только на жизнь отдельного человека,
но и на все общество, его истерию.
В своей философии истории Августин проводил
периодизацию истории земных обществ, которая у него
состоит из шести периодов по аналогии с шестью днями
творения. Этими шестью возрастами человеческой жизни у
Августина являются: младенчество, детство, отрочество,
юность, зрелый возраст, старость. Первая эпоха начинается с
детей Адама и Евы и продолжается до потопа, а последняя
началась с прихода Христа и возникновения христианства и
закончится со вторым пришествием Христа и концом
человечества.
Для Августина все происходящее в мире определяется
борьбой двух царств: царства Божьего и царства земного.
Этим Августин переносил дуализм Бога и природы на
общественное развитие. Божье царство состоит из людей
избранных, на которых снизошла божественная благодать к
спасению, земное царство состоит из людей, которые
обречены на греховную жизнь. В первом царстве обитают те
праведные люди, которые руководствуются в жизни только
любовью к Богу, во втором - те,, которые забывают о Боге.
Однако на земле общество перемешано из
праведников и грешников, т.е. царства Божье и земное
соединены вместе. Августин подвергает критике все то в
обществе, что связано с земным царством. Он указывает на
насильственный характер государства, которое называет
"великой разбойничьей организацией". Августин осуждает
все эгоистические стремления к накоплению богатств,
низменные страсти, попытки господствовать над людьми. В
то же время критика общества и государства ограничена его
теологическими воззрениями, так как, согласно Августину,
любая власть, даже самая плохая, возникает по воле Бога и
осуществляет все то, что ей предназначено провидением, т.е.
поддерживает порядок и скрепляет социальные узы.
Августин противопоставляет государство и церковь.
Если государство - это царство греха и основано на любви
только к самому себе, то церковь основана на
самоотверженной любви к Богу. Церковь - это общество
Христа и вне ее нельзя обрести спасение. Церковь - это
представитель царства Божьего на земле.
Философия истории Августина при всей своей
теологичности заложила основы теории общественного
прогресса. История общества имеет начало и все время
развивается по пути своего совершенствования. Эта история
имеет смысл и предназначение - победу христианства во
всемирном масштабе. В последующих концепциях
социального прогресса последний стал уже связываться не с
прогрессом в деле христианизации, а с прогрессом в развитии
производства и наук.

Игорь Буккер 10.09.2016 23:29

Основатели учений в реальности: Августин
 
http://www.pravda.ru/faith/confessio...stinus_life-0/
15 июн 2011 в 11:18

Религия » Другие религии » Католичество и протестантизм
http://pravda-team.ru/pravda/image/a.../2/239982.jpeg
Первого из великих христианских философов Августина Аврелия католическая церковь называет Святым, а православная - Блаженным, но обе равно чтут память о нем: католики - 28 августа, а православные - 15 июня по юлианскому летосчислению. Епископ Гиппонский - один из Отцов церкви и автор гениальной "Исповеди" оказал влияние на направление западной философии.

Римский гражданин Аврелий Августин (Aurelius Augustinus) родился на территории современного Алжира. В день когда это произошло, 13 ноября 354 г., родной город будущего философа Тагаста располагался в Нумидии (историческая область в Северной Африке). Во времена Августина, в 4 веке, Африка была измученной налогами отсталой колонией. Свое родовое имя Аврелий семья Августина получила после того, как в 212 г. император Каракалла дал его предкам римское гражданство. Его отец, Патриций, принадлежал к классу свободных мелких землевладельцев средней руки. Он занимал должность decurio - чиновника местного муниципалитета и был язычником, а мать Моника - христианкой.

Родители Моники тоже были христианами. В 22 года она родила Августина, у которого были брат и сестра. О сестре ничего не известно, а брат Навигий позже появился в кругу последователей Августина в Кассициаке и Остии. Мать играла в семье главную роль и занималась религиозным воспитанием детей. В своей знаменитой "Исповеди" (Confessiones) Августин назовет влияние матери инструментом милости Божией в своей жизни. Однако в детстве он не был крещен, только оглашен, - в те времена в Африке опасались рано крестить детей, чтобы у них потом было меньше причин отпасть от веры. Многие принимали крещение лишь на смертном одре. Скорее всего Моника назвала сына Августином, что означает "маленький император".
О жизни Августина мы знаем благодаря его "Исповеди", которую он написал, когда ему было 43 года. Эта первая в истории автобиография охватывает первые 33 года жизни Августина.

Моника спокойно переносила измены Патриция и, как пишет Августин, "никогда по этому поводу не было у нее с мужем ссор". Рачительный хозяин Патриций, о котором сын мало рассказал, был озабочен тем, чтобы дать детям хорошее образование. Только образованный мужчина мог обеспечить своих родителей в старости.
Августин ненавидел школьное обучение из-за дисциплины и зубрежки. Именно по этой причине он невзлюбил греческий язык, который на школьной скамье ему буквально вколачивали. В Римской империи того времени господствовали два языка: греческий и латынь. Любой желающий участвовать в интеллектуальной жизни или сделать карьеру в императорской администрации должен был знать греческий язык. Закончив обучение, Августин по доброй воле никогда не читал греческих книг.
http://pravda-team.ru/pravda/image/a.../1/239981.jpeg
"Неприятие Августином греческого языка, - утверждает Тронд Берг Эриксен, - предупреждает о той пропасти, которая со временем разделила культурные традиции Восточной и Западной Римской империи и из-за которой они стали еще более разными. Августин - первый великий теолог Запада. До него большая часть христианских богословских трудов была написана по-гречески".

В период поздней античности сочинения Августина "сыграли такую же важную роль при переложении греческих философов на латынь, как сочинения Цицерона при переводе понятий греческих философов в период поздней республики. Это не означает, что Августин был переводчиком, нет, он создал столь богатый богословский язык, что на долгое время сделал на Западе ненужным изучение греческих богословов", - полагает Тронд Берг Эриксен.

В 11 лет Августина отправили в школу в Мадавру, который был родным городом Апулея - одного из самых популярных писателей поздней античности. Там Августин прочитал "Энеиду" Вергилия, на которую потом часто ссылался не только потому, что эта поэма была многим хорошо знакома, но и потому что она считалась авторитетным изложением римской государственной идеологии и ранней истории Рима. Осенью 369 г. Августин вернулся из Мадавры под отчий кров.

Один из богатейших жителей Тагасты снабдил Августина деньгами, чтобы тот продолжил свое образование в Карфагене. Впервые оказавшись в мегаполисе античного мира, юный провинциал с головой окунулся не столько в изучение наук, сколько предался всем видам искушения большого города. В этом крупнейшем культурном центре Африки Августин, по его признанию, хотел любить и быть любимым. Посещая театральные представления и церкви, он знакомился с девушками. Когда он завязал знакомство со своей сожительницей, Августин не упоминает. Нигде он не обмолвится как звали его конкубину. Эта девушка из бедной семьи родила ему сына Адеодата (A Deo Datus - Богом данный).

Читая Цицерона, 17-летний Августин обнаружил призвание к философии и попал к гностикам-манихеям, людям, по его выражению, "слишком преданным плоти и болтливым". В ту эпоху философия еще не стала "служанкой богословия", и была также близка к религии, как и наука. Августин пытался читать и Библию, но ему претила жестокость Ветхого Завета и его грубый тон. Такое же отношение испытывал к Святому Писанию и молодой Иероним, будущий переводчик Библии на латынь. Августин искал эстетически ценного совета как спастись и не хотел "наклонять голову".
http://pravda-team.ru/pravda/image/a.../0/239980.jpeg
После дискуссии в 383 г. Августин вышел из общины манихеев. Он понял, истину,
которую не мог постичь разум манихеев, ему может предложить только христианская вера. Верить, скажет он позднее, это "мыслить с убеждением" - cum assensione cogitare. В вере нет ничего неразумного. Все знания состоят из того, до чего мы дошли сами или слышали от других. Более всего Августин стремился избежать противоречия между верой и знанием. Поэтому долгое время он считал, что посвящение в манихейство приведет его к новым и более глубоким знаниям. Однако человека, смыслом жизни которого было саморазвитие и рост личности, не удовлетворило то, что манихейство считало себя универсальным решением. Августин обратился к неоплатоникам и Плотину.

Во время своего пребывания в Карфагене Августин в течение десяти лет преподавал студентам риторику. Он увлекался астрологией, полагая, что она располагает знаниями о будущем. В зрелом возрасте он с жаром будет клеймить астрологов, которых тогда называли "математиками" - mathematici. В Карфагене будущий Отец Церкви познакомился с сыном и зятем богатого поэта Авзония и, вероятно, с будущим префектом Рима Симмахом, который выступил против закрытия алтаря богини Виктории в здании римского сената. То были последние выступления в защиту старой религии.

Через 13 лет совместной жизни Августин понял, что сожительница мешает его дальнейшей карьере и расстался с матерью своего сына. Осенью 384 г. Августин приехал в Милан - политическую столицу Западной империи. Здесь, изучая Плотина и его толкователей, Августин возвращается к вере своего детства. Именно в этом городе Августин и его 15-летний сын Адеодат на Пасху 387 г. принимают крещение от епископа Амвросия. Для Августина Амвросий навсегда стал великим учителем никейской ортодоксальности, а для епископа великий Августин оставался одним из многих оглашенных. Он ни разу не упомянул его имя в своих сочинениях. Осенью 387 г., перед самым отплытием в Африку, после девяти дней болезни умерла Моника.

56-летняя мать Августина скончалась в приморском городе Остия и Августин весь 388 г. провел в Риме. Консул Аниций Басс в 410 г. вскоре после падения Рима и еще при жизни Августина поставил над ее могилой плиту, к которой в средневековье тянулись паломники. Позже о ней забыли и вновь обнаружили в 1945 г. возле церкви Сан-Ауреа, где дорога из Остии-Антики сворачивает на Рим. За год проведенный в Вечном городе августин написал две первые книги трактата "О свободном решении" - сочинение о свободе воли. Он своими глазами увидел как пал Капитолий, когда народ устремился к могилам христианских великомучеников. Здесь Августин изучал монастырскую жизнь, обнаружив в ней необходимый "мир и покой" для упражнения мысли и духовного созревания - exercitatio animi.

На оставшиеся от отца деньги, в своем родовом имении в Тагасте, Августин создает домашний монастырь, где жил с немногими близкими друзьями, проводя время в постах, молитвах и занимаясь благотворительностью. Жить по-христиански он понимал как держаться от мира на дистанции. Он сам написал
устав братства, насчитывавшего шестерых братьев. В 391 г. умер единственный сын Августина. Теперь у него не было никаких семейных обязательств. Почти против своей воли он был посвящен в пресвитеры епископом Валерием Гиппонским. Валерий был стариком, не знавшим пунического языка (семитский язык, похожий на иврит) и плохо говорившем на латыни. Августин, напротив, был великолепный оратор, владеющий обеими языками, и способный формулировать свои мысли как адвокат экстра-класса.
http://pravda-team.ru/pravda/image/a.../9/239979.jpeg
Несмотря на нежелание быть пресвитером, на стремление к медитации в узком кругу единомышленников, в возрасте 42-х лет Августин вынужден был принять сан и возглавить общину христиан. Ее члены гордились своим учителем, потому что тот побеждал во всех спорах. Им было не важно, что именно он утверждал. У них была команда-победительница. В монастырь Августина при епископской усадьбе подавали только вегетарианскую пищу и наложено вето на посещение женщин. Строго запрещалось сплетничать об отсутствующих. В Гиппоне Регии Августин питался вегетарианской пищей, но в поездках охотно ел мясо и с пониманием относился к любителям выпить вино. Августин был нетерпим только к тем, кто забирал у ближнего последнее и занимался ростовщичеством.

Многие исследователи жизни и творчества Августина видят в его отношении к женщинам привычку, которую тот унаследовал от манихеев. Эта секта считала зачатие детей службой силам Зла. Манихеи отрицали как брак, так и сожительство. Но у неоплатоников и апостола Павла тоже можно найти немало нелицеприятных высказываний в отношении противоположного пола. Достаточно открыть любой первоисточник или ознакомиться с произведениями Василия Розанова.

Кроме того, в Римской империи браки - в основном - заключались между равными по социальному положению людьми. Мать Августина опасалась, что какая-нибудь простая женщина окажется колодками на ногах ее сына, стремящегося сделать карьеру. В том числе и по этой причине, 18-летний Августин не связал себя браком, а прожил в конкубинате (сожительстве) с матерью своего сына. Половая жизнь и брак в те времена имели меньше общего, нежели сейчас и им не придавалось такого значения. Целомудренный образ жизни означал отказ от чувственных наслаждений и дружба с единомышленниками стала в определенное время для Августина важнее секса с женщинами.

Вдобавок неоплатоники активно использовали сексуальные метафоры для описания своих переживаний, так что метафизические объятия и соития с Богом внушали отвращения к физическим радостям. Августин понимает: нельзя предаваться чувственному, будучи верным сверхчувственному. Отцы Церкви считали половую распущенность следствием грехопадения Адама и Евы. Жизнь отшельников становится подобием высшей формы человеческой жизни.

И только став епископом в Гиппоне, Августин отказался от самых крайних проявлений аскетизма. Адам и Ева, по замыслу Бога, должны были положить начало размножению рода человеческого, писал в главном труде своей жизни De civitate Dei ("О граде Божьем") Августин. Господь дал им половое влечение, дабы укрепить дружбу между ними. В книге "О супружеском благе" (De bono conjugali) Августин говорит о браке как о священном институте и поэтому считает развод возможным лишь в исключительных случаях. Иосиф и Мария, по его мнению, были супругами, хотя и не имели половых отношений. Смысл половой жизни Августин видел только в дружбе и продолжении рода. Все варианты соития, которые исключали возможность произвести на свет потомство, объявлялись противоестественными.

Император Валентиан III послал за Августином, чтобы тот возглавил вселенский собор в Эфесе, намеченный на 431 год. Когда посланец императора прибыл в Гиппон Регий, Августина уже не было в живых. В 430 г. его родной город осадили вторгшиеся из Испании вандалы. Во время осады Августин заболел и на десятый день болезни мирно скончался 28 августа. Странствия Августина продолжались и после его смерти.

Он завещал похоронить его в церкви Святого Стефана, где покоились останки некоторых первых христианских мучеников. Когда вандалы захватили Северную Африку, несколько африканских епископов вывезли его останки в церковь Святого Сатурнина в Кальяри на Сардинии. В 723 г. король лангобаров Лиутпранд выкупил мощи Августина у мусульман Сардинии и перевез их в Павию в базилику Святого Петра (Basilica di San Pietro in Ciel d'Oro), где в 1362 г. поставили роскошное надгробие Arca di S. Agostino.

Новая философская энциклопедия 27.09.2016 18:28

АВГУСТИН (Augustinus) Аврелий
 
http://iphlib.ru/greenstone3/library...2f%2f0036.html
АВГУСТИН (Augustinus) Аврелий (13 ноября 354, Тагаста, Сев. Африка – 28 сентября 430, Гиппон, Сев. Африка) – христианский богослов и философ, отец Церкви, одна из ключевых фигур в истории европейской философии.

БИОГРАФИЯ. Августин происходил из небогатой провинциальной семьи и в молодости испытал влияние матери-христианки, но долгое время сохранял религиозную индифферентность. Получив образование в Мадавре и Карфагене, избрал карьеру профессионального ритора (с 374). В конце 370-х гг. пережил увлечение манихейством, а в начале 380-х – скептицизмом. В 383 переехал в Рим, но вскоре получил место ритора в Милане, где познакомился с еп. Амвросием и начал изучать сочинения неоплатоников и послания ап. Павла. Весной 387 принял крещение. В 388 вернулся в Сев. Африку: с 391 – пресвитер, а с 395 вплоть до смерти – епископ г. Гиппон Регий.

СОЧИНЕНИЯ И ОСНОВНЫЕ ЭТАПЫ ТВОРЧЕСТВА. Многоплановое наследие Августина, одно из самых значительных в истории патристики (ок. 100 трактатов, несколько сот писем и проповедей, частью весьма обширных), сравнительно хорошо сохранилось. В творчестве Августина можно выделить три основных периода. Для первого периода (386–395) характерны сильное влияние античной (преим. неоплатонической) догматики, отвлеченная рассудочность и высокий статус рационального: философские «диалоги» («Против академиков», «О порядке», «Монологи», «О свободном решении» и др.), цикл антиманихейских трактатов и др. Второй период (395–410) отмечен преобладанием экзегетической и религиозно-церковной проблематики: «О кн. Бытия», цикл толкований к посланиям ап. Павла, ряд моральных трактатов и «Исповедь», подводящая первые итоги духовного развития Августина; антиманихейские трактаты уступают место антидонатистским. В третий период (410–430) преобладают проблемы эсхатологии и предопределения: цикл антипелагианских трактатов и во многом итоговое сочинение «О Граде Божьем»; критический обзор собственных сочинений в «Пересмотрах». Некоторые важнейшие трактаты писались с перерывами многие годы: «О христианской науке» (396–426), «О Троице» (399–419).

УЧЕНИЕ Августина органично соединяет высокую теологию Востока с углубленным вниманием Запада к психологии и антропологии. Один из крупнейших представителей христианского неоплатонизма (платоники «ближе всех к нам» De Civ. D. VIII 5), Августин со своим небывалым дотоле интересом к человеческой личности и человеческой истории выступает родоначальником европейского «субъектоцентрического» и исторического сознания. Далекий от строгого систематизма, он объединяет в идее христианского индивидуума четыре основные группы проблем: онто-теологию, психологическую антропо-гносеологию, моральную психологию и, наконец, их мистико-эсхатологическую проекцию – историческую тео-антропологию «Града»; их внешним обрамлением служат экзегетика и герменевтика.

ОНТО-ТЕОЛОГИЯ Августина отдает дань традиционному для христианского неоплатонизма примату бытия перед сознанием: неизменное, самотождественное и вечное благо, бытие Божье – исходная высшая реальность (vere summeque est – De lib. arb. II 15, 39) для индивидуального сознания, превышающая понятие субстанции и прочие категории (De Trin. V 1, 2; VII 5, 8). Но разум вынужден прибегать к ним, чтобы помыслить Бога или как запредельный свет, или как высшую субстанцию, средоточие вечных идей-парадигм (De div. qu. 83, 46, 2), хотя полное познание Бога невозможно. Абсолютная Индивидуальность, «Персона» Бога (Persona Dei – De Trin. III 10, 19) – субстанциальное единство трех лиц-ипостасей (una essentia vel substantia, tres autem personae – ib. V 9, 10). Субстанциальность изменчивых вещей определяется причастностью высшему бытию и характеризуется формой как совокупностью существенных качеств (Ер. 11, 3; De Civ. D. XII 25). Материя – бескачественный субстрат, способный приобретать форму (Conf. XII 28; XIII 2).

АНТРОПОЛОГИЯ И ГНОСЕОЛОГИЯ. Человеческая индивидуальность, субстанциальная по причастности Абсолюту, структурно изоморфна ему. Человек представляет собой единство трех «ипостасей» – ума, воли и памяти, т.е. сочетание авторефлексивной интенциональности и «субъективно-исторической» объемности индивидуального сознания. Ум сам на себя обращает направленность воли (intentionem voluntatis – De Trin. X 9, 12), т.е. всегда себя сознает, всегда желает и помнит: «Ведь я помню о том, что имею память, ум и волю; и понимаю, что я понимаю, желаю и помню; и желаю, чтобы я имел волю, понимал и помнил» (De Trin. Χ 11, 18 ср. IX 4, 4; Χ 3, 5; De lib. arb. III 3, 6 сл.). Это структурное единство гарантирует психологическую самотождественность всякого конкретно-эмпирического «я» – «след таинственного единства» (Conf. I 20, 31). Однако, говоря о субъекте психологии и гносеологии, Августин сочетает с традиционной онто-центрической позицией принципиально иной ход мысли, неведомый ни античности, ни предшествующей патристике. Сомнение не всесильно, ибо психологический факт сомнения свидетельствует о существовании сомневающегося субъекта. Тезис: «Я сомневаюсь (или: я ошибаюсь), следовательно, я существую» (De lib. arb. II 3, 7; Sol. II 1, 1; De ver. rel. 39, 73; De Trin. X 10, 14; De Civ. D. XI 26), не получивший у Августина (в отличие от Декарта) универсального методологического статуса, призван тем не менее обосновать существование самого сознания, а тем самым-достоверность высшего бытия, объективность и несомненность истины. Сохраняя свой абсолютный масштаб, Бог обретает контрмасштаб в человеческом сознании. Для разума непосредственно очевидно его собственное существование: ум, воля и память, или «быть, знать и хотеть» (Conf. XIII 11, 12), являются такой же предельной данностью, как и бытие Божье.

Логический приоритет самопознания (которое, однако, принципиально возможно лишь в силу причастности к высшему бытию), а следовательно, и психологической интроспекции объясняется тем, что познающий субъект занимает центральное положение между низшей (чувственной) и высшей (умопостигаемой) сферами, не будучи полностью подобен первой и адекватен второй: чувственное он «поднимает» до себя, к умопостигаемому возвышается путем умозрения под высшим водительством. Путь познания – восхождение ведомого верой разума к Богу – имеет низшую ступень, чувственное восприятие (Бог познается и через творения – De Trin. XV 6, 10). Восприятия упорядочиваются «внутренним чувством» (sensus interior – De lib. arb. II 3, 8 сл.), первичной инстанцией самооценки и психологической интроспекции. Знание о чувственных вещах возникает в результате рефлексии разума (mens, ratio, intellectus) над чувственными данными. Кульминация познания – мистическое прикосновение к высшей истине (вариант неоплатонической «иллюминации»), просветление умопостигаемым светом, в равной мере интеллектуальное и моральное (De Trin. VIII 3, 4; De Civ. D. XI 21). Так соединяются две цели познания – «Бог и душа» (Sol. 12,7): «Возвратись в себя – истина обитает во внутреннем человеке» (De ver. rel. 39, 72). Поэтому особую важность для Августина приобрела проблема времени – внутреннего (переживание «перетекания» времени) и внешнего (объективное время как мера становления, возникающая вместе с веществом и пространством – Conf. XI 4 сл.).

МОРАЛЬНО-ПСИХОЛОГИЧЕСКИЕ ПРОБЛЕМЫ Августин сводил к двум основным вопросам: каким должен быть человек и насколько это в его силах. Взгляды Августина претерпели здесь значительную эволюцию. В произведениях первого периода («О свободном решении» и др.) разрабатывалась классическая теодицея, основанная на идее рационалистически и эстетически понимаемого мирового порядка. Видимое несовершенство является частью мировой гармонии и свидетельствует о принципиальной «благости» всего сущего: «Всякая природа, которая может стать хуже, хороша» (De lib. arb. III 13, 36). Бог не отвечает за зло, которое является лишь отсутствием субстанции (блага) и носит моральный характер: единственным источником зла является злая воля. Чтобы мораль была возможна, субъект должен быть свободен от внешней (в т. ч. сверхъестественной) причинности и способен выбирать между добром и злом. Моральность состоит в следовании нравственному долгу: сама идея о нравственном законе выступает как достаточный мотив (хотя содержание закона имеет богооткровенный характер). В середине 390-х гг. эта схема переживает кризис под влиянием растущего внимания Августина к психологии морального выбора. В «Исповеди» он описывает тончайшую динамику интимно-духовных процессов (к которой античные и предшествующие христианские авторы были гораздо менее внимательны), приходя к выводу, что человек, «великая бездна», слишком слаб, чтобы самостоятельно преодолеть зло в самом себе. На основе изучения посланий ап. Павла у Августина начинает складываться концепция предопределения, достигающая завершения в антипелагианских трактатах третьего периода («О благодати и свободном решении», «О предопределении святых» и др.) и приводящая его к окончательному разрыву с этическим рационализмом. После грехопадения Адама люди способны творить благо лишь с помощью благодати, которая несоизмерима с заслугами и дается тому, кто избран и предопределен к спасению. Основания такого предпочтения непостижимы: в справедливость высших решений можно только верить. Тем самым Августин бесповоротно утверждает примат веры над разумом: мы не можем знать всего, во что верим (De praed. sanct. 2). «Уверуй, чтобы уразуметь» (Serm. XLIII 3, 4) – кредо зрелого и позднего творчества Августина.

ЭСХАТОЛОГИЯ И ИСТОРИЧЕСКАЯ ТЕО-АНТРОПОЛОГИЯ, изложенная в трактате «О Граде Божьем», вводит в философский обиход идеи морального прогресса и линейного исторического времени. «Град Земной» и «Град Небесный» – символическое выражение двух видов «любви», борьбы эгоистических («любовь к себе вплоть до пренебрежения Богом») и моральных («любовь к Богу вплоть до забвения себя» – XIV 28) мотивов. Моральную историю человечества Августин начинает с грехопадения Адама и рассматривает как поступательное движение к обретаемому в благодати нравственному совершенству, состоянию «невозможности грешить» (XXII 30). Цель истории свершится не на земле: земные государства – «разбойничьи шайки» (IV 4), необходимые лишь в условиях человеческой греховности. Сообщество праведных и будет тем Градом, который не от мира сего.

ЭКЗЕГЕТИКА И ГЕРМЕНЕВТИКА. Августин развивает традиции Александрийской школы, рассматривая текст Писания как совокупность «знаков», имеющих теологическое, историческое и моральное значение. Способы их истолкования (в т.ч. с помощью свободных наук) – тема трактата «О христианской науке», обширных комментариев на кн. Бытия и трех заключительных книг «Исповеди». Созданное Августином целостное (хотя и не оформленное систематически) учение на тысячу лет стало образцом для мыслителей Запада (см. Августианство) и до сих пор конкурирует с томизмом, находя приверженцев среди католических богословов. Концепция предопределения послужила вдохновляющей основой для протестантизма Лютера и Кальвина, а персоналистские религиозно-психологические мотивы составили другую линию влияния, ведущую через Паскаля к Кьеркегору и экзистенциализму.

Сочинения:

1. MPL 32–46;

2. CSEL 12 cл.;

3. CCL 29 cл.;

4. в рус. пер.: Творения, ч. 1–11. Киев, 1880–1908; Изд. 2-е, ч. 1–8. Киев, 1901–1915 (анонимные пер.; перепечатки: О Граде Божьем. Спасо-Преображенский Валаамский монастырь, 1994; Творения, т. 1. Киев, 1998);

5. Избр. проповеди, пер. Д.Садовского. Сергиев Посад, 1913;

6. Исповедь, пер. М.Е.Сергеенко. М., 1991 (1997);

7. О Троице (кн. 1), БТ 29.

Литература:

Общие работы.

1. Трубецкой Е.Н. Религиозно-общественный идеал западного христианства в V b., ч. 1. Миросозерцание Бл. Августина. М., 1892;

2. Попов И.В. Личность и учение Бл. Августина, т. 1, ч. 1–2. Сергиев Посад, 1916;

3. Майоров Г.Г. Формирование средневековой философии. Латинская патристика. М., 1979, с. 181–340;

4. Troeltsch Ε. Augustin, die Christliche Antike und das Mittelalter. Münch. – В., 1915;

5. Cayré F. Initiation à la philosophie de S. Augustin. P., 1947;

6. Gilson ’E. Introduction à l’étude de Saint Augustin. P., 1949;

7. Marrou H.I. S. Augustin et l’augustinisme. P., 1955 (рус. пер.: Марру А.-И. Святой Августин и августинианство. Долгопрудный, 1999);

8. Jaspers К. Platon. Augustin. Kant. Drei Gründer des Philosophierens. Münch., 1967;

9. Flasch K. Augustin. Einführung in sein Denken, Stuttg., 1980.

Онтотеология и гносеология.

1. Ritter J. Mundus Intelligibilis. Eine Untersuchung zur Aufnahme und Umwandlung der Neuplatonischen Ontologie bei Augustinus, Fr./M., 1937;

2. Chevalier I. S. Augustin et la pensée grecque. Les relations trinitaires. Fribourg, 1940;

3. Falkenhahn W. Augustins Illuminationslehre im Lichte der jüngsten Forschungen. Köln, 1948;

4. Cayré F. La contemplation Augustinienne. P., 1954;

5. Anderson J.F. St. Augustine and Being. A metaphysical essay. La Haye, 1965;

6. Armstong Α.Η. Augustine and the christian Platonism. Villanova, 1967;

7. Wittmann L. Ascensus. Der Aufstieg zur Transzendenz in der Metaphysik Augustins. Münch., 1980;

8. Bubacz B. St. Augustine’s theory of knowledge. Ν.Υ.–Toronto, 1981;

9. O’Connell R.J. St. Augustine’s Platonism. Villanova, 1984;

10. Idem. Imagination and Metaphysics in St. Augustine. Milwaukee, 1986.

Антропология, психология, этика.

1. Mausbach J. Die Ethik des heiligen Augustin, Bd. 1–2, 2 Aufl. Freiburg, 1929;

2. Nygren G. Das Prädestinationsproblem in der Theologie Augustins. Lund, 1956;

3. Clark M.T. Augustine. Philosopher of Freedom. N. Y. – P., 1958;

4. Korner F. Das Sein und der Mensch. Die existenzielle Seinsentdeckung des jungen Augustin. Freiburg – Münch., 1959;

5. Stelzenberger J. Conscientia bei Augustinus. Paderborn, 1959;

6. Henry P. Saint Augustine on Personality. N.Y., 1960;

7. Berlinger R. Augustins dialogische Metaphysik. Fr./M., 1962;

8. Mader J. Die logische Struktur des personalen Denkens. Aus der Methode der Gotteserkenntnis bei Aurelius Augustinus. Wien, 1965;

9. Maxsein A. Philosophia cordis. Das Wesen der Personalität bei Augustinus. Salzburg, 1966;

10. Schmaus M. Die psychologische Trinitätslehre des hl. Augustin, 2 Aufl. Münster, 1967;

11. O’Connell R.J. St. Augustine’s early Theory of Man. A. D. 386–391. Cambr. (Mass.), 1968;

12. Stein W. Sapientia bei Augustinus. Bonn, 1968;

13. Boehms S. La temporalité dans l’anthropologie augustinienne. P., 1984.

Эсхатология и социология.

1. Deane Η.Α. The political and social ideas of St. Augustine. N.Y. – L., 1963;

2. Markus R. Saeculum: history and society in the theology of St. Augustine. Cambr., 1970;

3. Schmidt E.A. Zeit und Geschichte bei Augustinus. Hdlb., 1985.

Эстетика.

1. Бычков В.В. Эстетика Аврелия Августина. М., 1984;

2. Svoboda К. L’ésthetique de Saint Augustin et ses sources. Brno, 1933.

Традиция.

1. Nygren A. Augustin und Luther. В., 1958;

2. Smits L. Saint Augustin dans l’oeuvre de Jean Calvin, т. 1–2. Assen, 1957–58;

3. Bene Ch. Erasme et Saint Augustin ou Influence de Saint Augustin sur l’humanisme d’Erasme. Gen., 1969;

4. Sellier P. Pascal et Saint Augustin. P., 1970.

См. также лит. к ст. Августинианство.

Библиография.

1. Andresen С. Bibliographia Augustiniana, 2 Aufl. Darmstadt, 1973;

2. Miethe T.L. Augustiniana Bibliography 1970–1980. Westport–L., 1982.

Α.Α.Столяров

Новая философская энциклопедия 07.10.2016 17:55

АВГУСТИНИАНСТВО
 
http://iphlib.ru/greenstone3/library...2f%2f0037.html
АВГУСТИНИАНСТВО – направление в западноевропейской богословско-философской мысли, основным теоретическим источником которого явилось учение Августина. Наибольшим влиянием пользовалось в средние века. До 12 в. содержательно не отходит от учения Августина ни в многочисленных компиляциях (от Проспера Аквитанского до Петра Ломбардского), ни в попытках «обновления» тех или иных концепций Августина (Ансельм Кентерберийский, Гуго Сен-Викторский и др.). Стало более открытым и эклектичным в 1-й пол. 13 в. (Александр из Гэльса, Жан из Ла-Рошели, Гильом из Оверни и др.). Обрело философскую самобытность во 2-й пол. 13 – нач. 14 в., когда его противодействие распространявшемуся аристотелизму сопровождалось все более активной ассимиляцией идей Аристотеля и его интерпретаторов неоплатонической ориентации (Авиценна, Авицеброн и др.). Полемика августинианцев, главным образом францисканцев, с томистами, преимущественно доминиканцами, обостренная осуждением в 1277 парижским епископом Этьеном Тампье ряда томистских тезисов, стимулировала новый подход к истолкованию текстов Августина и оформление наиболее типичных августинианских учений, но одновременно выявила разные философские позиции представителей поздне-средневекового августинианства, магистральная линия развития которого проходила от Бонавентуры через Генриха Гентского к Дунсу Скоту. Последователями Бонавентуры были Вальтер из Брюгге (ок. 1225–1307), Матфей из Акваспарты (ок. 1235/40–1302), Евстахий из Арраса (ум. 1291), Джон Пеккам (ок. 1225–92), Роджер Марстон (ум. 1303) и др. О кризисе школы Бонавентуры свидетельствовали сочинения Л.Ж.Оливи (ок. 1248–96), Ричарда из Мидлтауна (ум. ок. 1307) и др. Критическое отношение к предшественникам (в т. ч. к Генриху Гентскому) было свойственно и Дунсу Скоту.

В решении кардинального для эпохи вопроса о соотношении богословия и философии августинианцы (прежде всего Бонавентура и его ученики) стремились подчинить философию богословским построениям, ограничив сферу ее компетенции разъяснением ряда догматов (напр., о бытии Бога) и разработкой логического инструментария. Признанию (напр., Дунсом Скотом) особого познавательного значения метафизики сопутствовало одновременное сужение круга богословских положений, допускавших рациональное обоснование. Отводя определенную роль «физическим», т.е. каузальным, доказательствам бытия Бога, августинианцы обычно отдавали предпочтение «метафизическим», т.е. онтологическим, – априорным (Генрих Гентский) или апостериорным (Дунс Скот) – аргументам, основанным на принципе превосходства идеи абсолютного бытия над всеми другими идеями. Нередки были и ссылки на виртуальную врожденность идеи Бога человеческой душе (Александр из Гэльса, Бонавентура), на «внутренний инстинкт сознания» (Оливи) и т. п.

Онтология августинианства, ориентированная на разработку богословской проблематики, была проникнута духом креационизма. Божественные идеи, учение о которых было традиционным для христианского неоплатонизма, трактовались Бонавентурой как подобия всех вещей, выражающие творческую природу Логоса, вместе с тем Генрих Гентский под влиянием Авиценны приписывал им – до их осуществления во внешней реальности – «сущностное бытие» в божественном разуме, а Дунс Скот, напротив, признавал за ними лишь относительное, «познаваемое бытие». Бонавентура и др. отстаивали тезис о творении мира во времени и пытались доказать логическую противоречивость понятия сотворенной бесконечности, отвергая как аверроистское положение о вечности вселенной, так и уклончивую позицию Фомы Аквинского, но целесообразность этих попыток была поставлена под сомнение Дунсом Скотом. Возражая против томистского тезиса о том, что онтологический статус творений характеризуется реальным различием сущности и существования, некоторые августинианцы разделяли учение о реальном тождестве в творениях сущности и существования, но в большинстве случаев они определяли различие сущности и существования как промежуточное между логическим и реальным различиями.

Наиболее типичным для францисканского августинианства средством отличения сотворенных, в т. ч. бестелесных, субстанций от Творца стало указание на соединение в них формы и материи, или концепция т. н. всеобщего гилеморфизма, возводившаяся к Августину, а порой и к Авицеброну. При этом тезис о том, что материи изначально присуща минимальная актуальность, отстаивался и сторонниками (Джон Пеккам, Ричард из Мидлтауна), и противниками названной концепции (Генрих Гентский, Дунс Скот).

Позднесредневековое августинианство, распространяя антитомистскую доктрину множественности субстанциальных форм на сферу антропологии, постулировало наличие в человеке нескольких иерархически упорядоченных форм (по меньшей мере двух, т.е. разумной души и формы человеческой телесности, как, например, у Генриха Гентского). В целом для антропологии августинианства (как и для Августина) характерно колебание между платонической трактовкой души как самодостаточной духовной субстанции и аристотелевской – как энтелехии, или формы тела. Бонавентура и др. делали акцент на первой трактовке, однако многие (в т. ч. Генрих Гентский и Дунс Скот) предпочитали более умеренный психосоматический дуализм, соединение души с телом. В отличие от томистов августинианцы утверждали, что потенции души реально не отличаются от ее сущности.

Вопрос о возможности достоверного познания истины ставился в августинианстве в связи с интерпретацией учения Августина об иллюминации (божественном озарении). Истиной вещей называлось их соответствие вечным прообразам, а истиной высказываний – соответствие утверждаемого реальному положению вещей, при этом на первый план выдвигалась умопостигаемая правильность соответствия между знаком И обозначаемым, и в частности между разумом и вещью. Многие августинианцы признавали божественные идеи не объектом достоверного интеллектуального познания, а его основанием. Пытаясь обновить августиновскую доктрину иллюминации, некоторые авторы сближали ее с аристотелевско-авиценновским учением о деятельном разуме (Джон Пеккам, Роджер Марстон и др.). Активная «реабилитация» естественного света разума характерна для Ричарда из Мидлтауна, а также Дунса Скота, в своей критике иллюминизма Генриха Гентского подчеркивавшего интуитивно воспринимаемую достоверность первоначал, чувственного опыта и внутренних актов. Некоторые мыслители были склонны дополнить августиновскую доктрину иллюминации аристотелевским учением об абстракции, хотя и распространяли его лишь на сферу т. н. низшего рассудка. Сближение деятельного и возможного (потенциального) разума выразилось в приписывании возможному разуму определенной познавательной активности и способности подвергаться прямому воздействию деятельного разума. Августинианцы придерживались августиновского тезиса об активном характере чувственного познания, хотя иногда и совмещали его с аристотелевским тезисом о пассивности чувства (напр., Бонавентура). Некоторые авторы рассматривали внешний объект лишь как побудительный повод для создания душой представления о нем, другие же (напр., Дунс Скот) допускали активное взаимодействие объекта и чувственной способности. Вместе с тем признавалась и возможность интеллектуального познания единичных материальных вещей: опосредствованного или – гораздо чаще – прямого, в частности интуитивного.

Тяготея к традиции т. н. христианского сократизма, многие представители августинианства отстаивали примат интроспекции над познанием внешнего мира, самопознание человеческой души трактовали как происходящее «без помощи внешних чувств» (Бонавентура) актуальное постижение душой ее собственного существования и ее сущности. Интуитивное познание внутренних актов иногда считалось предпосылкой прямого созерцания сущности души (напр., у францисканца Битам дю Фура, ок. 1260–1327), а иногда – нет (напр., у Дунса Скота). Неспособностью августинианцев избежать дуализма чистого и эмпирического Я была обусловлена двойственность их подхода к вопросу о самосознании, которая проявилась в трениях между спекулятивной концепцией самосознания, подчинявшей анализ ума, или чистого Я, тринитарным разработкам, и концепцией внутреннего чувства, выступавшей в качестве теории самосознания человека, или эмпирического Я. Одни (напр., Генрих Гентский) делали акцент на первой концепции, другие же (напр., Дунс Скот) – на второй, отводя внутреннему чувству главную роль также и в осознании человеком волевых актов и свободы воли. Волюнтаризм августинианства, контрастировавший с томистским интеллектуализмом, был связан с учением о примате блага над истиной и любви над познанием. По мнению августинианцев, человеческая воля, обладающая свободой выбора и автономной активностью, превосходит разум настолько, что может пренебрегать его рекомендациями, предлагаемый же разумом объект есть лишь обязательное условие (Оливи, Роджер Марстон, Генрих Гентский и др.) или частичная причина (поздний Дунс Скот) волевого акта.

В философско-исторических построениях представители августинианства не отступали от провиденциалистских установок Августина; в политических доктринах они традиционно придерживались тезиса о превосходстве духовной власти над светской.

Т. н. философское августинианство 2-й пол. 13 – нач. 14 в. сменилось теологическим августинианством 14 в., представители которого (Брадвардин, Григорий из Римини и др.) были особенно озабочены проблемой соотношения свободы воли, предопределения и благодати и в своей оппозиции к «новым пелагианам», главным образом оккамистам, придерживались концепции божественного предопределения. Они тяготели к теологическому детерминизму, т.е. представлению, что свободное волеизъявление Бога, являющееся причиной всех событий в тварном мире, в т. ч. и случайных, находится в согласии с вечным божественным знанием (Брадвардин) или божественным совершенством (Григорий из Римини). Теологический детерминизм оказал влияние на подходы к проблеме предопределения предреформационных (Дж.Уиклиф) и реформационных (Лютер, Кальвин, Карлштадт) мыслителей (в их поисках «правильного» понимания Августина). И протестантская концепция предопределения, и пелагианство были осуждены на Тридентском соборе, где одним из глашатаев ортодоксального августинианства выступил генерал августинского ордена Дж.Серипандо. Однако неразрешенные внутри самой католической традиции противоречия, которые нашли отражение, в частности, в позициях испанского иезуита Л. дe Малины (не раз обвинявшегося в скрытом пелагианстве) и его противника К.Янсения (автора труда «Августин»), впоследствии проявились в драматической полемике «защитников Августина», янсенистов (в т. ч. А.Арно) и сочувствовавшего им Б.Паскаля с иезуитами. Заметный вклад в компромиссную кодификацию теологического августинианства, соответствующего догматическим канонам католицизма, был внесен кардиналом Норисом (ум. 1704), выступавшим против «крайностей» молинизма и янсенизма, а вслед за ним – Ф.Беллели (ум, 1742), Л.Берти (ум. 1766) и др.

Влияние Августина и августинианской традиции на западноевропейскую философию нового времени, в особенности французскую, было значительным (Арно, Паскаль, Боссюэ и др.). Хотя филиация идей августинианства в метафизике Декарта, знакомого с почитателями Августина ораторианцами де Берюллем и Жибьё, носила главным образом косвенный характер, дальнейшая эволюция картезианства была сопряжена с его августинизацией, достигшей апогея в философии Мальбранша. Рецепция идей августинианства продолжалась и в 19 в. (Розмини-Сербати, Джоберти и др.), и в 20 в. (Блондель, Лавель, Шакка и др.).

Литература:

1. Гарнцев М.А. От Бонавентуры к Дунсу Скоту: к характеристике августинианства второй половины XIII – начала XIV в. – В кн.: Средние века, вып. 51. М., 1988, с. 94–115;

2. Bonafede G. Il pensiero francescano nel secolo XIII. Palermo, 1952;

3. The Cambridge History of Later Medieval Philosophy: From the Rediscovery of Aristotle to the Disintegration of Scholasticism (1100–1600), ed. N.Kretzmann, A.Kenny, J.Pinborg. Cambr., 1982;

4. Gilson E. History of Christian Philosophy in the Middle Ages. N.Y., 1955;

5. Marrou H.-I. Saint Augustin et l’augustinisme. P., 1956;

6. Steenberghen F. van. La philosophie au XIII-e siècle. Louvain – P., 1966.

M.А.Гарнцев

Great_philosophers 05.11.2016 22:09

Августин Блаженный
 
Августин Блаженный

Августин Аврелий Августин Блаженный
(354-430) - крупнейший средневековый философ, виднейший представитель западных «отцов церкви». Он оказал сильнейшее влияние на всю западноевропейскую жизнь Средневековья.

Годы жизни Августина пересекаются с годами жизни Прокла и даже приходятся на более ранний период, чем жизнь некоторых неоплатоников. Поэтому некоторые исследователи полагают, что его творчество лучше рассматривать в русле греческой философии. Более того, Августин пришел к христианству через манихейство под воздействием трудов неоплатоников. В философии Августина много от неоплатоников, однако дух его сочинений религиозный, не совместимый с духом античной философии.

Родина Августина - город Тагаст (Северная Африка) - современный Алжир. Интерес к философии у него появился под влиянием чтения трактатов Цицерона. Августин оставил после себя богатое литературное наследство. Им написаны десятки значительных произведений: «Против академиков», «О блаженной жизни», «О бессмертии души», «Об учителе», «О свободе воли», «Исповедь», «О граде Божьем» и др.

По своим философским воззрениям Августин сначала примыкал к манихейству - религиозному течению, исповедовавшему противоположность добра и зла, света и тьмы, - но, разочаровавшись в нем, примкнул к скептицизму академиков. После знакомства с Амвросием Медиоланским, оказавшим на него большое влияние, и чтения трудов неоплатоников Августин стал склоняться к христианству, которое принял в 387 г. Он развернул активную деятельность по распространению христианского вероучения, что дало возможность исследователям его творчества называть его «молотом еретиков».

Религиозно-философская система Августина представляет собой соединение библейского мировоззрения с теми положениями неоплатонизма, которые приемлемы для христианского вероучения. Центральный пункт философской системы Августина - Бог, поэтому она исключительно теоцентрична. Согласно Августину, Бог представляет собой высшую сущность, он - единственное в мире, что не зависит ни от кого и ни от чего, все остальное определяется божественной волей и зависит от нее. Первенство Бога над всем остальным имеет для Августина большое философскотеологическое значение, так как в этом случае он выступает причиной любого существования и всех изменений в мире. Бог сотворил мир и продолжает постоянно творить его. Проблема креационизма раскрывается Августином с различных сторон. Августин стоит на позициях дуализма Бога и мира: природа и человек созданы Богом и полностью зависят от него, Бог же от человека и природы никак не зависит.

Идея постоянного творения мира Богом приводит Августина к концепции фатализма, что является характерной чертой августинианства. Все, что происходит в мире, совершается по воле высшего существа - Бога, поэтому в мире само по себе ничего не рождается и ничего не умирает. Даже развитие растений и животных предопределено волей Бога, который трансцендентно определяет зарождение и развитие индивидуальных существ. Это приводит к иррационалистическому истолкованию действительности Августином, полагавшим, что таинственные, непостижимые человеком явления природы вполне определяет воля Божья.

Креационистская доктрина Августина по-своему трактует природу и человека. Для Августина органический мир не обладает одушевленностью, не говоря уже о неорганическом мире. Душой обладает только человек. Душа человека создается Богом и после этого существует вечно. В работе «О величине души» он пишет, что душа «не есть ни земля, ни вода, ни воздух, ни огонь, ни соединение всех этих элементов или также некоторых из них» [1, 2]. Августин понимает человеческую душу как нематериальную сущность, как бестелесное образование. При этом он считает, что человеческая нематериальная душа находится в материальном теле человека, и здесь возникает проблема их взаимодействия, но решения этой проблемы Августин не дает. В произведении «О граде Божьем» он пишет: «Тот способ, каким души соединяются с телами и становятся живыми существами, в полном смысле слова удивителен и решительно непонятен для человека: а между тем это и есть человек» [XXI, 10).

Разделяя тело и душу человека, Августин признает превосходство человеческой души над телом. Он рассматривает душу как «разумную субстанцию, приспособленную для управления телом» [О величине души. XII, 221. Августин наделяет душу не только разумной способностью, но и способностью к волевой деятельности. В воле Августин видел характерную особенность человеческого существа, именно воля определяет человеческую активность, а не мышление, которое в основном пассивно отражает предметы окружающего мира. Рассматривая проблему человеческой воли, Августин приходил к утверждению о ее свободе.

В связи с проблемой Бога Августин должен был решать и проблему теодицеи - проблему существования Бога-творца и зла в мире. В решении этой проблемы он исходил из неоплатоновского подхода, рассматривавшего зло не как нечто самостоятельное, а как недостаток добра. Августин руководствовался текстом Священного писания, в котором говорилось, что Верховный творец добр по своей природе и все, что он творит, творит по образу и подобию своему. Поэтому Бог создает определенный порядок и форму вещей в соответствии со своими идеями, которые являются образцами для любой сотворенной вещи. Следовательно, зло - это просто отсутствие добра, а не нечто самостоятельное. Здесь проявилось стремление Августина снять ответственность за зло в мире с Бога, так как божественные идеи творят только добро, а зло возникает вследствие искажения материей божественного образа и уменьшения добра в вещах.

В связи с проблемой креационизма Августин рассматривал проблему времени, которая имеет общефилософское, а не только теологическое значение. «Что такое время? - спрашивал он в своей «Исповеди» и отвечал: - Пока никто меня о том не спрашивает, я понимаю, нисколько не затрудняясь; но как скоро хочу дать ответ об этом, я становлюсь совершенно в тупик» [XI, 14, 17]. При решении этого вопроса Августин прежде всего обращается к Богу и полагает, что время не существовало до сотворенных Богом вещей, а возникло вместе с ними по воле Божьей. Рассматривая проблему времени, Августин утверждает, что при анализе времени мы впадаем в парадоксы. Думая о природе времени, мы приходим к выводу, что его нельзя измерить, так как прошлое время не существует, раз оно прошло, будущее время еще не существует, гак как не наступило, а настоящее время становится прошлым, как только осуществляется. В конце концов Августин решает, что время - это определенный вид протяженности, и то, что мы измеряем, когда измеряем время, - это впечатления и отпечатки памяти. Обращаясь к своему сознанию, он говорит: «В тебе, как я сказал, я измеряю периоды времени. Я измеряю как время настоящие впечатления, которые вещи производят на меня в то время, как они проходят мимо меня. Я не измеряю сами вещи, а только впечатления, которые оставляют вещи, когда они проходят мимо меня. Это означает, что я измеряю периоды времени».

Таким образом, Августин разрешает проблему несуществования прошлого и будущего времени ссылкой на впечатления, память и ожидание будущих событий.

Подчеркивая быстротечность и изменяемость окружающих вещей реального мира, Августин указывал на вечность Бога, который не изменяем.

Не обошел Августин и проблему соотношения веры и разума. Как и другие «отцы церкви», он превозносит веру за счет разума. Им провозглашена формула: «верую, чтобы понимать», которая выражала требование, чтобы вера предшествовала пониманию. Веру Августин представлял себе не только как веру в авторитет Священного писания, но и как веру в авторитет церкви.

Однако в вопросах познания он больше склоняется к рационализму. Признавая существование чувственного восприятия предметов, Августин в то же время полагал, что все это происходит в силу деятельности души, которая постоянно заботится о своем теле. Он считал, что чувственное познание не способно дать достоверного знания и только человеческий ум в состоянии преодолеть скептицизм. Августин утверждал, что человек не может сомневаться в своем мышлении, и это является несомненным фактом. «Всякий, кто сознает, что он сомневается, сознает это (свое сомнение) как некоторую истину» [Об истинной религии. XXIX, 73].

Это положение часто рассматривают в качестве аналогичного декартовскому «Cogito ergo sum» («Я мыслю, следовательно, существую»). Конечно, зерно рационалистического подхода к познанию у Августина существует, однако отождествлять эти положения, разделенные тысячелетием, нельзя, так как Августин не вкладывал в свое положение того смысла, который вкладывал Декарт в свое «Cogito». Кроме того, это положение следует рассматривать в системе августинианства, который придавал божественному творчеству и божественному вмешательству главенствующее значение в познании. Бог у Августина выступает «отцом нашего озарения». Человек лишь пассивно воспринимает божественные идеи. Познание настоящих истин происходит посредством божественного озарения.

В своих произведениях Августин много внимания уделял проблеме греха и божественного предопределения. Бог, согласно Августину, творит только добро, зло же, которым наполнен мир, всецело лежит на совести человека, и повинна в этом его свободная воля. Бог сотворил Адама и Еву свободными, но они впали в грех, вкусив запретного плода и нарушив запрет Бога. Употребив свою свободную волю вопреки божественным заповедям, Адам создал пропасть между человеком и Богом. Свободная воля постоянно толкает человека на путь греха. Грех заключается в том, что человека влечет к земным благам, он впадает в самонадеянность, воображает, что может без помощи Бога жить в мире и овладевать им. Большинство людей совершают греховные поступки вследствие того, что это уже предопределено Богом. Только меньшинство совершает морально безупречные деяния, но отнюдь не по своей доброй воле, а потому, что это предопределено свыше. Так что большинство грешников не могут рассчитывать попасть в Рай, ибо на них не снизошла божественная благодать. В этом состоит понятие божественного предопределения: к добру человека направляет воля Бога, к греху человек влечется сам через свою свободную волю.

Свою доктрину Августин развивал в борьбе с пелагианством течением, которое отстаивал монах Пелагий. Пелагий отрицал наследственность первородного греха Адама и испорченность вследствие этого всего человечества. Он полагал, что человек действительно обладает свободной волей, которая дает ему возможность пойти по пути или добра, или зла, и здесь нет божественного предопределения. Благодать Пелагий видел лишь в помощи, которая оказывалась Богом человеку в соответствии с его заслугами. Всего этого не могли принять Августин и церковь, поскольку этим подрывались ее власть и авторитет. Пелагианство было в конце концов осуждено церковью.

Исходный пункт моральной доктрины Августина - безграничная любовь к Богу. Именно любовь к Богу должна наполнять всю жизнь человека, вытеснить любовь к человеку. Это Августин продемонстрировал своей собственной жизнью, выгнав перед обращением в христианство свою любимую жену с единственным ребенком. «Когда человек живет по человеку, а не по Богу, он подобен дьяволу», - пишет Августин в «Граде Божием» [XIV, 4]. Отсюда проистекает аскетизм морального учения Августина, согласно которому добродетель состоит в том, чтобы отказаться от большинства вещей, которыми живет обычный человек. В согласии с основными положениями эллинистической философии Августин полагал, что цель человеческой жизни - счастье, которое состоит в познании Бога и испытании души.

Августин защищал концепцию неравенства людей, которое рассматривал как необходимое явление в социальной жизни. Неравенство, полагал он, навсегда сохранится в обществе и здесь бессмысленно что-либо менять, так как богатство одних и бедность других обусловлены божественным промыслом.

Августин был одним из первых, кто поставил в своем творчестве проблемы философии истории, сделав попытку объяснить ход истории человечества. В своей «Исповеди» он писал, что большинство людей в своей ограниченной жизни «не обладают способностью проникать в дух предшествующих веков и сопоставлять этот духе духом настоящего времени» [III, 7, 13]. Интерес Августина к общим проблемам истории возник в связи с разграблением Рима готами в 410 г. под руководством короля Алариха. Понимание истории Августином является провиденциалистским, так как власть и воля Бога распространяются им не только на жизнь отдельного человека, но и на все общество, его историю.

В своей философии истории Августин выделял шесть периодов истории земных обществ по аналогии с шестью днями творения. Этими шестью возрастами человеческой жизни у Августина являются: младенчество, детство, отрочество, юность, зрелый возраст, старость. Первая эпоха начинается с детей Адама и Евы и продолжается до потопа, а последняя началась с прихода Христа и возникновения христианства и закончится со вторым пришествием Христа и концом человечества.

Для Августина все происходящее в мире определяется борьбой двух царств: царства Божьего и царства земного. Этим Августин переносил дуализм Бога и природы на общественное развитие. Божье царство состоит из людей избранных, на которых снизошла божественная благодать к спасению, земное царство состоит из людей, которые обречены на греховную жизнь. В первом царстве обитают те праведные люди, которые руководствуются в жизни только любовью к Богу, во втором - те, которые о нем забывают.

Однако на земле общество состоит и из праведников и из грешников, так что царства Божье и земное соединены вместе. Августин подвергает критике все то в обществе, что связано с земным царством. Он указывает на насильственный характер государства, которое называет «великой разбойничьей организацией». Августин осуждает все эгоистические стремления к накоплению богатств, низменные страсти, попытки господствовать над людьми. В то же время критика общества и государства ограничена у него теологическими воззрениями, так как, согласно Августину, любая власть, даже самая плохая, возникает по воле Бога и осуществляет все то, что ей предназначено проведением, т.е. поддерживает порядок и скрепляет социальные узы.

Августин противопоставляет государство и церковь. Если государство - это царство греха и основано на любви только к самому себе, то церковь основана на самоотверженной любви к Богу. Церковь - это общество Христа, и вне ее нельзя обрести спасение. Церковь - это представитель царства Божьего на земле.

Философия истории Августина при всей своей теологичности заложила основы теории общественного прогресса. История общества имеет начало и все время развивается по пути своего совершенствования. Эта история имеет смысл и предназначение - победу христианства во всемирном масштабе. В последующих концепциях социального прогресса последний стал уже связываться не с прогрессом в деле христианизации, а с прогрессом в развитии производства и наук.

Великие философы: учебный словарь-справочник. — М.: Логос. Л. В. Блинников. 1999.

Новая философская энциклопедия 20.12.2016 22:05

АВГУСТИН
 
http://iphlib.ru/greenstone3/library...69a632638d4d16
АВГУСТИН (Augustinus) Аврелий (13 ноября 354, Тагаста, Сев. Африка – 28 сентября 430, Гиппон, Сев. Африка) – христианский богослов и философ, отец Церкви, одна из ключевых фигур в истории европейской философии.

БИОГРАФИЯ. Августин происходил из небогатой провинциальной семьи и в молодости испытал влияние матери-христианки, но долгое время сохранял религиозную индифферентность. Получив образование в Мадавре и Карфагене, избрал карьеру профессионального ритора (с 374). В конце 370-х гг. пережил увлечение манихейством, а в начале 380-х – скептицизмом. В 383 переехал в Рим, но вскоре получил место ритора в Милане, где познакомился с еп. Амвросием и начал изучать сочинения неоплатоников и послания ап. Павла. Весной 387 принял крещение. В 388 вернулся в Сев. Африку: с 391 – пресвитер, а с 395 вплоть до смерти – епископ г. Гиппон Регий.

СОЧИНЕНИЯ И ОСНОВНЫЕ ЭТАПЫ ТВОРЧЕСТВА. Многоплановое наследие Августина, одно из самых значительных в истории патристики (ок. 100 трактатов, несколько сот писем и проповедей, частью весьма обширных), сравнительно хорошо сохранилось. В творчестве Августина можно выделить три основных периода. Для первого периода (386–395) характерны сильное влияние античной (преим. неоплатонической) догматики, отвлеченная рассудочность и высокий статус рационального: философские «диалоги» («Против академиков», «О порядке», «Монологи», «О свободном решении» и др.), цикл антиманихейских трактатов и др. Второй период (395–410) отмечен преобладанием экзегетической и религиозно-церковной проблематики: «О кн. Бытия», цикл толкований к посланиям ап. Павла, ряд моральных трактатов и «Исповедь», подводящая первые итоги духовного развития Августина; антиманихейские трактаты уступают место антидонатистским. В третий период (410–430) преобладают проблемы эсхатологии и предопределения: цикл антипелагианских трактатов и во многом итоговое сочинение «О Граде Божьем»; критический обзор собственных сочинений в «Пересмотрах». Некоторые важнейшие трактаты писались с перерывами многие годы: «О христианской науке» (396–426), «О Троице» (399–419).

УЧЕНИЕ Августина органично соединяет высокую теологию Востока с углубленным вниманием Запада к психологии и антропологии. Один из крупнейших представителей христианского неоплатонизма (платоники «ближе всех к нам» De Civ. D. VIII 5), Августин со своим небывалым дотоле интересом к человеческой личности и человеческой истории выступает родоначальником европейского «субъектоцентрического» и исторического сознания. Далекий от строгого систематизма, он объединяет в идее христианского индивидуума четыре основные группы проблем: онто-теологию, психологическую антропо-гносеологию, моральную психологию и, наконец, их мистико-эсхатологическую проекцию – историческую тео-антропологию «Града»; их внешним обрамлением служат экзегетика и герменевтика.

ОНТО-ТЕОЛОГИЯ Августина отдает дань традиционному для христианского неоплатонизма примату бытия перед сознанием: неизменное, самотождественное и вечное благо, бытие Божье – исходная высшая реальность (vere summeque est – De lib. arb. II 15, 39) для индивидуального сознания, превышающая понятие субстанции и прочие категории (De Trin. V 1, 2; VII 5, 8). Но разум вынужден прибегать к ним, чтобы помыслить Бога или как запредельный свет, или как высшую субстанцию, средоточие вечных идей-парадигм (De div. qu. 83, 46, 2), хотя полное познание Бога невозможно. Абсолютная Индивидуальность, «Персона» Бога (Persona Dei – De Trin. III 10, 19) – субстанциальное единство трех лиц-ипостасей (una essentia vel substantia, tres autem personae – ib. V 9, 10). Субстанциальность изменчивых вещей определяется причастностью высшему бытию и характеризуется формой как совокупностью существенных качеств (Ер. 11, 3; De Civ. D. XII 25). Материя – бескачественный субстрат, способный приобретать форму (Conf. XII 28; XIII 2).

АНТРОПОЛОГИЯ И ГНОСЕОЛОГИЯ. Человеческая индивидуальность, субстанциальная по причастности Абсолюту, структурно изоморфна ему. Человек представляет собой единство трех «ипостасей» – ума, воли и памяти, т.е. сочетание авторефлексивной интенциональности и «субъективно-исторической» объемности индивидуального сознания. Ум сам на себя обращает направленность воли (intentionem voluntatis – De Trin. X 9, 12), т.е. всегда себя сознает, всегда желает и помнит: «Ведь я помню о том, что имею память, ум и волю; и понимаю, что я понимаю, желаю и помню; и желаю, чтобы я имел волю, понимал и помнил» (De Trin. Χ 11, 18 ср. IX 4, 4; Χ 3, 5; De lib. arb. III 3, 6 сл.). Это структурное единство гарантирует психологическую самотождественность всякого конкретно-эмпирического «я» – «след таинственного единства» (Conf. I 20, 31). Однако, говоря о субъекте психологии и гносеологии, Августин сочетает с традиционной онто-центрической позицией принципиально иной ход мысли, неведомый ни античности, ни предшествующей патристике. Сомнение не всесильно, ибо психологический факт сомнения свидетельствует о существовании сомневающегося субъекта. Тезис: «Я сомневаюсь (или: я ошибаюсь), следовательно, я существую» (De lib. arb. II 3, 7; Sol. II 1, 1; De ver. rel. 39, 73; De Trin. X 10, 14; De Civ. D. XI 26), не получивший у Августина (в отличие от Декарта) универсального методологического статуса, призван тем не менее обосновать существование самого сознания, а тем самым-достоверность высшего бытия, объективность и несомненность истины. Сохраняя свой абсолютный масштаб, Бог обретает контрмасштаб в человеческом сознании. Для разума непосредственно очевидно его собственное существование: ум, воля и память, или «быть, знать и хотеть» (Conf. XIII 11, 12), являются такой же предельной данностью, как и бытие Божье.

Логический приоритет самопознания (которое, однако, принципиально возможно лишь в силу причастности к высшему бытию), а следовательно, и психологической интроспекции объясняется тем, что познающий субъект занимает центральное положение между низшей (чувственной) и высшей (умопостигаемой) сферами, не будучи полностью подобен первой и адекватен второй: чувственное он «поднимает» до себя, к умопостигаемому возвышается путем умозрения под высшим водительством. Путь познания – восхождение ведомого верой разума к Богу – имеет низшую ступень, чувственное восприятие (Бог познается и через творения – De Trin. XV 6, 10). Восприятия упорядочиваются «внутренним чувством» (sensus interior – De lib. arb. II 3, 8 сл.), первичной инстанцией самооценки и психологической интроспекции. Знание о чувственных вещах возникает в результате рефлексии разума (mens, ratio, intellectus) над чувственными данными. Кульминация познания – мистическое прикосновение к высшей истине (вариант неоплатонической «иллюминации»), просветление умопостигаемым светом, в равной мере интеллектуальное и моральное (De Trin. VIII 3, 4; De Civ. D. XI 21). Так соединяются две цели познания – «Бог и душа» (Sol. 12,7): «Возвратись в себя – истина обитает во внутреннем человеке» (De ver. rel. 39, 72). Поэтому особую важность для Августина приобрела проблема времени – внутреннего (переживание «перетекания» времени) и внешнего (объективное время как мера становления, возникающая вместе с веществом и пространством – Conf. XI 4 сл.).

МОРАЛЬНО-ПСИХОЛОГИЧЕСКИЕ ПРОБЛЕМЫ Августин сводил к двум основным вопросам: каким должен быть человек и насколько это в его силах. Взгляды Августина претерпели здесь значительную эволюцию. В произведениях первого периода («О свободном решении» и др.) разрабатывалась классическая теодицея, основанная на идее рационалистически и эстетически понимаемого мирового порядка. Видимое несовершенство является частью мировой гармонии и свидетельствует о принципиальной «благости» всего сущего: «Всякая природа, которая может стать хуже, хороша» (De lib. arb. III 13, 36). Бог не отвечает за зло, которое является лишь отсутствием субстанции (блага) и носит моральный характер: единственным источником зла является злая воля. Чтобы мораль была возможна, субъект должен быть свободен от внешней (в т. ч. сверхъестественной) причинности и способен выбирать между добром и злом. Моральность состоит в следовании нравственному долгу: сама идея о нравственном законе выступает как достаточный мотив (хотя содержание закона имеет богооткровенный характер). В середине 390-х гг. эта схема переживает кризис под влиянием растущего внимания Августина к психологии морального выбора. В «Исповеди» он описывает тончайшую динамику интимно-духовных процессов (к которой античные и предшествующие христианские авторы были гораздо менее внимательны), приходя к выводу, что человек, «великая бездна», слишком слаб, чтобы самостоятельно преодолеть зло в самом себе. На основе изучения посланий ап. Павла у Августина начинает складываться концепция предопределения, достигающая завершения в антипелагианских трактатах третьего периода («О благодати и свободном решении», «О предопределении святых» и др.) и приводящая его к окончательному разрыву с этическим рационализмом. После грехопадения Адама люди способны творить благо лишь с помощью благодати, которая несоизмерима с заслугами и дается тому, кто избран и предопределен к спасению. Основания такого предпочтения непостижимы: в справедливость высших решений можно только верить. Тем самым Августин бесповоротно утверждает примат веры над разумом: мы не можем знать всего, во что верим (De praed. sanct. 2). «Уверуй, чтобы уразуметь» (Serm. XLIII 3, 4) – кредо зрелого и позднего творчества Августина.

ЭСХАТОЛОГИЯ И ИСТОРИЧЕСКАЯ ТЕО-АНТРОПОЛОГИЯ, изложенная в трактате «О Граде Божьем», вводит в философский обиход идеи морального прогресса и линейного исторического времени. «Град Земной» и «Град Небесный» – символическое выражение двух видов «любви», борьбы эгоистических («любовь к себе вплоть до пренебрежения Богом») и моральных («любовь к Богу вплоть до забвения себя» – XIV 28) мотивов. Моральную историю человечества Августин начинает с грехопадения Адама и рассматривает как поступательное движение к обретаемому в благодати нравственному совершенству, состоянию «невозможности грешить» (XXII 30). Цель истории свершится не на земле: земные государства – «разбойничьи шайки» (IV 4), необходимые лишь в условиях человеческой греховности. Сообщество праведных и будет тем Градом, который не от мира сего.

ЭКЗЕГЕТИКА И ГЕРМЕНЕВТИКА. Августин развивает традиции Александрийской школы, рассматривая текст Писания как совокупность «знаков», имеющих теологическое, историческое и моральное значение. Способы их истолкования (в т.ч. с помощью свободных наук) – тема трактата «О христианской науке», обширных комментариев на кн. Бытия и трех заключительных книг «Исповеди». Созданное Августином целостное (хотя и не оформленное систематически) учение на тысячу лет стало образцом для мыслителей Запада (см. Августианство) и до сих пор конкурирует с томизмом, находя приверженцев среди католических богословов. Концепция предопределения послужила вдохновляющей основой для протестантизма Лютера и Кальвина, а персоналистские религиозно-психологические мотивы составили другую линию влияния, ведущую через Паскаля к Кьеркегору и экзистенциализму.

Сочинения:

1. MPL 32–46;

2. CSEL 12 cл.;

3. CCL 29 cл.;

4. в рус. пер.: Творения, ч. 1–11. Киев, 1880–1908; Изд. 2-е, ч. 1–8. Киев, 1901–1915 (анонимные пер.; перепечатки: О Граде Божьем. Спасо-Преображенский Валаамский монастырь, 1994; Творения, т. 1. Киев, 1998);

5. Избр. проповеди, пер. Д.Садовского. Сергиев Посад, 1913;

6. Исповедь, пер. М.Е.Сергеенко. М., 1991 (1997);

7. О Троице (кн. 1), БТ 29.

Литература:

Общие работы.

1. Трубецкой Е.Н. Религиозно-общественный идеал западного христианства в V b., ч. 1. Миросозерцание Бл. Августина. М., 1892;

2. Попов И.В. Личность и учение Бл. Августина, т. 1, ч. 1–2. Сергиев Посад, 1916;

3. Майоров Г.Г. Формирование средневековой философии. Латинская патристика. М., 1979, с. 181–340;

4. Troeltsch Ε. Augustin, die Christliche Antike und das Mittelalter. Münch. – В., 1915;

5. Cayré F. Initiation à la philosophie de S. Augustin. P., 1947;

6. Gilson ’E. Introduction à l’étude de Saint Augustin. P., 1949;

7. Marrou H.I. S. Augustin et l’augustinisme. P., 1955 (рус. пер.: Марру А.-И. Святой Августин и августинианство. Долгопрудный, 1999);

8. Jaspers К. Platon. Augustin. Kant. Drei Gründer des Philosophierens. Münch., 1967;

9. Flasch K. Augustin. Einführung in sein Denken, Stuttg., 1980.

Онтотеология и гносеология.

1. Ritter J. Mundus Intelligibilis. Eine Untersuchung zur Aufnahme und Umwandlung der Neuplatonischen Ontologie bei Augustinus, Fr./M., 1937;

2. Chevalier I. S. Augustin et la pensée grecque. Les relations trinitaires. Fribourg, 1940;

3. Falkenhahn W. Augustins Illuminationslehre im Lichte der jüngsten Forschungen. Köln, 1948;

4. Cayré F. La contemplation Augustinienne. P., 1954;

5. Anderson J.F. St. Augustine and Being. A metaphysical essay. La Haye, 1965;

6. Armstong Α.Η. Augustine and the christian Platonism. Villanova, 1967;

7. Wittmann L. Ascensus. Der Aufstieg zur Transzendenz in der Metaphysik Augustins. Münch., 1980;

8. Bubacz B. St. Augustine’s theory of knowledge. Ν.Υ.–Toronto, 1981;

9. O’Connell R.J. St. Augustine’s Platonism. Villanova, 1984;

10. Idem. Imagination and Metaphysics in St. Augustine. Milwaukee, 1986.

Антропология, психология, этика.

1. Mausbach J. Die Ethik des heiligen Augustin, Bd. 1–2, 2 Aufl. Freiburg, 1929;

2. Nygren G. Das Prädestinationsproblem in der Theologie Augustins. Lund, 1956;

3. Clark M.T. Augustine. Philosopher of Freedom. N. Y. – P., 1958;

4. Korner F. Das Sein und der Mensch. Die existenzielle Seinsentdeckung des jungen Augustin. Freiburg – Münch., 1959;

5. Stelzenberger J. Conscientia bei Augustinus. Paderborn, 1959;

6. Henry P. Saint Augustine on Personality. N.Y., 1960;

7. Berlinger R. Augustins dialogische Metaphysik. Fr./M., 1962;

8. Mader J. Die logische Struktur des personalen Denkens. Aus der Methode der Gotteserkenntnis bei Aurelius Augustinus. Wien, 1965;

9. Maxsein A. Philosophia cordis. Das Wesen der Personalität bei Augustinus. Salzburg, 1966;

10. Schmaus M. Die psychologische Trinitätslehre des hl. Augustin, 2 Aufl. Münster, 1967;

11. O’Connell R.J. St. Augustine’s early Theory of Man. A. D. 386–391. Cambr. (Mass.), 1968;

12. Stein W. Sapientia bei Augustinus. Bonn, 1968;

13. Boehms S. La temporalité dans l’anthropologie augustinienne. P., 1984.

Эсхатология и социология.

1. Deane Η.Α. The political and social ideas of St. Augustine. N.Y. – L., 1963;

2. Markus R. Saeculum: history and society in the theology of St. Augustine. Cambr., 1970;

3. Schmidt E.A. Zeit und Geschichte bei Augustinus. Hdlb., 1985.

Эстетика.

1. Бычков В.В. Эстетика Аврелия Августина. М., 1984;

2. Svoboda К. L’ésthetique de Saint Augustin et ses sources. Brno, 1933.

Традиция.

1. Nygren A. Augustin und Luther. В., 1958;

2. Smits L. Saint Augustin dans l’oeuvre de Jean Calvin, т. 1–2. Assen, 1957–58;

3. Bene Ch. Erasme et Saint Augustin ou Influence de Saint Augustin sur l’humanisme d’Erasme. Gen., 1969;

4. Sellier P. Pascal et Saint Augustin. P., 1970.

См. также лит. к ст. Августинианство.

Библиография.

1. Andresen С. Bibliographia Augustiniana, 2 Aufl. Darmstadt, 1973;

2. Miethe T.L. Augustiniana Bibliography 1970–1980. Westport–L., 1982.

Α.Α.Столяров

Андрей Великанов 16.01.2017 05:57

АВГУСТИН БЛАЖЕННЫЙ (Augustinus Sanctus) Аврелий
 
http://velikanov.ru/philosophy/avgustin_blazhennyj.asp

https://youtu.be/0lCLQ9mZidg
АВГУСТИН БЛАЖЕННЫЙ (Augustinus Sanctus) Аврелий (354-430) - христианский теолог и философ, представитель зрелой патристики, оказавший существенное влияние как на развитие христианского богословского канона (и в католической, и в православной, и в протестантской его версиях), так и на эволюцию культуры западного образца в целом. Родился в римской провинции Нумидии в г. Тагасте (современный Сук-Арас в Алжире). Сын язычника Патриция (римского гражданина, мелкого землевладельца) и ревностной христианки Моники (под влиянием которой муж незадолго до смерти - 370 - принял крещение и не без влияния которой А. обратился к христианскому вероучению). Получил гуманитарное образование (Мадавра, Карфаген), преподавал риторику в Тагасте, Карфагене, Риме и Медиолане (современный Милан). В юности испытал влияние римских авторов (Гортензий, Цицерон и др.), был сторонником манихейства, привлекшего его, по ретроспективной оценке самого А., системностью и риторизмом. Однако, когда манихейский лидер Фавст не сумел ответить на его вопросы (383), утратил доверие к манихейству. Испытал влияние скептицизма Новой академии (Афинской школы философии - см. Скептицизм). Однако наиболее серьезным увлечением в истории дохристианской духовной эволюции А. стал неоплатонизм. Именно в контексте латинских переводов Плотина А. впервые познакомился с трактовкой Бога как нематериального трансцендентного Бытия. Слушая проповеди епископа Медиоланского Амвросия (исходно - с целью анализа их риторических аспектов), А. находит убедительным для себя христианское вероучение. Поворотным моментом в становлении А. в качестве христианина выступило чтение им Послания апостола Павла к Римлянам, окончательно склонившее его к принятию нового вероучения (согласно легенде, побудительным мотивом, заставившим А. наугад развернуть Послания Павла, явилось мистическое "видение" А., связанное с услышанным им голосом ребенка в саду). В 387, на Пасху, в возрасте тридцати двух лет А. принял крещение в Медиолане. Основал монашескую общину в Гиппоне, в течение тридцати пяти лет был епископом Гиппона, превратив монастырь в Гиппоне в богословскую семинарию. Блестяще проявил себя в полемике с манихейством, донатизмом и пелагианством: участвовал в публичных диспутах с манихейцами (после диспута 404 манихей Феликс признал себя обращенным в христианство); принимал участие в осудившем донатизм Карфагенском соборе (411). Сорок три года жизни А., после принятия им христианства, считаются в богословской традиции образцом христианского образа жизни и служения. В православии признан блаженным, а в католицизме - святым и Учителем Церкви. А. считается автором устава, которым руководствуются ряд монашеских орденов католической церкви: орден каноников-обсервантов св. А. (августинцы-каноники) и орден отшельников св. А. (августинские братья, из которых вышел Лютер и к которому принадлежал Г.Мендель), а также ассумпционисты (с середины 19 в.) и ряд женских монашеских конгрегации августинок. Литературное наследие А. поистине необъятно: в своей ретроспективно ориентированной работе "Пересмотренное заново" (427), посвященной исправлению некорректностей ранних своих текстов, А. фиксирует, что им было исправлено 97 сочинений, в общей сложности содержащих 232 книги; известны также 224 его письма и более 500 текстов проповедей. Философская компонента литературного наследия А. включает в себя как дохристианские, так и христианские произведения: "Против академиков (скептиков)" (386), "О жизни блаженной" (386), "О порядке" (386), "Монологи" (387), "О бессмертии души" (387), "О количестве души" (388-389), "Об учителе" (388-389), "О музыке" (388-389), "Об истинной религии" (390), "О пользе веры" (391), "О свободной воле (О свободе выбора)" (388-395), "Против послания Мани, именуемого Основоположным" (396), "Против Фавста" (в 33 книгах, ок. 400), "О духе и букве" (412), "О природе и благодати" (415) и др. Наиболее значительными произведениями А., оказавшими влияние не только на формирование христианского религиозного канона, но и на эволюцию европейской культуры в целом, являются "Исповедь" (400) и "О граде Божьем" (413-426). Учение А. сыграло значительную роль как в развитии христианской теологии, так и в разворачивании европейской историко-философской традиции. Идеи А. оказали огромное влияние на формирование христианского богословского канона, его авторитет в вопросах теологии и философии был тотальным - вплоть до конституирования и доминирования в католицизме томистской парадигмы. Столь же значимую роль сыграли они и в эволюции европейской философии, конституировав традицию августинизма в рамках средневековой схоластики и определив многие семантико-аксиологические векторы последующего философского развития Европы. А. может быть оценен как один из основоположников догматической теологии, в частности, 15 книг его трактата "О Троице" (399-419) представляют собой согласованное и систематическое изложение многочисленных текстов Св. Писания, на базе которых конституирован Никейский Символ веры. Важнейшим моментом теологической концепции А. и важнейшим его вкладом в эволюцию европейской богословской традиции выступает трактовка А. проблемы Троицы. Согласно А., в основе сущности Троицы (соотношения Божественных ипостасей) лежит такой феномен, как имманентный внутренний диалог самосозерцания, самопознания, общения и любви, - сущность Бога мыслится в качестве не рядоположенной ипостасям Троицы, но в качестве реализующей себя в процессуальности их диалога. Подобная экзистенциально-психологически артикулированная интерпретация Троицы, предложенная А., задала мощный импульс развития эмоционально-психологической составляющей христианства, и инициировала конституирование в европейской культуре как традиции имманентизма в интерпретации субъективной сферы (см. Экзистенциализм), так и философской традиции диалогизма (см. Диалог, Диалогизм, Другой). Важнейшим моментом учения А. выступает его концепция соотношения веры с рациональным знанием: в русле общей тенденции патристики А. осуществляет синтез христианской веры и античного рационализма, постулируя веру в качестве исходного основания любого знания: "разве учитель будет стараться объяснить темные места у Вергилия, если прежде того не поверит в значительность Вергилия? Точно так же и читатель Св. Писаний должен уверовать в их авторитет прежде, чем научится их понимать". Основываясь на библейской презумпции "покуда не уверуете, не уразумеете" (Ис. 7:9), А. постулирует в качестве основания этого синтеза презумпцию "верую, дабы понимать", задавшую впоследствии программный канон христианской ортодоксии в отношении проблемы соотношения веры с рациональной критикой (см. Ортодоксия). Полемические сочинения А., направленные против манихеев, пелагианцев и др., являются важной вехой в развитии христианской экзегетической традиции, поскольку полемика, как правило, переводится А. в плоскость интерпретации тех фрагментов Св. Писания, которые, по его мнению, ошибочно толкуются его оппонентами (см. Экзегетика). Трактат в 12 книгах "О Книге Бытия дословно" (401-414) является признанным шедевром экзегетической литературы; каноническим считается трактат А. "О христианском учении" (396, дополнен в 426), целевым образом адресованный в качестве руководства истолкования Библии для читателей и проповедников Св. Писания. Важнейшим моментом экзегетической концепции А. являются последовательная дифференциация им "вещи" и "знака вещи", разработанная им обширная типология знаков (см. Знак). А. известен также в христианской традиции как "учитель благодати" (именно к А. восходит столь значимое для христианской теологии концептуальное обоснование различия между "внешней" благодатью как буквой закона и "внутренней" благодатью как его духом). Благодать мыслится А. как необходимая для восстановления человеческой природы, "поврежденной грехопадением": по словам А., в данном контексте уместно метафорически "говорить... о человеке, которого полумертвым бросили на дороге разбойники и который, ослабевший и жестоко израненный, не способен снова взойти на вершины праведности, с которых прежде спустился", и исцеление человеческой воли может исходить, по мысли А., лишь от Христа, как "доброго самаритянина". Согласно сотерио-логической концепции А., спасение непосредственно зависит от действия Божьей благодати в человеческом сердце. В этом контексте А. вводит свое знаменитое различение "поп posse peccare" ("неспособности согрешать") и "posse non peccare" ("способности не согрешать"): именно "способностью не согрешать", основанной на презумпции свободы воли, согласно А., был изначально наделен Адам и именно этой способностью он не сумел воспользоваться. Что же касается "неспособностью согрешать", то ее А. сопрягает с Христом как "вторым Адамом", - именно через него сообщается миру эта способность не только "желать лишь благого", но и "волить к благому". Таким образом, в контексте сотериологии А. разработана системная концепция свободы воли, основанная на дифференциации таких феноменов, как "желать" (velle) и "мочь" (posse): согласно позиции А., "подобно тому, как мы иногда желаем того, чего не можем, точно так же иногда мы можем то, чего не желаем", - свобода в этом контексте интерпретируется А. не как способность "выбора", но как способность "исполнения" (см. Свобода воли). В трактовке природы философского знания А. движется в русле характерного для римской традиции "прикладного" подхода к философии: "истина" интерпретируется им как один из инструментов достижения благодати. В этом контексте А. создает концептуальную модель универсума, во многом предвосхитившую ряд идей Декарта. Онтология А. моделируется как учение о Боге как "совершенном Бытии". Существенно важным моментом философского учения А. является его идея о возможности выведения бытия Бога как абсолютного Бытия из самодостоверности человеческого мышления (в то время как применительно к бытию конкретной предметности этот тезис, по мысли А., не является верным). Переосмысливая основополагающие презумпции неоплатонизма (в частности, в рамках неоплатонической концепции эманации), А. конституирует идею изначально сотворенных Богом "потенций", в "надлежащее время" обретающих статус действительного бытия, т.е. "семенных логосов" как своего рода оплодотворяющих смыслов (rationes semi-nales), что во многом предвосхищает ряд моментов современной философии языка и постмодернистской семиологии (в частности, в рамках концепции "диссеминации" Деррида - см. Рассеивание). А. оценивается западно-христианской культурой как основоположник системной философии истории, его работы сыграли существенную роль в оформлении христианского понимания предопределения и конституировании христианского провиденциализма. А. разрабатывает концепцию исторического процесса как учение о двух "градах" - земном и небесном, основанных, соответственно, на любви к себе (персонифицированной в фигуре Каина) и на любви к Богу (персонифицированной в фигуре Авеля). История мыслится А. как процесс, конечной целью которого является достижение "вечного мира в Боге", когда "церковь воинствующая" превратится в "церковь торжествующую". В соответствии с этим, моральное учение А. основано на евангельской презумпции милосердной любви (caritas), осмысленной А. в качестве высшей формы развития чувственной сферы человека, единственно способной придать подлинный смысл всем выразительным средствам человеческого языка и мышления. Фигура А. является культовой (в сугубо светском смысле этого слова) не только для христиански артикулированной традиции европейской культуры, - основные сочинения А. могут быть отнесены к тем текстам европейской культуры, резонанс которых оказал конституирующее влияние на формирование глубинных оснований культурной традиции западного образца: так, именно "Исповедь" А., реконструирующая его духовный путь от язычества к христианству, не только заложила в европейской культуре основы такого жанра, как жанр духовной биографии (да и автобиографии как таковой), но и задала интенцию на рафинированные формы утонченной интроспекции и интеллектуального самоанализа, ставшие для европейского менталитета фундаментальными и смыслообразующими.

М. А. Можейко

Rchgi.spb.Ru 22.06.2017 19:16

Аврелий Августин (354 - 430 гг.)
 
http://anthropology.rchgi.spb.ru/
Августин родился в 354 г. в Тагасте на территории нынешнего Алжира. Его мать, Моника, исповедовала христианство, а отец. Патриций, был язычником. Августин учился сначала в Тагасте, затем в Мадавре и, наконец, в Карфагене. Он получил вполне приличное преимущественно литературное образование". В юности он испытал сильные плотские страсти и вскоре после прибытия в Карфаген отошел от религии, в которой был воспитан матерью. В восемнадцатилетнем возрасте Августин прочитал диалог Цицерона "Гортензий", который пробудил в нем стремление к мудрости; однако он не сумел найти ее в христианстве. Он считал Ветхий Завет во многих отношениях отталкивающим. А иудео-христианское учение о сотворении Богом всех вещей казалось ему совершенно несостоятельным. Ведь оно возлагало на Бога ответственность за существование зла. А разве это возможно, если Бог, по утверждению христиан, абсолютно благ? Стремление к просветлению привело Августина к принятию дуалистического учения манихеев, согласно которому существует два основных начала, из коих одно ответственно за добро и человеческую душу, а другое — за зло и материю, включая тело". Ответственность за бурные страсти, следовательно, может быть возложена на злое начало как творца царства тьмы. В 383 г. Августин, ставший к тому времени учителем в Карфагене, покинул Африку и отправился в Рим. В 384 г. он получил должность придворного преподавателя риторики в Милане. К тому времени его вера в манихейство пошатнулась, но он склонялся скорее к академическому скептицизму, чем к христианству. Однако чтение "платонических трактатов" в латинском переводе Викторина" привело к тому, что его мнение о христианском учении улучшилось. Ибо неоплатонизм убедил его в двух вещах. Во-первых, может существовать и действительно существует духовная реальность, в возможности которой он начал сомневаться. Во-вторых, присутствие зла в мире можно примирить с учением о божественном творении. Ведь зло, согласно Плотину, есть не некая положительная вещь, но отсутствие блага. Это не означает, что зло нереально, иллюзорно. Слепота, физическое зло, есть отсутствие зрения, но это отсутствие реальное. Подобным образом нравственное зло есть отсутствие правильного порядка воли, однако оно вполне реально. В то же время такие "отсутствия", как слепота или темнота (отсутствие света), не являются положительными вещами, которые должны быть сотворены Богом, сотворившим все вещи.

От самого Августина мы знаем, что неоплатонизм способствовал его обращению в христианство. Но он не разрешил его нравственного конфликта. Августин слушал проповеди св. Амвросия в Милане, читал Новый Завет и познакомился с историями обращения в христианство Викторина и жития св. Антония Египетского. Наконец, в 386 г. произошел знаменитый эпизод, описанный в восьмой книге "Исповеди", и в следующем году Августин был крещен св. Амвросием.

Вернувшись в Африку, Августин был рукоположен в священники, а в 395 г. посвящен в помощники епископа Валерия, которого и сменил в 396 г. на престоле епископа Гиппонского. Умер Августин в 430 г., когда вандалы осаждали его епископальный город.

Философии Августина, каково бы ни было ее происхождение (поскольку нетрудно проследить источники большинства его утверждений и убеждений в более древних высказываниях), суждено было предопределить проблемы и отчасти даже выводы философов на тысячу лет вперед. В его работах впервые из попытки выразить понимание догматов веры возникает система христианской философии, и хотя возможно, что понимание веры в ранние века христианства принимало самые разные направления, ко времени Августина большая часть основных принципов уже утвердилась. То, что Августин часто цитировался в работах своих средневековых преемников, говорит о той роли, которую он играл в установлении доктрин. Представление о том, что вера должна искать корни своего интеллектуального становления в платонизме, кажется неизбежным и правильным, учитывая ретроспективу западной истории религии с ее явными повторениями в мусульманских, иудейских и христианских течениях. Самая острая проблема Августина может быть сведена к смягченному платонизму. Ее решение возникает в разных формах, хотя сам вопрос никогда не был сформулирован в чистом виде. Для того, чтобы найти, надо искать; душе искать предназначено Богом, прежде чем она найдет благодать и спасение, впасть в грех гордыни; поэтому жизнь, даже жизнь святого будет прервана в духовном богатстве и в духовном блуде. Если же дарована милость, то разум найдет лишь то, что было даровано и освещено Богом или верой. Истина может существовать как философский вывод, приобретаемый путем распознавания ее по отдельным признакам, чтобы затем остаться в памяти, однако достичь ее можно лишь после духовных и логических приготовлений.

Философия Августина направлена к вечному: душа должна быть обращена к Богу, Который один является источником озарения и Который должен быть познан, если мы хотим хоть что-то понять. В философии Бог рассматривается в первую очередь, поскольку Он есть прежде всех вещей и идей. В то время как язычники впали в заблуждение, распределив свои знания по различным наукам и отдав каждой науке и каждому предмету исследования свою независимую сферу, христианин может распознать родство наук между собой, потому что ему понятно единство из источника. Бог познается во всем, ибо Он создал все. Если же есть необходимость в доказательствах, то они во всем: в движении мира, устройство, порядок и красота которого являются признаками Его присутствия; в существовании конечных, зависимых вещей, ибо для их существования необходим бесконечный Изобретатель; но самое главное — в природе и устройстве человеческой мысли. Однако все три вида доказательств служат лишь для того, чтобы открыть истину, которую любой человек может открыть в себе самом. Бог присутствует и может быть узнан как в устройстве и движении мира, так и в устройстве и движении человеческой души.

В божественном свете душа познает неизменные истины. Это знание совершенно отлично от знания ощущениями, поскольку ощущения имеют дело с частными, множественными, меняющимися предметами, в то время, как мысль движется среди неделимых и вечных. Более того, никакое действительное познание не может происходить из ощущения, поскольку никакое движение тела не может воздействовать на душу; низшее не может влиять на высшее. Не тело действует на душу, а душа действует на тело. Разговор души с телом, распространенный прием в средневековой философии, блестяще используется Августином, как и другие формы диалога.

Разговор у Августина состоит из двух пересекающихся монологов, и даже если один из них не вызывает непонимания у другого, всегда остается некоторое различие — не в словах, а скорее в памяти о вещах уже известных. Каждый монолог по отдельности не старается в чем-то убедить или чему-то научить. Научиться — значит понять и быть в состоянии реагировать на внешний опыт. Ученик не должен подвергаться воздействию идеи или получать ее откуда-то, но она должна вырастать из него самого, как будто всегда там дремала. Никто ничему не учится извне, поскольку мысль не производится телом. Душа всегда извлекает истину из себя самой, даже если кажется, что она ее открыла. Истина для каждой личности — его собственная истина. Ничто не проникает в душу извне, но герметически закупоренные индивидуальности имеют род соглашения друг с другом на обладание истиной. Присутствие Божие, не видимое мысли, и есть сама Истина. Поэтому сам факт мысли указывает на присутствие Бога. Нельзя видеть без света, хотя свет не виден, и потому нет сомнений, что если ты видишь, значит светло. Так же, если знаешь, что Бог существует, не важно, знаешь ли ты Бога или нет. Поскольку, даже если я сомневаюсь, утверждает Августин, я знаю, что я есть, и в это знание вовлечены следующие утверждения — я живу и я понимаю. Настойчивое утверждение Августином самопознания души, которое есть начало познания Бога, предвосхищало картезианские доказательства, возможно, ему не хватало только строгости их метода. Убеждение, что Бог присутствует во всяком знании, и это релевантно самопознанию души, позволило Августину с необыкновенной точностью описать почти неуловимые явления во внутренней жизни и, в свою очередь, приблизиться к пониманию божественной.

Августин утверждал, что центральными осями изучения как жизни, так и философии должен быть Бог, поскольку всякое изучение есть часть познания Бога.; умственный анализ становится религиозной наукой, вдохновленной желанием узнать пути Господни в нашей душе и пути нашей души к Богу. Он говорит, что ему интересно знать только Бога и душу.

В свете этого неудивительно, что философия стала принимать очертания, согласующиеся с божественной природой. Как и Троица, философия состоит из трех частей. Даже отвергая Троицу, языческие философы обнаруживали тройственное деление ее на физику, логику и этику. Бог — причина всего сущего, всякой истины, всякой благодати. Все вещи вначале были созданы Богом как сплетение элементов, и они развиваются и проявляются только тогда, когда появляются подходящие условия. Мир расцветает из простейших элементов, как дерево из семечка. И, чтобы сделать троичность полной, — как движение тел есть рост первопричин, заданных Богом, как знание истины есть знание в свете Божьем, так и цель добра — постоянная потребность в милости Божьей. Высшая благодать — это высшая истина. Этическая проблема — это проблема того, что ищет душа, ища Бога, и как она приходит к этим поискам.

По этим же причинам, счастливая жизнь — не что иное, как наслаждение истиной, что означает наслаждение Богом, который есть истина и озарение. Душа ищет не только знание, которое истинно, — если оно не истинно, оно не удовлетворит душу, — нет, оно должно быть так истинно, чтобы могло поставить конец всем поискам. Душа ищет с помощью несовершенных доктрин истины, в которых бы нашла ответ. Причина всякого движения — истина, которая присутствует в нашей памяти, но превосходит ее. Она присутствует, не становясь ее частью, поскольку мы меняемся, а истина непреложна. Поэтому движение к Богу возможно только через присутствие в душе идеи Бога.

Различие между мудростью и знанием, между тем, чему разум может научиться от вечного, и тем, чему он может научиться от преходящего, подобно двум градам — Небесному и Земному, и человек волен выбрать телесный мир изменчивых вещей или вдохновиться поисками Бога. Спасение может придти только с любовью к Господу; полюбить Его можно, лишь обратив к Нему свой разум. Но если Он узнан, Он не может быть не любим. Всякое знание должно вести к Богу и потому к любви к Нему. Рассудок в мудрости и душа в нравственном движении — вот пути к Спасению.

Аврелий Августин 18.07.2017 15:04

"О свободе воли" ( книга вторая)
 
http://anthropology.rchgi.spb.ru/
ТВОРЕНИЯ

De libero arbitrio

О свободе воли

Книга вторая

Глава I


1. Эводий. Итак, разъясни мне, если это возможно, почему Бог дал человеку свободу воли, ибо, если бы человек не получил ее, он, во всяком случае, не мог бы грешить.

Августин. В таком случае, достоверно ли тебе известно, что то, что, ты не считаешь, должно быть даровано, дал человеку Бог?

Эводий. Насколько я, как мне кажется, понял из предыдущей книги, мы обладаем свободой воли и грехи совершаем только благодаря ей.

Августин. Я также напомню о том, что это уже стало для нас очевидным. Но теперь я спросил, знаешь ли ты, что то, чем мы, очевидно, обладаем и благодаря чему грешим, дал нам именно Бог.

Эводий. Я думаю, никто иной. Ведь сами мы от Него получили существование, и совершая проступки, и поступая надлежащим образом, мы от Него получаем и наказание, и награду.

Августин. Я также хочу спросить тебя, знаешь ли ты это определенно или, под влиянием авторитета, охотно веришь даже в неизвестное.

Эводий. Я подтверждаю, что в этом вопросе я прежде всего доверился именно авторитету. Но что более похоже на истину, чем точка зрения, что всякое благо - от Бога, и всякая справедливость - благо, а наказание для заблуждающихся и награда для поступающего правильно - справедливы? Из чего следует, что и совершающих прегрешения несчастьем наказывает Бог, и поступающих правильно награждает счастьем.

2. Августин. Не возражаю. Но я задаю другой вопрос: откуда тебе известно, что мы происходим от Бога. Ведь это ты все еще не разъяснил, но лишь то, что мы от Него получаем либо наказание, либо награду.

Эводий. Я нахожу, что это также очевидно не иначе как потому, что уже установлено: Бог наказывает прегрешения, поскольку всякая справедливость - от Него. Ибо как любой доброте не свойственно оказывать благодеяния ей чуждым, так и справедливости не свойственно наказывать тех, кто ей чужд. Отсюда очевидно, что мы имеем к Нему отношение, потому что Он не только в высшей степени милосерден при оказании благодеяний, но и в высшей степени справедлив при наказании. Затем и из того, что я предположил и с чем ты согласился, - что всякое благо происходит от Бога, - можно понять, что от Бога также и человек. Ведь человек в той степени, в какой он человек, есть некое благо, так как он может жить праведно, когда захочет.

3. Августин. Если это так, ясно, что вопрос, который ты предложил, решен. Если, в самом деле, человек есть некое благо и не может поступать правильно, если не захочет, он должен обладать свободной волей, без которой не может поступать правильно. Но от того, что благодаря ей также совершаются и прегрешения, конечно, не следует полагать, что Бог дал ее для этого. Следовательно, поскольку без нее человек не может жить праведно, это является достаточной причиной, почему она должна быть дарована. А что она дана для этого, можно понять также и из того, что, если кто-либо воспользовался ею для совершения прегрешений, он наказывается свыше. Что было бы несправедливо, если бы свободная воля была дана не только для того, чтобы жить праведно, но и для того, чтобы грешить. Ибо каким же образом было бы справедливо наказание того, кто воспользовался волей с той целью, для какой она и была дана? Теперь же, когда Бог карает грешника, что же, по-твоему, иное Он тем самым говорит, как не: "Почему ты не воспользовался свободой воли для той цели, для какой она была дана, то есть для праведного поведения"? - Далее, как то, что сама справедливость предназначается для осуждения прегрешений и почитания праведных поступков, было бы благом, если бы человек был лишен свободы волеизъявления. Ведь то, что не сделано добровольно, не было бы ни грехом, ни праведным поступком. А потому и наказание, и награда были бы несправедливы, если бы человек не обладал свободой воли. Однако и в каре, и в награде должна быть справедливость, поскольку это одно из благ, которые происходят от Бога. Таким образом, Бог должен был дать человеку свободную волю.

Глава II

4. Эводий. Впрочем, я согласен, что ее дал Бог. Но не кажется ли тебе, скажи на милость, если она дана для праведного поведения, она не должна бы допускать возможность обращения в сторону совершения прегрешений так же, как сама справедливость, которая дана человеку для достойной жизни? Неужели же кто-нибудь может жить порочно вследствие свойственной ему справедливости? Так, никто не смог бы добровольно грешить, если бы воля была дана для праведного поведения.

Августин. Я надеюсь Бог дарует мне силы, чтобы я ответил тебе, или скорее, чтобы ты сам себе ответил в согласии с той самой убеждающей изнутри истиной, которая есть высшая наставница всех. Но я хочу, чтобы ты кратко ответил мне, считаешь ли ты то, о чем я тебя спрашивал, - что свободную волю дал нам Бог, - определенным и известным, или следовало бы сказать, что то, что мы признаем как данное Богом, не должно было быть дано. Ибо если не определено, Он ли дал нам свободную волю, мы справедливо спрашиваем, была ли она дана во благо, поскольку, когда мы обнаружим, что она была дана во благо, также будет установлено и то, что дал ее Тот, Кем человеку даны все блага; если, однако, мы бы обнаружили, что она дана не во благо, мы бы поняли, что ее дал не Тот, обвинять Кого - грех. Если же действительно определено, что ее дал Сам Бог, нам следует признать, что каким бы образом ни была она дана, она не могла не быть дана, ни быть дарована как-либо иначе, чем была. Ибо ее дал Тот, Чье действие справедливо не подлежит осуждению ни при каких условиях.

5. Эводий. Поскольку я придерживаюсь этой точки зрения, хотя и с неколебимой верой, но все еще без понимания, давай начнем исследование таким образом, будто ничто не определено. Для меня же очевидно, что из неопределенности: дана ли свободная воля для того, чтобы поступать правильно, - ведь благодаря ей мы также можем и грешить, - возникает и другая неопределенность: а должна ли свободная воля быть дана. Ибо если не определено, дана ли она для праведного поведения, неопределенным остается также и долженствование самого этого дара, а следовательно, даже и то - Бог ли ее нам дал, поскольку если не определено долженствование дара, не определено и то, Тем ли дана свободная воля, о Ком само предположение, что Он дал нечто недолжное, - греховно.

Августин. Во всяком случае, для тебя бесспорно то, что Бог существует.

Эводий. Даже и это остается для меня незыблемым не по размышлению, а благодаря вере.

Августин. А если один из безумцев, о которых в Писании начертано: "Сказал безумец в сердце своем: "нет Бога"" (Пс 13, 1; 52, 1), - и тебе скажет то же и не верить вместе с тобой, во что ты веришь, захочет, но постичь, истинно ли то, во что ты уверовал, оставишь ли ты такого человека без внимания или сочтешь нужным как-то убедить его в том, чему ты неколебимо привержен, особенно если он стремится не к упрямому сопротивлению, но к ревностному постижению?

Эводий. Твое последнее замечание в достаточной мере предупреждает меня о том, что я должен буду ему ответить. В самом деле, будь он даже невероятным глупцом, он согласится со мной, что с хитрецом и упрямцем вообще не стоит рассуждать ни о чем, а, в особенности, о предмете столь значительном. Согласившись с этим, он прежде всего будет заботиться о том, чтобы я поверил ему, что он задает вопрос с добрым намерением, а не таит в душе по отношению к этому предмету никакой хитрости и предвзятости. Тогда бы я доказал ему, - и это, я полагаю, в высшей степени доступно любому, - насколько было бы справедливей (так как он хочет, чтобы в том, что касается тайников его души, которые сам-то он знает, ему поверил другой, который их не знает), чтобы и он сам почерпнул веру в существование Божие из книг столь многих мужей, которые оставили письменные свидетельства о том, что они жили в одном время с Сыном Божиим, поскольку, согласно ими описанному, они видели и такое, что никогда не могло бы произойти, если бы Бог не существовал, и было бы чрезвычайно глупо, если бы тот, который хочет, чтобы я поверил ему, стал порицать меня за то, что я верю им. Так вот, поскольку он будет не в состоянии осудить меня надлежащим образом, он воистину не отыщет никакой причины, почему бы ему не подражать мне в этом.

Августин. В самом деле, если ты полагаешь, что в вопросе о том, есть ли Бог, нам достаточно было прийти к выводу, что вера столь многих людей не может быть случайна, почему, скажи на милость, ты не считаешь, что и в тех вопросах, к исследованию которых, как неопределенных и совсем неизвестных, мы приступили, подобным же образом следует довериться авторитету тех же самых людей, чтобы мы больше не утруждали себя их исследованием?

Эводий. Но мы хотим знать и понимать то, во что мы верим.

6. Августин. Ты правильно вспомнил о том, что было установлено нами еще в начале предыдущего обсуждения и что мы не можем отрицать. Ведь одно дело - верить, а другое - понимать, и сперва мы должны поверить в то великое и божественное, что стремимся понять, - а если бы это было не так, напрасны были бы слова пророка: "Если вы не поверите, вы не поймете" (Ис 7, 9). И Сам Господь наш и словами, и поступками убеждал тех, кого Он призвал ко спасению, что сначала они должны уверовать, но затем, сообщая о самом даре, что будет дан верующим, Он не говорит: "Сия же есть жизнь вечная, да уверуют в Тебя", - но: "Сия, - утверждает, - есть жизнь вечная, да знают Тебя, единого, истинного Бога, и посланного Тобою Иисуса Христа" (Ин 17, 3). Потом Он говорит уже верующим: "Ищите, и найдете" (Мф 7, 7). Ведь о том, во что верят, нельзя сказать, что оно найдено, если оно неизвестно, и никто не способен к обретению Бога, прежде чем поверит в то, что затем собирается познавать. Вот потому-то, повинуясь предписаниям Господа, будем и мы искать усердно. Поистине, то, что мы, Им побуждаемые, ищем, мы найдем, ибо Он Сам же и укажет путь, - в той мере, в какой эти вещи могут быть обретены в этой жизни такими, как мы. Действительно, надо полагать, что лучшими уже в земной жизни, а всеми добрыми и благочестивыми, несомненно, после нее, эти предметы могут быть определены и поняты в высшей степени очевидным и совершенным образом, - на что и нам следует надеяться, и, презрев земное и человеческое, надлежит всячески желать и любить их.

Глава III

7. Августин: Давай же, если угодно, задавать вопросы в следующем порядке; во-первых, почему очевидно, что Бог существует; затем, все ли, в какой бы степени оно ни было благом, происходит от Него; и, наконец, следует ли причислять к благу свободную волю. Когда это будет установлено, по-моему, станет достаточно ясно, справедливо ли она была дана человеку. А потому, чтобы начать с наиболее очевидного, я сперва спрошу у тебя, существуешь ли ты сам. Или, может быть, ты опасаешься, как бы этот вопрос не ввел тебя в заблуждение? Хотя, в любом случае, если бы ты не существовал, ты вообще не мог бы заблуждаться.

Эводий. Лучше переходи к следующему вопросу.

Августин. Итак, поскольку очевидно, что ты есть, и в противном случае, если бы ты не жил, это не было бы для тебя очевидно, очевидно также и то, что ты живешь. Понимаешь ли ты, что оба эти утверждения в высшей степени верны?

Эводий. Вполне.

Августин. Следовательно, очевидно также и третье положение, то есть, что ты понимаешь.

Эводий. Очевидно.

Августин. Какое же из этих трех положений представляется тебе самым важным?

Эводий. О понимании.

Августин. Почему тебе так кажется?

Эводий. Потому что, в то время как есть эти три состояния: "существовать", "быть", "понимать", - и камень существует, а животное живет, я, однако, не считаю, что камень живет или животное понимает; с другой стороны, в высшей степени верно, что тот, кто понимает, тот и существует, и живет. А посему я не сомневаюсь рассудить, что более значительным является то, чему присущи все три состояния, чем то, у которого два, либо одно отсутствует. Ведь то, что живет, обязательно также и существует, но вовсе не следует, что оно при этом также и понимает, такова, я считаю, жизнь животного. С другой стороны, если нечто существует, то отсюда вовсе не следует, что оно и живет, и понимает, ведь мы можем признать, что трупы существуют, однако, никто не скажет, что они живут. Поистине же то, что не живет, еще гораздо менее понимает.

Августин. Итак, мы пришли к тому, что из этих трех состояний у трупа отсутствуют два, у животного одно, а у человека - ни одного.

Эводий. Поистине, это так.

8. Августин. Мы пришли также и к тому, что из этих трех состояний более значительным, которым человек обладает наряду с двумя остальными, является понимание, вследствие обладания которым он и существует, и живет.

Эводий. Да, конечно.

Августин. Еще скажи мне, знаешь ли ты, что обладаешь такими обычнейшими телесными чувствами, как зрение, слух, обоняние, вкус, осязание.

Эводий. Да, знаю.

Августин. Что, ты считаешь, имеет отношение к способности видеть, то есть что, ты полагаешь, мы воспринимаем при помощи зрения?

Эводий. Все телесное. Августин. Воспринимаем ли мы благодаря зрению также твердое и мягкое.

Эводий. Нет.

Августин. Что же имеет отношение собственно к глазам, что мы воспринимаем с их помощью?

Эводий. Цвет.

Августин. А к ушам?

Эводий. Звук.

Августин. А к обонянию?

Эводий. Запах.

Августин. А Ко вкусу?

Эводий. Вкусовые ощущения.

Августин. А к осязанию?

Эводий. Мягкое или твердое, нежное или грубое, и многое в том же роде.

Августин. Как? Разве формы тел - крупные и мелкие, квадратные и круглые, и все прочее такого рода - мы не воспринимаем и осязанием, и зрением, и потому они не могут быть приписаны ни собственно зрению, ни осязанию, но и тому и другому одновременно?

Эводий. Разумеется.

Августин. Следовательно, ты понимаешь, что отдельные чувства имеют некую собственную область, о которой они доставляют сведения, а некоторые имеют нечто общее?

Эводий. Я понимаю также и это.

Августин. Итак, можем ли мы решить с помощью какого-нибудь из этих чувств, что имеет отношение ко всякому чувству, и что все они, либо некоторые из них, имеют общего между собой.

Эводий. Это решается не иначе, как с помощью некой внутренней способности.

Августин. Может быть, это сам разум, которого лишены животные? Ибо, как я полагаю, эти вещи мы постигаем с помощью разума и узнаем, что дело обстоит таким образом.

Эводий. Скорее, я считаю, мы постигаем разумом, что есть некое внутреннее чувство, которому передается все от этих пяти известнейших чувств. Ибо действительно, одно дело -при помощи чего животное видит, а другое -при помощи чего оно избегает или стремится к тому, что воспринимает зрением. Ведь первое чувство - в глазах, второе же внутри самой души, благодаря чему животное не только к тому, что видит, но и к тому, что слышит и что воспринимает прочими телесными чувствами, либо стремится и завладевает, если объект понравился, либо избегает и отвергает, если он вызвал неудодовольствие. Однако это чувство не может быть названо ни зрением, ни слухом, ни обонянием, ни вкусом, ни осязанием, но чем-то иным, что управляет всеми ими вместе. Это то, что мы постигаем с помощью разума, как я сказал, однако, само это свойство разумом мы назвать не можем, потому что оно, очевидно, присуще также и животным.

9. Августин. Я признаю эту способность, чем бы она ни была, и не сомневаюсь назвать ее внутренним чувством. Но то, что доставляют нам телесные чувства не может дойти до сознания, если не пройдет через внутреннее чувство. Ведь все, что мы знаем, мы постигаем благодаря разуму. Однако мы знаем, - о прочем я умолчу, - что ни цвета слухом, ни голоса зрением воспринять нельзя. И хотя мы знаем это, но этим знанием мы обладаем не благодаря глазам или ушам и не тому внутреннему чувству, которого не лишены и животные. Ибо не следует думать, что они знают, что свет не воспринимается ушами, а голос - глазами, так как мы осознаем это благодаря разумному вниманию и размышлению.

Эводий. Не могу сказать, чтобы я понял это. Действительно, что если с помощью этого внутреннего чувства, которого, ты допускаешь, не лишены и животные, они определяют, что нельзя воспринять ни цвета слухом, ни голоса зрением?

Августин. Неужели ты полагаешь, что они способны различить эти моменты,- цвет, который воспринимается глазами, и чувство, которое присуще глазу, и это внутреннее чувство в душе, и разум, который все это по отдельности определяет и перечисляет.

Эводий. Отнюдь нет.

Августин. В таком случае, мог ли бы этот разум отличать друг от друга эти четыре момента и разграничивать при помощи определений, если с ним не был бы соотнесен и цвет через восприятие, присущее глазам, и, с другой стороны, само восприятие через то внутреннее чувство, которое им управляет, и то же внутреннее чувство через себя само, если только его не опосредует уже ничто другое?

Эводий. Я не вижу, каким образом дело могло бы обстоять иначе.

Августин. Тогда, разве ты не видишь того, что цвет воспринимается зрительным ощущением, однако, само это ощущение не воспринимается тем же самым ощущением? Ведь тем ощущением, которым ты воспринимаешь цвет, ты не воспринимаешь также и само зрение.

Эводий. Конечно, нет.

Августин. В таком случае, постарайся это различать. Ибо, я полагаю, ты не станешь отрицать, что цвет это одно, а восприятие цвета - другое, а также нечто другое, - даже когда цвет отсутствует, обладание чувством, благодаря которому цвет можно было бы воспринять, если бы он был налицо.

Эводий. Я это также вижу и допускаю, что одно отличается от другого.

Августин. Из этих трех вещей воспринимаешь ли ты глазами что-нибудь еще, кроме цвета?

Эводий. Ничего.

Августин. Тогда скажи, каким образом ты видишь две другие. Ведь ты не можешь различать то, что не увидел.

Эводий. Я не знаю ничего другого; знаю только, что они есть, больше ничего.

Августин. Итак, ты не знаешь, сам ли это разум, или та жизнь, которую мы называем внутренним чувством, превосходит все телесные чувства, или что-нибудь еще?

Эводий. Не знаю.

Августин. Однако тебе известно то, что это нельзя определить иначе, чем с помощью разума, и что разум не может сделать это иначе, чем исходя из того, что предлагается ему для исследования.

Эводий. Бесспорно.

Августин. Тогда, чем бы ни было то, благодаря чему мы можем воспринимать все, что мы знаем, - оно служит разуму, которому представляет и сообщает все то, с чем соприкасается, так что те вещи, которые мы воспринимаем, можно различать благодаря присущим им границам и постигать не только с помощью восприятия, но также путем познания.

Эводий. Да, это так.

Августин. В таком случае, сам разум, который своих подручных (т. е. чувства) и то, что они преподносят, различает друг от друга, а также распознает и то, чем они отличаются друг от друга и от него самого, и тем самым подтверждает, что он более могущественный, чем они; разве при этом познает он себя самого при помощи чего-либо иного, чем он сам, то есть разум. Или ты узнал бы иным способом, что обладаешь разумом, если бы не постигал это разумом же?

Эводий. Это в высшей степени верно.

Августин. Следовательно, поскольку, когда мы воспринимаем цвет, совсем не так и не тем же самым чувством мы воспринимаем также и тот факт, что воспринимаем, и когда мы слышим звук, мы при этом не слышим наше собственное слуховое восприятие, или когда нюхаем розу, само наше обоняние не издает для нас никакого запаха, и само вкусовое восприятие не имеет во рту хоть какого-либо вкуса для вкушающих, и осязая что-либо, мы также не можем потрогать само чувство осязания, -то очевидно, что эти пять чувств не могут быть восприняты ни одним из них, хотя все телесное воспринимается ими.

Эводий. Очевидно.

Глава IV

10. Августин. Я считаю, что также очевидно и то, что это внутреннее чувство воспринимает не только то, что получает от пяти телесных чувств, но также и сами эти чувства воспринимаются им. Ведь иначе животное не приходило бы в движение, стремясь к чему-то, либо чего-то избегая, если бы не воспринимало сам факт, что оно воспринимает, - не ради познания, ибо это свойство разума, но только ради движения, что в любом случае оно воспринимает не при помощи одного из этих пяти чувств. Если это все еще непонятно, то станет ясным, когда ты обратишь внимание на то, что, например, достаточно для одного какого-либо чувства, скажем, как для зрения. Ведь действительно, открыть глаза и направить их для созерцания на то, что они стремятся видеть, было бы невозможно, если бы не было чувства, что они (глаз) не видят, когда они закрыты или не туда направлены. Если, однако, когда они не видят, есть чувство, что они не видят, необходимо также, чтобы было чувство, что они видят, когда видят, потому что, когда видящий не направляет взгляд в соответствии с тем побуждением, с которым направляет невидящий, это и указывает на то, что он чувствует и то, и другое. Но воспринимает ли сама эта жизнь, которая воспринимает тот факт, что она воспринимает телесное, саму себя, в результате остается неясным, за тем исключением, что каждый задающий вопрос в себе самом обнаруживает, что всякое живое существо избегает смерти; поскольку она противоположность жизни, необходимо, чтобы жизнь, которая избегает своей противоположности, также воспринимала и себя саму. Но об этом давай умолчим, если до сих пор оно остается неясно, чтобы мы не продвигались к тому, к чему стремимся, иначе. чем путем определенных и очевидных доказательств. Ведь очевидно следующее: телесное воспринимается телесным чувством, однако, само это чувство не может восприниматься тем же самым чувством; но и телесное через телесное восприятие и само телесное чувство воспринимаются внутренним чувством; наконец, разум познает и удерживает в сознании и все это, и себя самого. Не кажется ли тебе, что это так?

Эводий. Действительно, кажется.

Августин. Ладно, а теперь ответь мне, как возник этот вопрос, стремясь прийти к разрешению которого, мы уже в течение долгого времени проделываем этот путь.

Глава V

11. Эводий. Насколько я помню, из трех вопросов, которые немногим ранее мы поставили для установления порядка этого обсуждения, теперь мы рассматриваем первый, а именно, - каким образом может стать очевидным, хотя в это надлежит в высшей степени настойчиво и твердо верить, что Бог есть.

Августин. Ты правильно понимаешь. Но я хочу, чтобы ты также основательно осознал и то, что когда я у тебя спросил, знаешь ли ты, что существуешь, для нас стало очевидно, что ты знаешь не только это, но также два другие момента.

Эводий. Это я также помню.

Августин. Итак, теперь посмотри, к какому из этих трех моментов, согласно твоему пониманию, относится все то, что касается телесного чувства, то есть в какой класс вещей, кажется тебе, следует поместить все то, чего бы наше чувство ни касалось посредством глаз или какого угодно другого телесного инструмента, в тот ли, что только существует, или в тот, что также живет, или в тот, что также и понимает.

Эводий. В тот, что только существует.

Августин. Так. А к какому классу из этих трех, ты считаешь, относится само чувство?

Эводий. К тому, что живет.

Августин. Тогда что из этих двух, ты полагаешь, лучше? Само чувство или то, чего чувство касается?

Эводий. Разумеется. чувство.

Августин. Почему?

Эводий. Потому что лучше то, что также живет, чем то, что только существует.

12. Августин. Так усомнишься ли ты это внутреннее чувство, которое, правда, ниже разума и все еще роднит нас с животными, как мы установили ранее, поставить выше того чувства, посредством которого мы соприкасаемся с телесным, и которое, как ты уже сказал, следует поставить выше тела?

Эводий. Ни в коем случае не усомнюсь.

Августин. Я также хочу услышать от тебя и то, почему ты не сомневаешься. Ведь не можешь же ты сказать, что это шестое чувство следует отнести к тому классу из этих трех, который обладает также и пониманием, но лишь к тому, который и существует и живет, хотя и лишен понимания; ибо это чувство присуще и животным, у которых нет понимания. Поскольку дело обстоит таким образом, я спрашиваю, почему ты внутреннее чувство ставишь выше того, с помощью которого воспринимается телесное, тогда как и то, и другое относится к тому классу, который живет. С другой стороны, то чувство, которое соотносится с телами, ты ставишь выше тел по той причине, что они (тела) относятся к тому классу, что только существует, оно же (чувство) - к тому, что также и живет; поскольку и это внутреннее чувство находится в этом классе, скажи мне, почему ты считаешь его лучше. Ибо если ты ответишь: потому что одно (внутреннее чувство) воспринимает другое (телесное чувство) - я не верю, что тем самым ты откроешь правило, которому мы можем доверять, что всякое воспринимающее лучше, чем то, что им воспринимается, чтобы, пожалуй, отсюда мы не вынуждены были заключить, что всякое понимающее лучше, чем то, что оно понимает. Ибо это ложь, потому что человек понимает премудрость, но он не лучше, чем премудрость сама по себе. А посему подумай, по какой причине тебе показалось, что внутреннее чувство следует предпочесть тому чувству, каким мы воспринимаем тела.

Эводий. Потому что, я знаю, что оно есть некий руководитель и судья другого. Ибо, если при исполнении его (внутреннего чувства) обязанностей ему чего-либо недостает, оно как должного требует недостающего от чувства-помощника, что мы уже обсудили немногим ранее. Ведь чувство, присущее глазу, не видит, видит оно или нет, и поскольку не видит, судить, чего ему недостает, либо чего достаточно, может не оно, но то внутреннее чувство, которое побуждает душу животного и закрытые глаза открыть и то, чего, оно чувствует, ему недостает, восполнить. А ни у кого не вызывает сомнения, что тот, кто судит, лучше того, о ком он судит.

Августин. Следовательно, ты видишь, что это телесное чувство некоторым образом судит о телах? Ведь к нему относятся удовольствие и боль, когда нежно или грубо прикасаются к телу. В самом деле, как это внутреннее чувство судит, чего не хватает или чего достаточно для присущего глазам чувства, так и само чувство, присущее глазам, судит, чего не хватает или чего достаточно цветам. Равным образом, как это внутреннее чувство судит о нашем слухе, является ли он менее сильным или сильным в достаточной мере, так и сам слух судит о голосах, что в них льется плавно или звучит резко. Нет необходимости исследовать прочие телесные чувства. Поскольку, как я полагаю, теперь ты знаешь, что я хотел сказать, а именно, что это внутреннее чувство судит об этих телесных чувствах, когда проверяет их целостность и требует должного, точно так же и сами телесные чувства судят о телах, принимая мягкое на себя воздействие и сопротивляясь противоположному.

Эводий. Действительно, я это вижу и согласен, что это в высшей степени верно.

Глава VI

13. Августин. Еще подумай, судит ли и об этом внутреннем чувстве также разум. Ибо я уже не спрашиваю, сомневаешься ли ты в том, что он лучше, чем оно (внутреннее чувство), потому что я не сомневаюсь, что ты так считаешь; хотя опять-таки я полагаю, что о том, судит ли разум об этом чувстве, уже не следует спрашивать. В самом деле, каким образом среди этих самых вещей, которые его (разума) ниже, то есть среди тел, телесных чувств и самого внутреннего чувства, одно могло быть лучше другого и сам он превосходнее, чем они, если бы в конце концов он сам не сообщал об этом? Что, конечно, он никак не мог бы сделать, если бы сам не судил о них.

Эводий. Очевидно.

Августин. Следовательно, поскольку ту природу, которая только существует, но не живет и не понимает, как например, неодушевленное тело, превосходит та, которая не только существует, но также живет, хотя и не понимает, как, например, душа животных, и ее, в свою очередь, превосходит та, которая одновременно и существует, и живет, и понимает, как разумный дух в человеке, считаешь ли ты, что в нас, то есть в тех, в ком, чтобы мы были людьми, осуществляется наша природа, можно найти что-либо выше того, что среди этих трех мы поставили на третье место? Ибо очевидно, что мы обладаем и телом, и некоей жизнью, которой это самое тело оживляется и одушевляется, каковые две вещи мы также признаем и в животных, и неким третьим, наподобие головы или ока нашей души или чего-то более подходящего, если таковое можно сказать о разуме или понимании, чем не обладает природа животных. А потому, прошу, подумай, можешь ли ты найти что-нибудь, что в природе человека, было бы выше разума.

Эводий. Я не вижу ничего лучше.

14. Августин. А что, если бы мы могли найти нечто, что, ты бы не сомневался, не только существует, но даже и превосходит сам наш разум? Усомнился бы ты назвать это Богом, чем бы оно ни было?

Эводий. Отнюдь не следует, что если я смогу найти что-то, что лучше, чем то, что в моей природе является наилучшим, я назову это Богом. Ибо не нравится мне называть Богом Того, Кого мой разум ниже, но Того, Кого не превосходит никто.

Августин. Да, ясно: ибо Он Сам дал твоему разуму столь благочестивое и верное чувство о Себе. Но скажи, пожалуйста, если ты обнаружишь, что выше нашего разума нет ничего, кроме вечного и неизменного, усомнишься ли ты назвать это Богом? Ведь ты знаешь, что тела изменчивы, и очевидно также, что сама жизнь, которой одушевляется тело, не лишена измененчивости при различных состояниях (аффектах), и также доказано, что сам разум, поскольку он то стремится прийти к истине, то нет, и иногда приходит, иногда не приходит к ней, конечно, изменчив. Если он (разум) ни с помощью какого-либо допустимого телесного инструмента, ни через осязание, ни через вкус или обоняние, ни через уши, или глаза, или какое-то чувство, которое ниже его, но посредством себя самого распознает нечто вечное и неизменное и в то же время определяет, что сам он ниже, следует признать, что это его (разума) Бог.

Эводий. Я вполне допускаю , что Тот, выше Которого, как установлено, ничего нет - Бог.

Августин. Прекрасно, ибо для меня достаточно будет показать, что существует нечто такого рода, что либо, ты признаешь, является Богом, либо, если есть что-нибудь выше, согласишься, что это и есть Бог. А потому, есть ли что-нибудь выше или нет, будет очевидно, что Бог есть, поскольку я именно с Его помощью покажу то, что обещал, - есть нечто выше разума.

Эводий. Тогда докажи то, что ты обещал.

Глава VII

15. Августин. Я это сделаю. Но прежде я спрошу, мое телесное чувство то же ли самое, что и твое, или все-таки мое чувство - это только мое, а твое только твое. Если бы это было не так, я не мог бы с помощью моих глаз видеть нечто, чего не видел бы ты.

Эводий. Я безусловно согласен, что хотя они одного и того же рода, но мы имеем отдельные друг от друга чувства, зрения ли или слуха, или какие угодно другие из оставшихся. Ведь кто-нибудь из людей может не только видеть, но также и слышать то, что другой не слышит, и каждый может воспринимать каким угодно другим чувством нечто такое, что другой не воспринимает. Отсюда очевидно, что твое это только твое, а это только мое чувство.

Августин. То же ли самое ты скажешь также и о внутреннем чувстве, или что-нибудь другое?

Эводий. Конечно, ничего другого. Ведь мое, в любом случае, воспринимает мое чувство, а твое воспринимает твое. Именно потому я часто и слышу вопрос от того, кто видит нечто, вижу ли это также и я, поскольку только я чувствую, вижу ли я, или не вижу, а не тот, кто спрашивает.

Августин. В таком случае, разве не каждый из нас в отдельности имеет свой собственный разум? Поскольку дело может обстоять так, что я понимаю нечто, когда ты этого не понимаешь, и ты не можешь знать, понимаю ли я, но я знаю.

Эводий. Очевидно, что каждый из нас в отдельности имеет свой собственный разумный дух.

16. Августин. Разве мог бы ты также сказать, что мы имеем отдельно друг от друга солнца, которые видим, или луны, утренние звезды и прочее такого рода, хотя каждый и воспринимает их своим собственным чувством?

Эводий. Вот этого я бы не сказал ни в коем случае.

Августин. Следовательно, мы, многие, можем видеть нечто одно, в то время как у нас у каждого по отдельности существуют наши собственные чувства, и благодаря всем им мы воспринимаем то одно, что видим одновременно, так что хотя мое чувство - это одно, а твое - другое, однако, может случиться, что то, что мы видим, не есть либо мое, либо твое, но одно может существовать для каждого из нас и одновременно восприниматься каждым.

Эводий. В высшей степени очевидно.

Августин. Мы можем также одновременно слушать некий голос, так что хотя у меня один слух, а у тебя другой, однако тот голос, который мы одновременно слышим, не есть либо мой, либо твой, или одна часть его воспринимается моим слухом, а другая твоим, но что бы ни прозвучало, будет как единое и целое существовать для слухового восприятия одновременно нас обоих.

Эводий. И это очевидно.

17. Августин. Теперь также обрати внимание на то, что мы говорим о прочих телесных чувствах, ибо в том, что касается этого момента, с ним дело обстоит ни совсем так, ни совсем не так, как с этими двумя, присущими глазам и ушам. Ведь, поскольку и я, и ты можем наполнять легкие одним воздухом и чувствовать состояние этого воздуха благодаря запаху, и равным же образом, поскольку одного меда или какой угодно другой пищи, либо питья мы оба можем отведать и почувствовать его состояние благодаря вкусу, хотя он (мед) один, чувства же наши существуют по отдельности, у тебя свое, а у меня свое, так что хотя мы оба воспринимаем один запах и один вкус, тем не менее ни ты не воспринимаешь его моим чувством, ни я твоим, ни каким-то одним, которое может быть присуще каждому из нас одновременно, но безусловно, у меня свое чувство и у тебя свое, даже если один запах или вкус воспринимается каждым из нас: следовательно, отсюда обнаруживается, что хотя эти чувства и имеют нечто такое,что и те два (зрения и слуха); но они различны в том (насколько это имеет отношение к тому, о чем мы теперь говорим), что хотя один воздух мы оба втягиваем ноздрями и одну пищу, вкушая, принимаем, тем не менее не ту часть воздуха я втягиваю, что и ты, и не ту же самую часть пищи, что ты, принимаю я, но я одну часть, а ты другую. И потому из всего воздуха, когда я дышу, я беру часть, которой мне достаточно, и ты, равным образом, из всего втягиваешь другую часть, которой достаточно тебе. И хотя одна пища принимается и тем и другим, однако, ни я, ни ты не можем принят ее полностью; так одно и то же слово полностью слышу я и одновременно полностью слышишь ты, и какой угодно вид, насколько воспринимаю я, настолько же одновременно воспринимаешь и ты; но пищи или напитка по необходимости через меня проходит одна часть, а через тебя другая. Может быть, ты недостаточно понимаешь это?

Эводий. Напротив, я согласен, что это в высшей степени очевидно и верно.

18. Августин. Считаешь ли ты, что чувство осязания нужно сравнить с чувством, присущим глазам и ушам, в том смысле, о каком теперь идет речь? Потому что не только одно и то же тело мы оба можем ощутить осязанием, но даже ту же самую часть, которую трогаю я, ты также сможешь потрогать, так что не только то же тело, но также ту же самую часть тела мы можем оба воспринять осязанием, ибо это не так, как в случае с некой данной пищей, которую ни я, ни ты не можем принять полностью, когда оба ее едим, происходит при касании, но полностью и целиком того, чего я коснусь, также и ты можешь коснуться, так что мы оба потрогаем это не по отдельным частям, но полностью.

Эводий. Я признаю, что в этом смысле чувство осязания в высшей степени подобно тем двум высшим чувствам. Но я вижу, что оно не подобно в том отношении, что сразу, то есть в одно и то же время, мы можем нечто одно полностью и видеть, и слышать, но нечто трогать полностью оба в одно и то же время мы не можем, но только по отдельным частям, а одну и ту же часть лишь в отдельные промежутки времени, ибо ни к какой части, которую ты обнимаешь касанием, я не могу прикоснуться, если ты не подвинешься.

19. Августин. Отвечая ты был в высшей степени внимательным. Однако нужно, чтобы ты рассмотрел также и следующее: поскольку из всего того, что мы воспринимаем, одни вещи таковы, что мы воспринимаем их оба, а другие таковы, что мы воспринимаем их по отдельности, мы действительно сами наши чувства, каждый свои, воспринимаем по отдельности, так что ни я не воспринимаю твое чувство, ни ты мое, потому что из тех вещей, которые воспринимаются нами через телесные чувства, то есть из телесных вещей, мы не можем ничего чувствовать оба, но по отдельности, кроме того, что становится нашим таким образом, чтобы мы могли превращать и изменять это внутри нас. Подобно тому, как дело обстоит с пищей и питьем, ту часть которых, что я приму, ты принять не сможешь, потому что если кормилицы даже и дают младенцам пережеванную пищу, однако, то, чем потом завладело вкусовое восприятие и превратило во внутреннее содержимое жующего, никак не может вернуться таким образом, чтобы опять попасть в пищу младенца. Ибо когда глотка с удовольствием смакует нечто, даже если и незначительную, тем не менее невозвратимую часть она присваивает себе и вынуждает произойти то, что подобает телесной природе. Потому что, если бы это было не так, никакого вкусового ощущения не оставалось бы во рту, после того как пережеванное вернулось бы назад и было бы выплюнуто. Что также можно справедливо сказать и о частях воздуха, которые мы втягиваем ноздрями. Ведь даже если некую часть воздуха, которую я верну, ты также сможешь вдохнуть, однако же, ты не сможешь втянуть то, что затем пошло на мое питание, потому что оно не может быть возвращено. Ибо медики учат, что мы получаем питание даже при помощи ноздрей, каковое питание я один могу воспринять вдыханием, но не могу вернуть выдыханием, чтобы оно, втянутое моими ноздрями, после также было воспринято и тобой. Ибо прочее, воспринимаемое чувствами, которое мы хотя и воспринимаем, но не изменяем его, испортив нашим восприятием, мы можем оба либо в одно время, либо по очереди, по порядку в отдельные промежутки времени воспринять, так что или все, или та часть, которую воспринимаю я, также воспринимаешь и ты. Что есть либо свет, либо звук, либо тела, которых мы касаемся, но однако не повреждаем.

Эводий. Понимаю.

Августин. Очевидно, следовательно, что то, что мы не изменяем и, однако, воспринимаем телесными чувствами, не имеет отношения к природе наших чувств и потому скорее есть нечто общее для нас, что в нашу, словно бы личную, собственность не превращается и не изменяется.

Эводий. Совершенно согласен.

Августин. Следовательно, собственность и словно личное достояние надо понимать как то, что каждый из нас один воспринимает для себя и воспринимает один потому, что это принадлежит собственно его природе, общее же и словно бы общественное как то, что воспринимается всеми чувствами без всякого нарушения и изменения.

Эводий. Да, это так.

Глава VIII

20. Августин. Теперь подумай и скажи мне, обнаружится ли нечто, что видят все рассуждающие вместе, каждый своим разумом и мышлением, и когда то, что видят, находится в распоряжении всех и при использовании теми, в чьем распоряжении находится, не изменяется, словно пища и питье, но остается невредимым и целым, видят ли они его или не видят. Или ты, может быть, думаешь, что ничего такого рода не существует?

Эводий. Напротив, я вижу, что существует много вещей такого рода, из которых достаточно припомнить одно: что порядок и истина числа существуют существуют одновременно для всех размышляющих, так что всякий считающий - каждый благодаря своему собственному разуму и пониманию - пытается постичь ее, и один может делать это легче, другой труднее, третий совсем не может. Хотя в конечном счете (в конце концов) сама она одинаково всем себя предоставляет способным ее поймать (уловить), и когда каждый воспринимает ее, не превращается и не изменяется, словно в пищу для воспринимающего ее, ни когда каждый обманывается в ней, не убывает (уменьшается), но в то время как (так как) она пребывает истинной и целостной, он тем больше (сильнее) заблуждается, чем меньше ее видит.

21. Августин. Вполне справедливо. Но я вижу, что обнаружил (открыл) то, о чем говоришь, быстро, так словно ты сведущ (искушен) в этих делах. Однако, если кто-либо сказал тебе, что эти числа запечатлены в нашей памяти (сознании) не из-за своей собственной природы, но от тех вещей, которых мы касаемся телесным восприятием, словно некие образы всего видимого, что бы ты ответил? Или ты тоже так подумаешь?

Эводий. Я ни в коем случае не стал бы так думать. Ибо, если бы числа и могли восприниматься телесным чувством, вследствие этого я еще не мог бы воспринимать также и метод (принцип) деления и сочетания чисел телесным чувством. Ведь этим светом ума я опровергаю каждого, кто при сложении или при вычитании при подсчете сообщит ложную сумму. И чего бы я ни коснулся телесным восприятием, как, например, этого неба и этой земли, и каких бы то ни было других предметов на них, которые я воспринимаю, я не знаю, как долго они будут существовать. Но семь и три десять, и не только теперь, но и всегда, и как никогда и никоим образом семь и три не были в сумме не десятью, так никогда и не будет, чтобы семь и три не были десятью. Поэтому (вследствие этого) я и сказал, что эта непреходящая истина есть общее для меня и какого угодно рассуждающего (размышляющего).

22. Августин. Я не оказываю тебе сопротивления, когда ты отвечаешь в высшей степени верно и очевидно. Но ты также увидишь, что эти самые числа не легко доставляются посредством телесных чувств, если ты поразмыслишь, что любое число называется стольким, сколько раз оно содержит единицу, например, если дважды содержит единицу, называется "два", если трижды - "три", и если десять раз содержит единицу, тогда называется "десять", и какое угодно вообще число сколько раз содержит единицу, отсюда у него имя и стольким оно называется. В самом деле (действительно), каждый, кто основательнейшим образом размышляет о единице, конечно, обнаружит, что она не может восприниматься телесными чувствами. Ибо к чему бы то ни прикасались при помощи этого чувства, тотчас обнаруживается, что это не одно, а многое; ведь это тело и потому имеет бесчисленные части. Но чтобы мне не прослеживать всякие мелкие и еще мельче разделенные части, сколь бы маленьким ни было тело, оно бесспорно имеет одну правую, а другую левую сторону, одну часть более высокую, а другую более низкую, или одну более удаленную, а другую более близкую, либо одни крайние, а другую среднюю. Действительно (на самом деле), необходимо, чтобы мы признали, что это присуще сколь угодно малой мере тела, и по этой причине мы не согласимся, что какое-либо тело является подлинно (действительно) в чистом виде одним, в котором, однако, столь много могло бы быть выделено (исчислено) только лишь при раздельном рассмотрении этого единого. Ведь когда я ищу в теле единицу и не сомневаюсь, что не найду, я во всяком случае (непременно) знаю, что я там ищу и что не найду и что не может быть найдено или скорее вообще не может там находиться. Итак, когда я знаю, что тело не едино? Ведь если бы я не знал, что такое единое, я не смог бы насчитать в теле многое. Но везде, где я познал одно, я знаю, что во всяком случае, не посредством телесного чувства, потому что посредством телесного чувства я знаю только лишь тело, которое, мы обнаружили, не является действительно одним в чистом виде. И более того, если мы не воспринимаем телесным чувством одно, мы никакое число не воспринимаем, по крайней мере (хотя бы), из тех чисел, которые мы различаем представлением (разумением), пониманием, познавательной способностью. Ибо нет ни одного из них, которое бы не называлось стольким, сколько раз оно содержит одно, восприятие которого не происходит с помощью телесного чувства. Ведь половина любого тела, из каковых двух состоит целое, имеет и сама свою половину; следовательно, эти две части находятся в теле таким образом, что они уже не просто две сами по себе; это же число, которое называется "два", потому что дважды имеет то, что просто одно, его половина, то есть то, что само по себе просто одно, напротив, не может иметь половину, треть или какую угодно часть, потому что оно просто и действительно одно.

23. Далее, поскольку, придерживаясь порядка чисел, после одного мы видим два, каковое число при сравнении с одним оказывается двойным, дважды два не примыкает последовательно, четвертое число, которое есть дважды два, следует, опосредованное тройным. Этот порядок через все прочие числа проводится вернейшим и неизменным законом, что после одного, то есть после первого из чисел, за исключением его самого, первое, которое содержит его двойным, ведь следует два; после же второго, то есть после двух, за исключением его самого, будет то, которое содержит его дважды; после двух ведь первым идет тройное число, вторым четверное - двойное второго числа; после третьего, то есть тройного, за исключением его самого, третьим идет число, которое есть двойное этого числа; ведь после третьего, то есть после тройного, первым идет четверное, вторым пятеричное, третьим шестеричное, которое есть двойное троичного. А также после четвертого четвертое число за исключением его самого будет от него (четырех) двойным; ибо после четвертого, то есть четверного, первым будет пятерное, вторым шестерное, третьим семеричное, четвертым восьмеричное, которое представляет собой двойное от четвертого. И так же для всех прочих чисел ты обнаружишь то, что в первой череде чисел, то есть одном и двух, открыто, что каждое число, какое оно по порядку от самого начала, настолько по порядку от него отстоящим будет двойное от него число. Итак, откуда (каким же образом) мы осознаем то, что осознаем как неизменное, твердое и непреходящее для всех чисел? Ибо никто никаким телесным чувством не касается всех чисел, поскольку они неисчислимы. Следовательно, откуда мы знаем, что это свойственно для всех, или какой фантазией или благодаря какому представлению (видению) столь определенная истина числа осознается столь уверенно для неисчислимого, если не во внутреннем свете, которого не знает телесное чувство?

24. Благодаря этим и многим другим доказательствам такого рода, рассуждающие (исследующие), которым Бог дал способности (талант) и упрямство не покрывает тьму (не затмевает), следует признать, что порядок (метод) и истина чисел не воспринимаются телесными чувствами и остаются неизменными и неподдельными (чистыми, нетронутыми, подлинными) и общими при наблюдении для всех рассуждающих (считающих). Вот почему (поэтому), хотя многое другое может попасться (оказаться, придти), что вообще и словно у всех на виду служит (имеется в распоряжении) рассуждающим и наблюдается ими, рассудком (мышлением) и разумом каждого в отдельности познающего (узнающего), и пребывает нерушимым (невредимым) и неизменным, не по принуждению, однако, я принял то, что этот порядок и истина числа главным образом попадаются (подходят, приходят в голову) тебе, когда ты хочешь ответить на то, о чем я тебя спрашиваю. Ведь не напрасно в Священных книгах с мудростью соединено число, там где сказано: "Обратился я сердцем моим к тому, чтобы узнать, исследовать и изыскать мудрость и число" (Еккл. 7, 25).

Аврелий Августин 24.07.2017 02:25

Глава IX
 
25. Однако (так вот), скажи мне, что, ты полагаешь, следует думать о самой мудрости? Считаешь ли ты, что каждый отдельный человек имеет свою собственную отдельную мудрость? Или, в действительности (же), одна у всех вместе мудрость, которой чем более причастен каждый, тем он мудрее?

Эводий. Я еще не знаю, что ты называешь мудростью, так как то, что мудро делается, и то, что мудро говорится, я вижу, представляется людям по-разному. Ведь и тем, кто воюет, кажется, что они поступают мудро, и те, кто, презрев военную службу, прилагают труд и заботу для возделывания земли, скорее это одобряют и приписывают мудрости, и те, кто ловок в придумывании способов разыскания денег, кажутся себе мудрыми, и те, которые пренебрегают всем этим или отбрасывают все такого рода, что является преходящим, и обращают (направляют) все свое усердие на исследование истины, чтобы познавать самих себя, Бога, считают, что это великий дар (долг, урок) мудрости, и те, кто не хочет отдавать себя этому досугу поиска (искания) и созерцания истины, но скорее занимаются труднейшими заботами и обязанностями, так что заботятся о людях и занимаются деятельностью справедливого управления и руковождения человеческими делами, полагают, что они мудры, и те, которые из всего этого занимаются и тем, и другим, и отчасти живут в созерцании истины, отчасти в должных (ревностных, обязательных),которые, они считают, обязательны для человеческого сообщества, кажутся себе предержащими пальму мудрости. Я не говорю о бесчисленных сектах, из которых нет ни одной, что ставя своих членов (последователей) выше остальных, не почитала бы, что только они и мудры. Вот почему, поскольку теперь обсуждается между нами не то, на что, мы полагаем, надлежит (следует, подобает) дать ответ, но то, что мы постигаем ясным пониманием, я никоим образом не смогу ответить тебе на то, о чем ты спрашиваешь, Если то, что я постигаю путем веры, я также не знал благодаря созерцанию и распознаванию разумом, что такое сама мудрость.

26. Августин. Полагаешь ли ты, что есть другая мудрость, кроме истины, в которой распознается и содержится высшее благо? Ибо все те последователи различного, о которых ты упомянул, стремятся к добру и избегают зла; но потому они привержены разному, одному одно, а другому другое кажется добром. Следовательно, каждый, кто стремится к тому, к чему стремиться не следует, хотя он не стремился бы, если бы это не казалось ему добром, тем не менее (однако), заблуждается. Но заблуждаться не может ни тот, кто ни к чему не стремится, ни тот, кто стремится к тому, к чему стремиться должен. Итак, насколько (поскольку) все люди стремятся к блаженной жизни, они не заблуждаются; но поскольку (насколько) каждый придерживается не того жизненного пути, который ведет к блаженству, хотя и признает и заявляет, что не желает ничего, кроме как прийти к блаженству, настолько заблуждается. Ибо ошибка (заблуждение) - это когда следуют чему-либо, что не ведет к тому, к чему мы хотим прийти. И чем более кто-либо заблуждается на жизненном пути, тем менее он благоразумен. Ибо настолько (тем) дальше он отстоит от истины, в которой распознается и содержится высшее благо. Однако каждый становится блаженным, достигнув и овладев высшим благом, которого мы все бесспорно хотим. Следовательно, как установлено, что мы хотим быть (блаженными) счастливыми, так установлено и то, что мы хотим быть мудрыми, потому что без мудрости никто не бывает блаженным. Ибо никто не блажен, если не благодаря высшему благу, которое в той истине, которую мы называем мудростью, распознается и содержится. Следовательно, подобно тому как до того, как мы счастливы (блаженны), понятия о счастье все-таки запечатлены в наших умах, ибо посредством его (понятия) мы знаем и говорим уверенно и без какого-либо сомнения, что хотим быть счастливы, так и прежде чем мы мудры, мы обладаем понятием о мудрости, запечатленным в нашем уме, благодаря которому каждый из нас, если бы его спросили, хочет ли он быть мудрым, без тени сомнения ответил бы, что хочет.

27. По сей причине, если между нами уже установлено, что есть мудрость, которую ты, может быть (пожалуй, возможно), объяснить (раскрыть) словами - ибо если бы ты никак не определил (распознал) ее душой, ты бы никак не знал, что ты хочешь быть мудрым и должен этого хотеть, чего, я полагаю, ты отрицать не станешь, - теперь я хочу, чтобы ты сказал мне, считаешь ли ты, что мудрость также, как и порядок и истина числа, является (сказывается) общей для всех рассуждающих, или, так как сколько людей, столько и умов, и отсюда ни я ничего не понимаю о твоем уме, ни ты о моем, ты думаешь, что столько мудростей, сколько может быть мудрых.

Эводий. Если высшее благо одно для всех, следует также, что истина, в которой оно распознается (определяется) и заключается (содержится), то есть мудрость, также одна общая для всех.

Августин. Сомневаешься ли ты, что высшее благо, чем бы оно ни было, одно для всех людей?

Эводий. Конечно, сомневаюсь; потому что я вижу, что разные люди радуются разным вещам, как своему высшему благу.

Августин. А мне бы хотелось, чтобы никто не имел таких сомнений, как никто не сомневается, что человек может стать счастливым (блаженным), только лишь овладев им. Но так как это великий вопрос и, быть может, требует долгой беседы, давай в общем считать, что высших благ столько, сколько самих различных вещей, которых различные люди добиваются как высшего блага. Потому не следует ли, что сама мудрость также не одна общая для всех, потому что те блага, которые люди распознают и выбирают (разбирают) в ней, многочисленны и различны? Ибо если ты так считаешь, ты можешь сомневаться и в свете солнца, что он один, потому что то, что мы распознаем в нем, многочисленно и различно. Из этих многих каждый по своей воле выбирает, чем пользоваться (получать удовольствие) посредством восприятия глаз; и один охотно (с удовольствием) созерцает высоту горы и получает удовольствие (радуется) от этого вида, другой - равнину поля, третий - холмистость долин, четвертый - подвижную гладь моря, пятый - все это или нечто одновременно прекрасное из этого, что содействует радости созерцания. Следовательно, как многообразно и различно то, что видят люди в свете солнца и выбирают для получения удовольствия, однако сам свет, в котором взгляд каждого отдельного созерцающего видит и узнает то, чем наслаждается, так, пусть даже если те блага многочисленны и различны, из которых каждый выбирает то, что хочет и то, что истинно и верно устанавливает при созерцании и понимании для своего наслаждения высшим благом, тем не менее может статься, что сам свет мудрости, в котором это можно увидеть и понять, для всех мудрых является одним общим.

Эводий. Я признаю, что это может быть и что ничто не может помешать, чтобы мудрость была одной для всех общей, даже если многочисленны и различны высшие блага. Но хотел бы знать, так ли это. Ведь из того, что мы соглашаемся, что что-то может быть так, не следует, что мы соглашаемся, что так и есть.

Августин. Между тем (при всем при этом) мы знаем, что мудрость есть, но одна ли общая для всех или отдельные мудрецы каждый имеет свою, как свою душу или свой ум, этого мы еще не знаем.Эводий. Да, это так.

Глава X

28. Августин. И что? Откуда мы видим то, что знаем, что мудрость есть или что все люди хотят быть мудрыми и счастливыми? Действительно, я бы, во всяком случае, никогда бы не усомнился б, что ты видишь это и что это истина. А потому, видишь ли ты эту истину так, как свою мысль, которую, если ты ее не сообщишь мне, я совершенно не знаю? Или таким образом, что понимаешь, что эта истина может быть очевидна и для меня, хотя ты и не высказываешь ее мне?

Эводий. Конечно, так, что я не сомневаюсь, что может быть очевидна также и для тебя, даже вопреки моему желанию.

Августин. Следовательно, одна истина, которую (что) мы оба воспринимаем умом по отдельности, не является ли общей для каждого из нас?

Эводий. В высшей степени очевидно.

Августин. Также я полагаю, что ты не отрицаешь, что следует быть преданным (изучать) премудрости и что, ты согласен, что это истина?

Эводий. Я совершенно не сомневаюсь в этом.

Августин. Неужели мы также (равным образом) сможем усомниться, что эта истина одна и что она общая для восприятия всех, кто ее знает, хотя каждый в отдельности созерцает (видит) ее не моим и не твоим, но своим умом, поскольку то, что созерцается (видится) всеми, существует для всех вместе?

Эводий. Никак не можем.

Августин. Разве ты не признаешь, что по справедливости должно быть очевидно, что худшее должно подчиняться (покоряться) лучшему, а равное сравниваться с равным, и каждому надлежит (следует) воздавать свое собственное - что это в высшей степени верно и существует вместе так же для меня, как и для тебя и для всех видящих (воспринимающих) это?

Эводий. Я согласен.

Августин. Так. Смог ли бы отрицать, что неиспорченное лучше испорченного, вечное временного, нерушимое уязвимого?

Эводий. Кто же может?

Августин. Следовательно, каждый может назвать эту истину своей собственной, когда она неизменно (незыблемо) наличествует (присутствует) для созерцания всех, кто в состоянии созерцать ее?

Эводий. Поистине (Право) никто не скажет, что она его собственная, так как настолько она является единственной и общей для всех, насколько является истиной.

Августин. Также кто отрицает, что нужно отвратиться от испорченности и обратиться к неиспорченности, то есть не испорченность, но неиспорченность любить? Или кто, когда признает, что истина есть, не понимает также, что она неизменна, и не видит, что она существует для всех умов, способных (кто в состоянии) ее увидеть (созерцать) ?

Эводий. В высшей степени верно.

Августин. Так. Будет ли кто сомневаться, что жизнь, которая никакими превратностями (бедами) не отклоняется от верного и честного взгляда, чем та, которая легко разбивается и низвергается (опрокидывается) временными неудобствами?

Эводий. Кто усомнится (будет сомневаться) ?

29. Августин. Больше я уже не буду спрашивать в таком роде (задавать вопросы такого рода). Ведь достаточно того, что ты наравне со мною видишь и соглашаешься, что в высшей степени верно, что эти словно бы правила и свет добродетелей являются истинным и неизменным и либо по отдельности, либо все вместе наличествуют для созерцания тех, кто способен видеть это, каждый своим разумом и мышлением. Но, конечно, я спрошу тебя:, кажется ли тебе, что это относится к мудрости. Ибо я полагаю, для тебя очевидно, что тот, кто достигает мудрости, мудр.

Эводий. Совершенно (вполне) очевидно.

Августин. Так. Тот, кто живет по справедливости, смог бы жить таким образом, если бы он не видел те низшие вещи, которые он подчиняет лучшим, и то равное, которое он присоединяет друг к другу, и то подходящее, что он воздает каждому?

Эводий. Не смог бы.

Августин. Ты, следовательно, не будешь отрицать, что тот видит мудро, кто это видит?

Эводий. Не отрицаю.

Августин. Так. Тот, кто живет благоразумно (рассудительно), разве не выбирает неиспорченность и не решает (понимает, определяет), что ее следует предпочесть испорченности?

Эводий. В высшей степени очевидно.

Августин. Следовательно, когда он выбирает то, к чему обратился душой, то, что, никто не колеблется, следует предпочесть, разве можно отрицать, что он выбирает мудро?

Эводий. Я не стал бы этого отрицать ни в коем случае.

Августин. Следовательно, когда он к тому, что выбирает, обращает душу, он несомненно обращает мудро.

Эводий. В высшей степени верно.

Августин. И то, кто от того, что мудро выбрал и к чему мудро обратился, не отвращается (отклоняется) никакими ужасами и муками, без сомнения, делает мудро.

Эводий. Без сомнения, безусловно (определенно).

Августин. Итак, в высшей степени очевидно, что все то, что мы называем правилами и светочами добродетелей, имеют отношение к мудрости, так как чем больше каждый пользуется ими для направления жизни и проводит жизнь согласно им, тем он более мудро живет и поступает. Но все то, что делается мудро, нельзя по справедливости сказать, что отделено от мудрости.

Эводий. Это вполне так.

Августин. Следовательно, как есть верные и неизменные правила чисел, порядок (принцип, направление) и истина которых, сказал ты, неизменно наличествуют для всех вместе (вообще) понимающих ее, так есть и верные и неизменные правила мудрости, о некоторых из них по отдельности, когда тебя спросили, ты только что ответил, что сии верны и очевидны для всех тех, кто в состоянии их видеть, и согласился, что все сообща они наличествуют для созерцания.

Глава XI

30. Эводий. Я не могу усомниться в этом. Но мне очень хотелось бы знать, эти два, то есть мудрость и число, объединяются ли неким одним родом, потому что ты упомянул, что даже в Священном Писании они соединены вместе, или одно возникает из другого, либо одно находится в другом, как (словно) например, число из мудрости или в мудрости. Ибо я не дерзнул бы сказать, что мудрость возникает из числа или находится в числе. Действительно, я не знаю, каким образом, поскольку я знал многих счетоводов, или вычислителей, или тех, кого называть следует каким-либо другим именем, которые считают удивительно и превосходно, но очень немногих мудрых, а, может быть, никого, мудрость кажется мне гораздо более достойной уважения, чем число.

Августин. Ты говоришь о том, чему я, обычно, тоже удивляюсь. Ибо когда я рассматриваю сам с собой неизменную истину чисел и ее словно бы местопребывание и сокровенность, или какую-то область, или то, что мы назовем каким-либо другим подходящим именем, если сможем найти, словно бы некое обиталище и прибежище чисел, я далеко ухожу от тела. И обнаруживая, возможно, нечто, что я могу помыслить, однако не обнаруживая того, что я был бы в состоянии (способен) выразить словами, я, словно утомившись, возвращаюсь к тем нашим вещам, о которых могу говорить, и говорю о том, что перед глазами, и как будто бы привыкло, чтобы о нем говорили. Это представляется также и мне, когда я о мудрости, насколько я в силах, размышляю усерднейшим и напряженнейшим (внимательнейшим, усерднейшим, тщательнейшим) образом. И вследствие этого (по этой причине) я сильно удивляюсь, поскольку две эти вещи принадлежат секретнейшей и определеннейшей истине, к этому присоединяется также и свидетельство Писаний, где, как я упомянул, они поставлены вместе, но больше всего я удивляюсь, как я сказал, почему (вследствие чего) для большинства людей число малоценно, а мудрость дорога. Но несомненно то, что это некая одна и та же вещь. Однако поскольку в Божественных книгах о мудрости тем не менее сказано, что "она быстро распространяется от одного конца до другого и все устрояет на пользу" (Прем. 8, 1), ее сила, с помощью (посредством) которой она распространяется быстро от одного конца до другого, возможно (пожалуй), называется числом, и поистине (подлинно) то, чем все устрояет на пользу, называется мудростью именно в собственном смысле слова, поскольку и то, и другое принадлежат одной и той же мудрости.

31. Но потому, что Он дал числа всем вещам, даже самым низким (ничтожным) и размещенным в низших вещах - ведь и все тела, хотя и существуют в последних вещах, имеют свои числа, но не дал быть мудрым телам, ни всем душам, но только разумным, словно в них положил для Себя место, с которого распределял (устраивал) бы все те, даже низкие (ничтожные), вещи, которым дал числа, - итак (таким образом, вследствие этого), поскольку о телах мы легко судим так, как о вещах, которые ниже нас расположены, в которых мы различаем запечатленные числа, мы полагаем так, что и сами числа ниже нас и, вследствие этого (и как следствие), считаем (относимся) их малоценными. Но когда мы начинаем обращаться (поворачиваться) словно по направлению вверх, мы находим, что они даже наши умы превосходят и пребывают неизменными в самой истине. И так как немногие могут быть мудрыми, считать же позволено (доступно) даже глупым, люди удивляются (изумляются) мудрости и презирают числа. Просвещенные (образованные, сведущие, знающие) же и ученые, чем более они удалены (далеки) от земного бесчестья (пятна, позора, порчи), тем более они видят (замечают, понимают) с этой истиной не для них ни золото, ни серебро, ни прочее, за что борются люди, но обесцениваются даже сами по себе.

32. Не удивляйся, что числа мало ценятся людьми, а мудрость им дорога (высока), потому что легче могут считать, чем быть мудрыми, когда видишь, что золото для них дороже, чем свет светильника, сравнить с которым золото для них смешно. Но более почитается вещь гораздо более низкая, потому что и нищий зажигает для себя светильник, золото же имеют немногие, Хотя мудрость может отсутствовать, так что в сравнении с числом ее находят ниже, она то же самое, хотя и ищет глаза, которым можно это различить. Но точно так же, как в одном пламени, скажу таким образом, единосущностными воспринимаются блеск (сияние) и жар, и не могут быть отделены один от другого, однако жар переходит на то, что пододвигается близко, тогда как блеск (же) разливается дальше и шире, так и сила понимания (мышления), которая присуща мудрости, более близкое распаляется (воспламеняется), как разумные души, то же, что, как тела, более удалено, не соприкасается с жаром мудрствования (мудрости), но наполняется светом чисел. Что для тебя, возможно, неясно, ибо никакое уподобление видимой вещи невидимой не может быть приведено в соответствие до полного согласия. Обрати внимание только на это, что и для вопроса, который мы подняли, достаточно, и даже для таких смиреннейших (скромных, ничтожных) умов, какими мы являемся, становится (делается) очевидным, потому что, хотя для нас не может быть ясно, в мудрости ли число или от мудрости, или сама мудрость из числа, или в числе, или и то и другое может быть показано как имя одной и той же вещи, определенно очевидным является то, что и то, и другое является истинным и неизменно истинным.

Глава XII

33. Поэтому ты, вероятно, не станешь отрицать, что есть неизменная истина, содержащая все то, что является неизменно истинным, которую ты не можешь назвать твоей, или моей, или какого-либо другого человека, но которая для всех распознающих неизменные истины, словно для удивительных путей таинственный общий свет, существует и является общей. Но все, что существует вместе для всех размышляющих и понимающих, кто мог бы сказать, имеет отношение собственно к природе кого-либо из них? Ибо ты помнишь, как я полагаю, что немногим ранее мы обсудили (о чем мы договорились) о телесных чувствах, а именно, с чем мы вместе связаны (соприкасаемся) чувством, присущим глазам или ушам, как, например, цвета и звуки, которые я и ты одновременно видим или одновременно слышим, не имеет отношения к природе наших глаз или ушей, но являются общими для нас при восприятии. Таким образом, ты никак не скажешь, что также и то, что я и ты видим каждый своим умом, относится к природе ума кого-нибудь кого-либо) из нас. Ибо ты не можешь сказать, что то, что одновременно видят глаза двоих, есть глаза того или другого, но нечто третье, к чему обращен взгляд того и другого.

Эводий. В высшей степени явно и верно (определенно).

34. Августин. Следовательно, та истина, о которой мы уже долго говорим, и в которой, хотя она одна (едина), мы видим столь много, является ли более превосходной, чем наш ум, или равной нашим умам, или даже ниже? Но если бы она была ниже, мы бы судили не в соответствии с ней, но о ней, как мы судим о телах, потому что они ниже, и говорим по большей части не только то, что они существуют таким образом или не таким образом, но что они должны существовать таким или не таким образом, так и о наших душах (умах) мы не только знаем, что ум (душа) существует таким образом, но по большей части также, что он должен существовать таким образом. И о телах также мы судим таким образом, когда говорим "менее белое, чем следовало быть" или "менее прямоугольный" и многое подобного рода; об умах (душах) же "менее способный, чем должен быть", или "менее кроткий", или "более сильный", как смысл наших обычаев выразил бы себя. И мы судим об этом согласно тем внутренним правилам истины, которые мы сообща (вместе) различаем, о них же самих никоим образом не судит никто. Ведь когда кто-нибудь (либо) скажет, что вечное лучше временного или, что семь и три десять, никто не говорит, что так должно было быть, но только зная, что это так, не экзаменатор поправляет, но открыватель радуется. Если же эта истина была бы равна нашим умам, она сама была бы также изменчива. Ведь наши умы видят ее иногда меньше, иногда больше, и тем самым показывают, что они изменчивы, в то время как она, пребывая в себе самой, не растет (увеличивается), когда мы видим ее больше, и не уменьшается, когда меньше, но, целая и невредимая, и обращенных к ней радует светом, и отвернувшихся наказывает слепотой. Почему даже о самих наших умах мы судим согласно ей, когда никак не можем судить о ней? Ведь мы говорим, "меньше понимает, чем должен", или "столько, сколько должен, понимает". Понимать же ум должен настолько, насколько ближе он мог бы придвинуться и предаться (прильнуть) к неизменной истине. Поэтому, если она не ниже и не равна, остается, что она выше и превосходнее.

Глава XIII

35. Однако я обещал, если ты помнишь, что покажу тебе, что есть нечто, что выше нашего мышления и разума. И вот тебе сама истина: охвати (обними, овладей) ею, если можешь, и наслаждайся ею и "утешайся Господом, и Он исполнит желания сердца твоего" (Пс. 36, 4). Ибо к чему большему ты стремишься, чем чтобы быть счастливым? И кто блаженнее того, кто наслаждается неколебимой, неизменной и превосходнейшей истиной? Истинно ли восклицают люди, что они счастливы, когда они прекрасные, вожделенные тела жен или даже блудниц с огромным желанием обнимают, и усомнимся ли мы, что мы счастливы в объятьях истины? Восклицают люди, что они счастливы, когда в жару с пересохшим горлом к полноводному и спасительному источнику подходят, или, голодные, находят еду или превосходный и обильный обед, или мы станем отрицать, что счастливы, когда обращаемся и кормимся (питаемся) истиной. Обыкновенно мы слышим голоса объявляющих себя счастливыми, если они лежат среди роз и других цветов или даже наслаждаются душистейшими благовониями: что благоуханней, что приятней вдохновения истины? и усомнимся ли мы назвать себя счастливыми, когда она нас вдохновляет? Многие учреждают для себя счастливую жизнь в пении голосов, струн и флейт, и когда этого им недостает, считают себя несчастными, а когда это присутствует, они вне себя от радости: и мы, когда на наши души без всякого, скажем так, шума песен, нисходит некое красноречивое молчание истины, разве ищем другую счастливую жизнь и не наслаждаемся столь подлинной текущей? Люди, светом золота и серебра, светом драгоценных каменьев и других красок, или самого света, который достигает (простирается) до наших глаз, или при земных огнях, или при звездах, луне или солнце, ясностью и прелестью усладившись, когда от этой радости их не отвлекают никакие тяготы и никакая нужда, кажутся себе счастливыми и хотят всегда жить вблизи этого, а мы в свете истины разве боимся проводить счастливую жизнь?

36. Напротив, поскольку высшее благо (рас)познается и постигается в истине, а истина эта есть мудрость, в ней давай различать и постигать высшее благо и наслаждаться им. Блажен ведь тот, кто наслаждается высшим благом. Ибо эта истина выявляет все блага, которые истинны, которые в меру своих способностей понимающие люди либо по отдельности, либо вместе выбирают, чтобы получать наслаждение. Но точно так же (каким образом) те, кто при (в) свете солнца выбирают то, на что охотно взирают, и радуются этому виду (зрелищу) - если бы среди них были бы наделенные очень острыми, здоровыми и очень сильными глазами, ничто они бы не созерцали (ни на что они бы не взирали) охотнее, чем на само солнце, которое так же освещает и остальное, чему радуются глаза более слабые - так и сильное и острое умственное зрение (зоркость), когда верным разумом обозрит многие истинные и неизменные предметы, устремится (обратится) к самой истине о прочем, и в ней сразу всем вместе наслаждается. Ибо что бы ни было приятным в прочих истинах, самой, в любом случае, истине благодаря приятно.

37. Это наша свобода, когда мы окунаемся (покоряемся, погружаемся) в истину; и Сам Бог наш, Который нас освобождает от смерти, то есть от состояния (условия) греха. Ибо сама истина точно Человек, беседующий с людьми, говорит верящим Ему: "Если пребудете в слове Моем, то вы именно Мои ученики, и познаете истину, и истина сделает Вас свободными" (Ин. 8; 31-32). Ибо ничем душа не наслаждается свободно, кроме того, чем она наслаждается безмятежно. Глава XIV Но никто не спокоен за те блага, которых он может против воли лишиться (утратить). Истины, однако, и мудрости никто не лишается вопреки своей воле. Ибо никто не может отделиться от них пространственно, но то, что называется отделением от истины и мудрости, есть извращенное желание (хотение), благодаря которому любят низшее. Однако никто не желает нечто нехотя. Итак, мы обладаем тем, чем все мы можем наслаждаться наравне и сообща; никаких затруднений, никакого недостатка нет в ней. Всех своих поклонников (приверженцев) она принимает без всякой зависти по отношению к себе и является общей для всех и святой (целомудренной) для каждого в отдельности. Никто никому не говорит: "Отступи, чтобы я также подошел, убери руку, чтобы я тоже обнял". Все примыкают, все касаются этого самого по себе. Пища ее нисколько не разрывается, никто не пьет из нее того, чего я не мог бы. Ибо ты ничего не изменишь (превратишь) из всеобщего участия в ней в твое собственное, но то, что ты от нее берешь, остается цельным (целым, нетронутым) и для меня. Я не ожидаю, чтобы то, что вдохновляет тебя, вернулось от тебя и таким образом я получил бы от него вдохновение, ибо никакая часть ее не бывает никогда кого-нибудь одного или некоторых из них собственностью, но в одно и то же время для всех цельной и общей.

38. Следовательно, менее этой истине то подобно, чего мы касаемся, либо что мы пробуем на вкус, либо что обоняем, а более то, что мы слышим и различаем, потому что всякое слово, кем бы оно не слышалось, целиком слышится всеми и в то же самое время целиком слышится каждым в отдельности, и вид, который лежит перед глазами, насколько виден одному, настолько же и другому в одно и то же время. Но и это подобно с очень большой разницей, ибо какой угодно голос не звучит весь одновременно, потому что протягивается во времени и производится, и одна часть его звучит ранее, а другая позже, и всякие зримый вид словно бы разрастается в пространстве и весь не существует повсюду. И, несомненно (безусловно, определенно), все это убирается вопреки нашей воле (желанию), и некоторые затруднения мешают нам, чтобы мы могли наслаждаться (получать от этого наслаждение). Ведь даже если чье-нибудь сладкое пение могло бы быть непрерывным (непрекращающимся) и его ревнители наперегонки прибывали бы послушать, они теснили бы друг друга и сражались бы за места, чем больше бы их было, чтобы каждый был ближе к поющему, и в процессе слушания никак не удержали бы остаться с собой, но всякие бегущие голоса касались бы их. Если бы я захотел, с другой стороны, взирать даже на солнце и мог бы делать это упорно, и во время заката оно покинуло б меня, и облаками (тучами) его бы заволокло, и из-за многих других препятствий я вопреки своему желанию (воле) потерял бы удовольствие созерцать его. Наконец, даже если бы сладость присутствовала всегда и для видящего свет, и для слушающего голос, что великое пришло бы ко мне, когда было бы общим для меня со зверями (животными)? Красота же истины и премудрости, насколько присутствует упорная (постоянная) воля к наслаждению ею (желание наслаждаться ею), ни приходящих толпою (сжатой) плотно не отбрасывает (изолирует), ни временем не исчерпывается (ни во времени не проходит), ни пространством не (из)меняется, ни ночью не перебивается, ни тенью не преграждается (прикрывается), ни телесным чувствам не подвержена. Из всего мира она всем тем обращенным к ней близка, кто ее любит, для всех постоянна, не находится ни в каком месте, нигде не отсутствует, предупреждает извне, учит изнутри, всех (рас)познающих ее изменяет к лучшему, никем не изменяется к худшему, никто не судит о ней, без нее никто хорошо не судит. И поэтому очевидно, что наших умов, которые по отдельности ею одною делаются мудрыми, и не о ней ты судишь, но посредством ее ты можешь судить о прочих, несомненно она лучше.

Глава XV

39. Однако ты согласился, что если бы я показал (доказал) тебе, что есть что-то выше нашего ума, ты бы признал, что это Бог, если все еще ничего не было бы выше. Каковое твое согласие принимая, я сказал, что будет достаточно, если я докажу (покажу) это. Ибо если есть нечто более превосходное, то это скорее есть Бог, если же нет, тогда сама истина есть Бог. Есть ли, следовательно, это или нет, ты, тем не менее, не можешь отрицать, что Бог есть, каковой вопрос и был нами установлен для исследования и (об) рассуждения. Ведь если тебя трогает то, что в священном Христовом учении мы принимаем на веру, что есть Отец премудрости, вспомни, что мы также принимаем на веру и то, что Предвечному Отцу равна премудрость, которая порождена Им, откуда теперь ничего искать не надо, но надлежит удержать (сохранить) неколебимой верой. Ибо Бог есть, и есть истинно и бесспорно (в высшей степени). Теперь мы не только храним это несомненным в вере, насколько я могу судить, но также касаемся этого верной, хотя все еще тонкой (слабой) формой знания. Для поднятого вопроса является достаточным (достаточно) того, что мы можем развернуть (истолковать) остальное, что относится к предмету, если у тебя нет чего-либо против этого, что ты противопоставил бы.

Эводий. Я, право же, совершенно невероятной и какую я не могу объяснить тебе словами радостью объятый, принимаю это и провозглашаю, что это в высшей степени верно (достоверно, определенно). Более того (Однако), я провозглашаю внутренним голосом, который, я хочу, чтобы был услышан самой истиной и в ней укоренился (соединился), потому что я согласен, что это не только благо, но даже благо высшее и приносящее блаженство.

40. Августин. Совершенно верно (Да, конечно), я также очень рад. Но скажи мне, неужели же мы уже сейчас мудры и счастливы? или мы все еще лишь стремимся к тому, чтобы это нам удалось?

Эводий. Я полагаю (думаю), что, скорее, стремимся.

Августин. Откуда, таким образом, ты понимаешь то, чему, ты объявляешь, ты радуешься как верному и достоверному (определенному), и согласен ли ты, что это имеет отношение к мудрости? или какой-нибудь может познать мудрость?

Эводий. До тех пор, пока глупец, не может.

Августин. Следовательно, ты уже мудрец, или все еще не знаешь мудрости?

Эводий. Хотя я еще не мудрец, но и глупцом себя бы не назвал, насколько я знаю мудрость, потому что то, что я знаю, является определенным (достоверным) и, я не могу отрицать, что имеет отношение к мудрости.

Августин. Скажи, прошу тебя, признаешь ли ты, что тот, кто не является сведущим, является несведущим, и тот, кто не является сдержанным, является невоздержанным? Или что-нибудь в этом отношении может вызывать сомнения?

Эводий. Я признаю, что когда человек не справедлив, он несправедлив; это я также ответил бы и о сведущем, и о сдержанном.

Августин. Следовательно, почему и когда не является мудрым, не является глупцом?

Эводий. Это я также признаю, что когда кто-нибудь мудрецом не является, он является глупцом.

Августин. Итак, чем из них ты теперь являешься?

Эводий. Назови меня чем угодно из них, я все еще не дерзаю назвать себя мудрым и из того, с чем я согласился, я вижу, следует, чтобы я не сомневался назвать себя глупцом.

Августин. Следовательно, глупец знает мудрость. Ведь, как уже было сказано, он не был бы уверен, что хочет быть мудрым и что этого следует хотеть, если бы никакое понятие о мудрости не утвердилось (укоренилось) бы в его уме, как и о тех вещах, о которых одна за другой (по отдельности) спрошенный, ты ответил, которые имеют отношение к мудрости и знанию которых ты рад.

Эводий. Это так, как ты говоришь.

Глава XVI

41. Августин. Итак, что еще мы делаем, когда стремимся быть мудрыми, кроме того, что со всем возможным пылом на то, чего мы достигаем умом, всю нашу душу собираем (сосредотачиваем) некоторым образом и помещаем ее там и устойчиво внедряем (укореняем, запечатлеваем), чтобы она уже не личному (частному) своему радовалась, которое приплетается вещами преходящими (проходящими), но отказавшись от всех состояний места и времени, овладевала тем, что всегда одно и то же? Ибо подобно тому как вся жизнь тела - душа, так счастливая жизнь души есть Бог. Пока мы делаем это, до тех пор пока не проделаем, мы в пути. И то, что этим истинным и определенным благам, блистающим на этом темном пути, все еще (до сих пор) как бы то ни было, разрешено радоваться, посмотри, то ли это, что написано о мудрости, что она делает со своими приверженцами, когда они к ней приходят и ее ищут. Ибо сказано: "Благосклонно является им на путях, и при всякой мысли встречается с ними" (Прем. 6, 16). Ибо куда бы ты не повернул, некими отпечатками (следами), которые она запечатлела на делах своих, говорит с тобой и тебя, соскользнувшего во внешнее, зовет назад самими формами внешнего внутрь; так что бы ты видел, что бы ни восхищало (нравилось) тебе в теле и ни манило (соблазняло) через телесные чувства, исчисляется, и чтобы ты исследовал (искал), откуда оно, и шел назад (возвращался) к самому себе и понимал, что ты то, чего касаешься телесными чувствами, одобрять или не одобрять не можешь, если не имеешь некие законы красоты в себе, к которым относишь все прекрасное, что воспринимаешь вовне.

42. Посмотри на небо и землю, море и все, что на них, или сверху, сверкает, или внизу ползает, летает или плавает. Они имеют формы, потому что обладают числом; отними у них это, и они будут ничем. От чего, следовательно, они происходят, если не от числа? так как настолько им присуще бытие, насколько исчисляемость. И художники также имеют в искусстве всех телесных форм числа, с которыми они согласовывают свои работы, и столь долго приводят в движения руки и инструменты при их изготовлении, пока то, что формируется снаружи, не сопоставится с тем светом чисел, который внутри, насколько это возможно, пока не достигнет совершенства и пока через чувство - посредника не понравится внутреннему судье, видящему высшие числа. Далее спроси, кто движет рукой самого художника; это будет число, ибо она (рука) движется также размеренно (в согласовании с числом). И если ты вырвешь из рук работу, а из души замысел (намерение) производства, и это движение рук сведется к удовольствию (увеселению), оно будет называться пляской. Итак, спроси, что в пляске доставляет удовольствие, и число ответит тебе: "Посмотри, вот я"; посмотри же на красоту оформленного тела: числа содержатся на месте; посмотри на красоту движения в теле: числа обращаются во времени; проникни в искусство, откуда они происходят, поищи в нем время и место: не будет никогда, не будет нигде, однако число в нем живет ни область пространства его, ни время днем. И однако, когда те, кто хочет стать художником, посвящают (прилагают) себя изучению искусства, свое тело они приводят в движение через пространство и время, душу же через время. С течением времени они, естественно (конечно, разумеется), становятся искусней. Перейди (обратись), следовательно, к душе художника, чтобы увидеть вечное число: и тотчас мудрость засияет тебе из самого внутреннего (места) пристанища и мудрость из самого сокровенного места. Если это отразит твой все еще слишком утомленный взгляд, обрати умственное око на тот путь, где мудрость благосклонно явилась. Но помни, что ты разорвал видение, которое ты можешь повторить, когда ты более силен и здоров.

43. Увы! те, кто оставляет тебя, водительницу (наставницу), и обходит следы твои, кто любит мановения (кивки) твои вместо тебя и забывает то, на что ты киваешь, о мудрость, сладостнейший свет чистого ума! ведь ты не прекращаешь (перестаешь) давать нам знаки, какая ты и сколь велика, и знаки твои суть вся красота (украшение) творений. Ибо и художник некоторым образом дает знак (кивает) наблюдателю (зрителю) своей работы из самой красоты работы, чтобы он там весь не останавливался, но вид созданного тела (предмета) так пробегал глазами, чтобы с любовью обратиться к тому, кто его создал. Но те, кто то, что ты делаешь, любят вместо тебя, подобны людям, которые, когда слышат какого-нибудь красноречивого мудреца, пока чрезмерную сладость (приятность) его голоса и расположения слогов удачно (целесообразно, слаженно) размещенных жадно слушают, упускают (теряют) принцип этих мыслей, словно знаки которого звучали эти слова. Увы, те, кто отворачивается от твоего света и в темноте своей сладостно укореняются (предаются)! Ведь словно спиной к тебе поворачиваясь, в телесной работе, как будто бы в тени своей, укрепляются и, тем не менее, даже там то, что их радует (услаждает), получают от озарения (сияния вокруг) твоего света. Но тень, пока ее любят, делает духовное око более слабым (утомленным) и бессильным для перенесения твоего вида. По этой причине человек все больше и больше затмевается (окружается, окутывается), пока он охотнее следует за чем либо (то), что терпимее принимает более слабого. Отсюда он начинает не уметь видеть то, что выше всего, и считать злом все непредвиденное, что обманывает, или недостойное, что соблазняет, или достигнутое, что мучает, поскольку это заслуженно обретает (получает) его отвращение, и все, что справедливо, не может быть злом.

44. Следовательно (Итак), если ты посмотрел (обратил внимание) на что-нибудь изменчивое, ты не можешь схватить это ни телесным чувством, ни рассмотрением души, если оно не держится некоей формой чисел, которую если вынуть, в ничто превращается, не сомневайся, чтобы это изменчивое не пресеклось, но размеренными движениями и упорядоченным (определенным) разнообразием форм, словно некие повороты времени проходило, существует некая вечная и неизменная форма, которая ни заключается и как бы распространяется в пространстве, ни простирается и изменяется во времени, через которую все это может формироваться и исполнять относительно своего рода, и проводить числа пространства и времени.

Глава XVII

45. Ибо необходимо, чтобы всякая изменяемая вещь была способна принимать новые формы. Но как мы называем то, что может меняться, изменчивым, так и то, что может формировать, мы назовем способным принимать новые формы. Но никакая вещь не может оформить себя саму, потому что никакая вещь не может дать себе то, что не имеет, и непременно нечто оформляется, чтобы иметь форму. Поэтому, если какая угодно вещь имеет какую-то форму, ей нет нужды получать то, что она имеет. Таким образом, никакая вещь, как мы сказали, не может сформировать саму себя. Но что еще мы можем сказать об изменчивости тела и души? Ведь выше достаточно было сказано. И так происходит (получается), что тело и душа формируются некоторой неизменной и вечно пребывающей формой. Каковой форме сказано: "Ты переменишь их, - и изменятся. Но Ты - тот же, и лета Твои не кончатся" (Пс. 101; 27-28). Пророческое изречение использовали года без скончания (убывания) вместо вечности. Об этой форме тоже сказано, что "пребывая в себе, обновляет все" (см. Прем. 7, 27). Отсюда также становится понятно, что всем управляет Промысел. Ибо если все, что существует, никоим образом не будет освобождено от формы, сама неизменная форма, посредством которой все изменяемое пребывает, так что исполняется и направляется (ведется) числами своих форм, сама есть их Провидение (Промысел). Ибо всего не было бы, если бы не было бы ее. Следовательно, любой, кто наблюдая и рассматривая все творение в целом, направляет свой путь к мудрости, видит, что мудрость благосклонно является ему на путях, и при всякой мысли встречается с ним. И тем живее он загорается пройти (проделать) этот путь, что путь этот, который достичь он снедаем желанием, прекрасен сам по себе.

46. Если ты, однако, найдешь (нашел бы) кроме того, что существует, но не живет, и того, что и существует, и живет, но не понимает, и того, что и существует, и живет, и понимает, какой-нибудь другой класс творений, тогда отважься (имей мужество) сказать, что есть какое-либо благо, которое не от Бога. Ведь эти три могут быть выражены также двумя именами (словами), если их называть телом и жизнью, потому что и то, что только живет, но не понимает, какова жизнь животных, и то, что понимает, как жизнь людей, в высшей степени правильно называется жизнью. Однако эти два, то есть тело и жизнь, которые, кончено, считаются тварными (творениями) - ибо и Творца Самого жизнь называется и является высшей жизнью, - эти два, в таком случае, творения, тело и жизнь, поскольку способны принимать формы, как сказанное выше показывает, и абсолютно (совершенно) лишившись формы, обращаются в ничто, достаточно обнаруживают, что они из той формы, которая всегда относится к этому роду. Вот почему как бы то ни было блага - сколь угодно большие, сколь угодно малые - кроме как от Бога, не могут существовать. Ибо что в творениях может быть больше, чем разумеющая жизнь, или меньше, чем тело? Сколь бы многое их ни недоставало и сколь они бы ни стремились к тому, чтобы не быть, но что-то от формы у них сохраняется, чтобы они каким-то (либо) образом существовали. Однако все, что сохраняется от формы какой-либо недостаточной вещи, происходит от той формы, которая не знает недостатка и не позволяет самим движениям недостаточных или преуспевающих вещей преступать законы своих чисел. Итак, что бы ни встретилось в природе вещей заслуживающего похвалы (похвального), считает ли оно достойным незначительной или большой похвалы, следует относить к превосходнейшей и неизреченной хвале Создателя - если у тебя нет чего-нибудь против этого.

Глава XVIII

47. Эводий. Я признаю, что я убедился, и точно так же становится очевидно, поскольку в этой жизни и среди таких, какие мы, может быть, Бог есть, и от Бога происходят все блага, поскольку все, что есть, либо то, что разумеет и живет, и существует, либо то, что только живет и существует, либо то, что только существует, происходит от Бога. Теперь же мы видим, может ли быть разрешен (распутан, решен) третий вопрос: следует ли числить среди благ свободную волю. После того, как это будет доказано, я без сомнения соглашусь, что Бог дал нам ее и что она должна была быть дарована.

Августин. Хорошо, что ты вспомнил тему и бдительно обратил внимание на следующий, уже развернутый, вопрос. Но ты также должен был увидеть, что этот третий вопрос уже (раз)решен. Потому ведь ты и сказал, что тебе представляется, что свободное изъявление воли не должно было быть дано, что посредством ее каждый грешит. На каковую твою мысль когда я возразил, что правильно может быть только лишь благодаря свободному изъявлению воли, а также утверждал, что скорее для этого Бог его нам дал, ты ответил, что свободная воля должна была нам так быть дана, чтобы дана была и справедливость, которой никто не может пользоваться неправильно. Каковой твой ответ принудил (толкнул) нас проходить столько хождений вокруг при обсуждении, благодаря которым мы доказали тебе, что и большие и малые блага - от Бога. Что не может обнаружиться столь ясно, если прежде не будет направлено на что-нибудь очевидное, рассуждение о столь великой вещи, предпринятое ради нашей меры, против взглядов преступного безмыслия, благодаря которому говорит "безумец в сердце своем: "нет Бога"" (Пс. 13, 1; 52, 1), при том что Сам Бог будет помогать нам на столь опасном пути. Но каковые два положения, а именно, что Бог есть и что все блага происходят от него, хотя также и раньше принимались с неколебимой верой, так трактовались, что также и это третье - среди благ следует числить свободную волю - является очевидным.

48. Ведь уже предшествующим обсуждением было открыто и установлено между нами, что природа тела относится к более низкой ступени, чем природа души, и поэтому душа есть большее благо, чем тело. Следовательно, если в телесных благах мы находим нечто, чем человек не может пользоваться праведно, однако, не по этой причине мы говорим, что оно не должно было быть дано, поскольку мы осознаем, что существуют блага, что удивительно, если и в душе есть некие блага, которыми мы также не можем пользоваться праведно, но потому что блага, которые существуют, могли быть даны только лишь Тем, от Кого происходят блага все? Ведь ты видишь, насколько недостает блага телу, у которого отсутствуют руки, и однако, плохо руками пользуется тот, кто действует ими злобно или постыдно (позорно). Если бы ты увидел кого-нибудь без ног, ты бы согласился, что наибольшего блага не достает телесной целостности, и однако, ты не стал бы отрицать, что тот, кто для причинения ущерба кому-нибудь или для опозоривания себя самого пользуется ногами, пользуется ими дурно. Этот свет мы видим глазами и распознаем (различаем) формы тел, и это самое выдающееся (прекрасное) в нашем теле, откуда на некой вершине достоинства расположены эти члены, и к сохранению (наблюдению) здоровья и многих других жизненных удобств относится использование глаз. Но большинство по большей части постыдно используют глаза и принуждают их служить похоти; и ты видишь, насколько недостает на лице блага, если отсутствуют глаза. Но когда присутствуют, кто их дал, если не щедрый даритель всех благ - Бог? Следовательно, как ты признаешь (оправдываешь) это в теле и, не замечая (видя) тех, кто плохо пользуется ими, ты восхваляешь Того, Кто дал эти блага, так и свободную волю, без которой никто не может жить праведно, надлежит признать и благом, и данной свыше, и скорее тех, кто этим благом плохо пользуется, следует обвинить, чем допускать, что Тот, Кто дал, не должен был давать.

49. Эводий. Итак, прежде мне бы хотелось, чтобы ты доказал мне, что свободная воля есть некое благо, и я бы согласился, что Бог ее дал нам, потому что я признаю, что от Бога все благо.

Августин. Разве (неужели) же я не доказал с таким напряжением предшествующего обсуждения, когда ты признал, что любой вид и форма тела от высшей формы всех вещей, то есть от истины, существует, и согласился, что является благом? Ибо сама истина говорит в Евангелии, что и волосы наши сочтены (см. Мф. 10, 30). А то, что мы сказали о вершине числа и о силе, от края до края выступающей, ты забыл? Какая, в таком случае, это большая странность (извращенность) - числить наши формы среди благ, хотя и незначительных и совершенно ничтожных, но не находить, какому автору, если не Богу, создателю всех благ, потому что и наибольшие и наименьшие блага происходят от Того, от Кого есть (происходит) всякое благо, блага приписать, и сомневаться о свободной воле, без которой даже те, кто живет наихудшим образом, согласятся нельзя жить праведно? И теперь ответь мне определенно, прошу, что, тебе представляется (кажется) лучше в нас - то, без чего можно праведно жить, или то, без чего праведно жить нельзя?

Эводий. Вот теперь пожалей, прошу, стыдно слепоты. Ибо кто сомневается, что гораздо превосходнее то, без чего нет никакой праведной жизни?

Августин. Итак, теперь ты будешь отрицать, что одноглазый человек может жить праведно?

Эводий. Да не будет столь невероятного безумия (безрассудства).

Августин. Следовательно, хотя ты признаешь, что глаз для тела есть некое благо, лишение которого, однако, не является препятствием для праведной жизни, свободная воля, без которой никто праведно не живет, тебе кажется, не является никаким благом? Ведь ты видишь справедливость, которой никто не пользуется дурно. Она среди благ, которые есть в самом человеке, числится и все добродетели души, из которых состоит сама праведная и честная жизнь. Ибо ни благоразумием, ни твердостью, ни воздержанностью никто не пользуется плохо (дурно); ведь во всех них также, как и в самой справедливости, которую ты припомнил, процветает праведный разум, без которого добродетели не могут существовать. Но праведным разумом плохо пользоваться не может.

Глава XIX

50.Следовательно, это великие блага. Но нужно, чтобы ты помнил, что не только великие, но даже наименьшие блага могут происходить только лишь от Того, от Кого все блага, то есть Бога. Ибо предшествующее обсуждение убедило в том, с чем ты столько раз и столь радостно соглашался. Итак, добродетели, благодаря которым праведно живется, суть великие блага. Вид же каких угодно тел, без которых праведно жить можно, суть наименьшие блага; потенции же души, без которых праведно жить нельзя, суть блага обыкновенные. Добродетелями никто не пользуется дурно (плохо); но прочими благами, то есть средними и наименьшими, не только хорошо, но так же плохо любой пользоваться может. И потому добродетелью никто не пользуется дурно, что дело (задача, занятие) добродетели есть хорошее использование даже того, чем мы можем пользоваться даже нехорошо. Но никто не пользуется хорошим использованием дурно. А потому изобилие и величие (значительность) доброты Бога не только великие, но также средние и наименьшие блага превосходит. Больше следует восхвалять доброту в великих, чем в средних и больше в средних, чем в наименьших благах, но скорее во всем, чем если бы она не предоставляла все.

51. Эводий. Согласен. Но это заставляет меня колебаться, потому что существует вопрос о свободной воле, и мы видим, что она сама хорошо или нехорошо использует прочие блага, каковым образом и сама среди того, чем мы пользуемся, должна числиться.

Августин. Каким образом все, что мы постигаем для знания, мы постигаем разумом, однако также и сам разум среди того числится, что мы постигаем разумом. Разве ты забыл, когда мы исследовали то, что разумом постигается, ты согласился (признал), что разум также разумом познается (постигается) ? Таким образом, не удивляйся, если мы пользуемся остальным благодаря свободной воле, что мы можем пользоваться самой свободной волей благодаря ей самой, так что некоторым образом воля, которая пользуется остальным, пользуется сама собой, так как познает сам себя разум, который познает и остальное. Ибо и память не только все прочее, что мы помним, охватывает (заключает, постигает), но также и то, что мы не забываем, мы храним в памяти, память сама себя некоторым образом понимает в нас, не только о другом, но также и о себе помнит; или скорее мы помним и себя, и остальное, и ее саму благодаря ей.

52. А потому воля, которая есть среднее благо, поскольку (когда) коренится в неизменном благе и том общем, не собственном, как будто есть та истина, о которой мы много говорили и ничего достойного не сказали, человек ведет счастливую (блаженную) жизнь; и сама эта счастливая (блаженная) жизнь, то есть состояние души, приверженной неизменному благу, есть собственное и первое благо человека. В том также заключаются все добродетели, чем никто не может дурно пользоваться. Ибо хотя это в человеке является великим и первостепенным, однако каждого отдельного человека собственным, и необщим. Ведь все мудрые и блаженные становятся таковыми путем соединения с истиной и мудростью, которые являются общими для всех. Но один не становится счастливым благодаря блаженству другого, потому что и когда он подражает тому, чтобы быть счастливым, он оттуда стремится стать счастливым, откуда видит, что тот стал, то есть благодаря этой неизменной и общей истине. И кто-нибудь не становится благоразумным благодаря благоразумию кого-либо, либо твердым благодаря твердости, либо сдержанным благодаря самообладанию, либо справедливым благодаря справедливости другого человека, но приведением души в соответствие с теми неизменными правилами и светочами добродетелей, которые нетленно (невредимо и непреходяще) живут в самой истине и общей мудрости, с которыми согласовал и на которых укрепил дух и тот, кого, наделенного этими добродетелями, он поставил себя для подражания.

53. Следовательно, воля, приверженная (примыкающая) общему и неизменному благу, добивается первых и великих человеческих благ, хотя сама является благом средним. Но воля, отвратившись от неизменного и общего блага и повернувшись к собственному благу, внешнему или низшему, грешит.

Аврелий Августин 30.07.2017 10:13

О ГРАДЕ БОЖИЕМ
 
http://anthropology.rchgi.spb.ru/
Книга одиннадцатая

Начинается вторая часть сочинения о Граде Божием, в которой говорится о начале, распространении и предназначенном конце двух градов, небесного и земного. В настоящей книге Бл. Августин прежде всего указывает первоначальные зачатки этих двух градов в предшествовавшем им различении ангелов добрых и злых, и по этому поводу говорит о сотворении мира, которое описывается в св. Писании в начале книги Бытия

Глава I

Об этой части сочинения, в которой начинается изложение начала и конца двух градов, небесного и земного Градом Божиим мы называем град, о котором свидетельствует то самое Писание, которое, по воле высочайшего провидения, возвышаясь над всеми без исключения писаниями всех народов божественным авторитетом, а не случайно производимыми впечатлениями на человеческие души, покорило себе всякого рода умы человеческие. В этом Писании говорится: П р е с л а в н а я г л а г о л а ш а с я о т е б е, г р а д е Б о ж и й (Пс. 86, 9). И в другом псалме читается: В е л и й Г о с п о д ь, и х в а л е н з е л о в о г р а д е Б о г а н а ш е г о, в г о р е с в я т о й е г о, б л а г о п о к о р е н н ы м р а д о в а н и е м в с е я з е м л и. В том же псалме немного ниже: Я к о ж е с л ы ш а х о м, т а к о и в и д е х о м
в о г р а д е Г о с п о д а с и л, в о г р а д е Б о г а н а ш е г о: Б о г о с н о в а и в в е к (Пс. 47, 2, 3, 9). И еще в ином псалме: Р е ч н а я у с т р е м л е н и я в е с е л я т г р а д Б о ж и й: о с в я т и н е с т ь с е л е н и е с в о е В ы ш н и й Б о г п о с р е д и е г о и н е п о д в и ж е т с я (Пс. 45, 5, 6). Из этих и других того же рода свидетельств, которые все приводить было бы слишком долго, мы знаем, что существует некоторый Град Божий, гражданами коего мы страстно желаем быть в силу той любви, которую вдохнул в нас Основатель его. Граждане земного града предпочитают своих Богов этому Основателю Града Святого, не ведая, что Он есть Бог богов, -- богов не ложных, т. е. нечестивых и гордых, которые, лишившись Его неизменяемого и общего всем света и ограничившись жалким могуществом, создают для себя некоторым образом частные самодержавства и от обольщенных подданых требуют божеских почестей, а богов благочестивых и святых, находящих более удовольствия в том, чтобы себя самих подчинить одному Богу, чем -- многих себе, и самим почитать Бога, чем быть почитаемыми за Бога. Но врагам этого святого Града мы ответили при помощи Господа и Царя нашего, как могли, в предыдущих десяти книгах. Теперь же, зная, чего от меня ждут, и не забывая своей обязанности, начну говорить со всегдашним упованием на помощь того же Господа и Царя нашего, насколько возмогу, о начале, распространении и предназначенном конце обоих Градов, т. е. земного и небесного, о которых я сказал, что они в настоящем веке некоторым образом переплетены и друг с другом смешаны; а прежде всего скажу о первоначальных зачатках двух этих Градов в предшествовавшем им разделении ангелов.

Глава II

О познании Бога, понятие о Котором люди приобретают только чрез Посредника между Богом и людьми -- человека Иисуса Христа Дело великое и в высшей степени редкое -- поняв и узнав по опыту изменчивость всей вообще твари телесной и бестелесной отвлечься от ней усилием ума и возвыситься до неизменяемого существа Бога и там от самого Бога научиться, что вся природа, которая не есть то, что Он, Им сотворена. В этом случае Бог говорит с человеком не чрез какое-либо творение телесное, производя шум в телесных ушах сотрясением воздушного пространства, находящегося между говорящим и слушающим, и не посредством чего-либо чувственного, что принимало бы форму, подобную телам, как во сне, или иным каким-либо подобным образом; ибо и в таком случае он говорит как бы телесным ушам: потому что говорит как бы чрез тело и как бы при существовании промежутков между местами тел, так как видения этого рода во многом подобным телам. Но говорит Он самою истиною, если кто способен слушать умом, а не телом. Говорит Он в этом случае к той части человека, которая в человеке лучше остальных, из которых, как известно, состоит человек, и лучше которого только сам Бог. Ибо как скоро существует прямое убеждение, а если оно не возможно -- по крайней мере вера, что человек создан по образу Божию; то частью, которою он наиболее приближается к верховному Богу, будет, конечно, та часть его, коею он возвышается над своими низшими частями, общими у него даже с животными. Но так как самый ум, которому от природы присущи разум и понимание, обессилен некоторыми омрачающими и застарелыми пороками; то не только для того, чтобы этот незменяемый свет привлек его, давая ему наслаждение, но и для того, чтобы он мог перенести его, ум прежде всего должен быть напоен и очищен верою, пока, день ото дня обновляемый и врачуемый, соделается способным к восприятию столь великого счастья. Но чтобы в этой вере человек надежнее шел к истине, сама истина -- Бог, Сын Божий, восприяв человечество и не утеряв Божества, упрочил и утвердил эту самую веру, дабы она была путем к Богу человека чрез Богочеловека. Он-то и есть Посредник между Богом и человеком -- человек Иисус Христос. Вот почему Он -- посредник, почему -- человек и почему -- путь. Если между тем, кто стремится достигнуть куда-нибудь, и целию, к которой стремится, посредствует путь; то существует и надежда на достижение цели. А если пути нет или путь, которым должно идти, неизвестен: то что пользы знать, куда следует идти? Единственный же совершенно надежный путь против всех заблуждений состоит в том, что Он же есть и -- Бог и человек: как Бог -- Он цель, к которой идут, как человек -- Он путь, по которому идут.

Глава III

О важности конического Писания, произведения Духа святого Он, говоривший, насколько считал достаточным, сначала через пророков, потом сам лично, после же чрез апостолов, произвел так же и Писание, называемое каноническим и обладающее превосходнейшим авторитетом. Этому Писанию мы доверяем в тех вещах, незнание которых вредно, но и знания которых мы не в состоянии достигнуть сами. Ибо если на основании собственного свидетельства может быть познано нами то, что не удалено от наших чувств, внутренних или даже внешних, и что поэтому называется подлежащим чувствам (praesentia) в том смысле, как называется подлежащим зрению то, что находится пред глазами: то в отношении того, что удалено от наших чувств, поколику мы не можем знать его при помощи собственного свидетельства, мы непременно требуем постороннего свидетельства, и верим тем, относительно которых не сомневаемся, что оно не удалено или не было удалено от их чувств. Итак, как относительно предметов видимых, которых мы не видим сами, мы доверяем видевшим их, и также точно поступаем и в отношении остальных вещей, подлежащих тому или иному телесному чувству: так и в отношении того, что чувствуется душою или умом (ибо и это совершенно справедливо называется чувством -- sensus; откуда происходит и само слово s e n t e n t i a), т. е. в отношении тех невидимых вещей, которые удалены от нашего внутреннего чувства, мы должны верить тем, которые познали поставленные в оном бестелесном свете и созерцают в нем пребывающее.

Глава IV


О мире, что он и мир временный и в ту же пору сотворен не по вновь принятому божественному решению, так как Бог после пожелал того, что прежде не желал Из всего видимого величайшее есть мир; из всего невидимого величайшее Бог. Что существует мир, это видим, что есть Бог, этому мы верим. А что Бог сотворил мир -- мы никому не можем без колебания верить, кроме самого же Бога. Но где же слышали Его? Пока нигде лучше, как только в священном Писании, в котором пророк Его сказал: в н а ч а л е с о т в о р и Б о г н е б о и з е м л ю (Быт. 1,1). Но разве пророк был при том, как Бог творил небо и землю? Пророка при том не было, но была Премудрость Божия, чрез которую все сотворено, которая затем вселяется в святые души, наставляет друзей Божиих и пророков (Пр. Сол. 7, 27), и внутренним образом, без словесного звука, повествует им о делах своих. Говорят им так же и Ангелы Божии, видящие выну лице Отца (Мф. 18, 10) и возвещающие, кому надлежит, волю Его. Из числа их был и тот пророк, который сказал и написал: Вначале сотвори Бог нб. Пророк этот был до такой степени надежным свидетелем для того, чтобы верить чрез него Богу, что тем же Духом Божиим, от которого по откровению узнал упомянутое, задолго предсказал и самую будущую веру нашу. Но почему же Богу вечному пришла в данное время мысль сотворить небо и землю, которых Он прежде не творил? Если говорящие так желают представить мир вечным, без всякого начала, и не сотворенным от Бога, то они далеко уклонились от истины и безумствуют в смертной болезни нечестия. Ибо, помимо пророческих слов, сам мир некоторым образом молчаливо, своею, в высшей степени стройною подвижностью и изменяемостью и прекраснейшим видом всего видимого, вещает как о том, что он сотворен, так и о том, что мог быть сотворенным; только не изреченно и невидимо великим и неизреченно и невидимо прекрасным Богом. Те же, которые хотя и признают, что мир сотворен Богом, однако же не хотят представлять его временным, а только -- имеющим начало его произведшее; так что он был сотворен некоторым, едва понятным, образом от вечности, -- те, -- хотя и высказывают нечто, чем думают якобы защитить Бога от упрека в случайной нечаянности: дабы-де не подумал кто, будто Ему внезапно пришло на мысль сотворить мир, о котором Он прежде не думал, и будто Он принял новое решение, тогда как Сам ни в чем неизменяем, -- как могут оправдать свое основное положение в применении к другим вещам, я не понимаю. Особенно это -- в применении к душе. Если они утверждают, что душа совечна Богу, то они никоим образом не могут объяснить, откуда произошло новое для нее несчастие, которого она никогда прежде от вечности не знала. Если же они скажут, что ее счастье и несчастие чередовались от вечности, то неизбежно должны сказать, что и сама она от вечности подвержена переменам. Отсюда у них вытекает та нелепость, что душа даже и тогда, когда называется блаженною, нисколько не блаженна, если предвидит предстоящее ей несчастие и позор; а если не предвидит, что будет подлежащею позору и несчастною, и полагает, что будет вечно блаженною: то она блаженна вследствие ложного представления. Глупее этого ничего не может быть сказано. Но если они полагают, что хотя несчастие души вместе с ее блаженством и чередовалось в течение прежних безграничных веков, но что теперь, будучи раз освобожденною, душа не подпадает более несчастию: в таком случае они должны согласиться, что прежде она никогда не была поистине блаженною, а теперь начала быть блаженною некоторым новым неложным блаженством, и следовательно признать, что с нею совершилось нечто новое, и притом нечто величайшее и прекраснейшее, чего никогда прежде от вечности с нею не было. При этом, если они станут отрицать, что это новое состояние души имеет свое основание в вечном совете Бога: то они вместе с тем будут отрицать и то, что Он виновник ее блаженства; что свойственно богопротивному нечестию. Если же скажут, что Бог принял новое решение, чтобы душа на будущее время была вечно блаженною; то как они докажут, что Он чужд изменяемости, которой они также не желают допустить? Далее, если они признают, что хотя душа и сотворена во времени, но не перестанет существовать ни в какой момент времени, подобно тому, как число имеет начало, но не имеет конца; и что вследствие этого, раз испытав несчастие, она, будучи освобождена от него, никогда потом не будет несчастною: то они, конечно, не усомнятся, что это возможно только при неизменяемости совета Божия. В таком случае пусть верят, что и мир мог быть сотворенным во времени, но что и Бог, творя мир, тем не менее не изменил от того своего вечного совета и воли.

Глава V

Не следует представлять бесконечного пространства времени прежде мира, как не следует представлять бесконечного пространства места вне мира Далее, соглашающиеся с тем, что Бог есть Творец мира, но спрашивающие, что мы можем ответить относительно времени сотворения мира, должны подумать, что они сами ответят относительно пространства, занимаемого миром. Ибо как возможен вопрос о том, почему именно тогда, а не прежде сотворен мир; так возможен вопрос и о том, почему мир именно здесь, а не где-нибудь в другом месте. Если они представляют себе безграничные пространства времени до мира, в которых, как им кажется, Бог не мог оставаться недеятельным: то подобным же образом они могут представлять себе и безграничные пространства места; и если кто-нибудь скажет, что Всемогущий не мог быть недеятельным в них, то не будут ли они вынуждены вместе с Епикуром бредить о бесчисленных мирах? Различие будет только различием, что Епикур утверждает, что миры рождаются и разрушаются вследствие случайного движения атомов; а они, если не желают, чтобы Бог оставался праздным в безграничной неизмеримости пространств, распростертых вне и вокруг мира, будут утверждать, что эти миры сотворены действием Бога, и так же, как, по их мнению, и настоящий мир, не могут разрушиться ни от какой причины. Ибо мы ведем речь с теми, которые вместе с нами мыслят, что Бог бестелесен и есть Творец всех существ, которые суть не то, что Он сам; входить же в подобные рассуждения о религии с другими совершенно не стоит, особенно в виду того, что и у тех, которые считают необходимым воздавать культ многим богам, первые превосходят прочих философов известностью и авторитетом не по чему-либо иному, как потому, что они, хотя и значительно далеки от истины, все же ближе к ней остальных. Разве не скажут ли уже они, что существо Божие, которого они не заключают и не ограничивают, и не распространяют в пространстве, но которое признают, как это и прилично мыслить о Боге, при бестелесном присутствии повсюду находящимся в цельном виде, -- разве не скажут ли, что существо это не присутствует в столь великих местных пространствах вне мира, а занимает только одно, и в сравнении с собственною бесконечностью слишком ничтожное пространство, в котором существует мир? Но я не думаю, чтобы они дошли до такого пустословия. Итак, если они скажут, что сотворен один мир, хотя по своей телесной массе и чрезвычайно огромной, но мир -- конечный, пространством своим ограниченный, и сотворен действием Божиим: то что ответят они о безграничных пространствах вне мира, в объяснение, почему Бог перестал в них действовать, то же самое пусть ответят себе и о бесконечных временах до мира, в объяснение того, почему Бог в эти времена оставался без действия. Из того, что из бесконечных и во все стороны открытых пространств не было никакого основания предпочтительно избрать это, а не другое, не следует непременно, чтобы Бог случайно, а не по божественному соображению устроил мир не в другом каком месте, а именно в том, в котором он существует; хотя та божественная причина, по которой это совершалось, не может быть понята никаким человеческим умом. Также точно и из того, что времена, предшествовавшие миру, протекали одинаково в безграничные пространства минувшего, и не было никакой разницы, которая давала бы основание избрать одно время предпочтительнее пред другим, не следует, чтобы с богом случилось нечто неожиданное, что Он сотворил мир именно в это, а не в прежнее время. Если же они скажут, что люди ломают головы над пустяками, когда изображают себе бесконечные пространства, так как вне мира нет пространства: то мы ответим им, что также точно люди представляют себе вздор, когда воображают протекшие времена, в которые Бог пребывал без действия: потому что прежде мира не было никакого времени.

Глава VI

Начало творения мира есть вместе и начало времен и одно не предшествовало другому Действительно, если справедливо, что вечность и время различаются тем, что время не бывает без некоторой подвижной изменчивости, а в вечности нет никакого изменения: то, кто не поймет, что времен не было бы, если бы не было творения, которое изменило нечто некоторым движением? Моменты этого движения и изменения, поколику совпадать не могут, оканчиваясь и сменяясь другими более краткими или более продолжительными промежутками, и образуют время. Итак, если Бог, в вечности которого нет никакого изменения, есть Творец и Устроитель времени, то я не понимаю, каким образом можно утверждать что Он сотворил мир спустя известное количество времени? Разве уже утверждать, что и прежде мира существовало некоторое творение, движение которого давало течение времени? Но если священные и в высшей степенни достоверные Писания говорят: в н а ч а л е с о т в о р и Б о г н е б о и з е м л ю (Быт. I, 1), чтобы дать понять, что прежде Он ничего не творил; потому что, если бы Он сотворил нечто прежде всего сотворенного им, то и было бы сказано, что Он именно это нечто сотворил в начале: то нет никакого сомнения, что мир сотворен не во времени, но вместе со временем. Ибо что происходит во времени, то происходит после одного и прежде другого времени, -- после того, которое прошло, и прежде того, которое имеет быть; но никакого прошедшего времени быть не могло: потому что не было никакой твари, движение и изменение которой определяло бы время. Но несомненно, что мир сотворен вместе со временем, если при сотворении его произошло изменяющееся движение, как представляет это тот порядок первых шести или семи дней, при которых упоминаются и утро и вечер, пока все, что сотворил Бог в эти шесть дней, не завершено было седьмым днем, и пока в седьмой день, с указанием на великую тайну, не упоминается о покое Божием. Какого рода эти дни -- представить это нам или крайне трудно или даже вовсе невозможно, а тем более невозможно говорить о том. <...>

Глава Х

О простой и неизменяемой Троице единого Бога -- Отца и Сына и Святого Духа, у которого не иное -- свойство и не иное -- сущность Есть только одно простое, и потому единственно неизменяемое благо -- это Бог. Этим Благом сотворены все блага, но не простые, а потому и изменяемые. Я говорю сотворены, т. е. соделаны, нерождены. Ибо рожденное от простого блага равно просто, и есть тоже, что и то, от которого Оно рождено. Этих двух мы называем Отцем и Сыном, и эти два вместе с Духом Святым суть един Бог. Сей Дух Отца и Сына в священном Писании называется Святым Духом, в некотором особенном смысле этого слова. И Он есть иной, чем Отец и Сын; потому что Он ни Отец, ни Сын; но говорю -- иной, а не иное: потому что и сие благо одинаково просто, и также неизменяемо и совечно. И эта Троица есть един Бог, и не теряет своей простоты от того, что Троица. Ибо эту природу блага мы называем простою не потому, что в ней один Отец, или один Сын, или один Дух Святой; и не потому, чтобы эта Троица существоала только по имени без самостоятельности лиц, как думали еретики савеллиане. Но она называется простою по той причине, что то что имеет, и есть она сама за исключением того, что говорится о каждом лице по отношению к другому. Ибо хотя Отец имеет Сына, однакож Он не есть Сын; и Сын имеет Отца, тем не менее Он не Отец. Итак, насколько говорится о Ком-либо из них в отношении к Нему же, Он есть то, что имеет; так, напр., сам Он по себе называется живым, как имеющий жизнь, и эта жизнь есть сам Он. Поэтому простою называется та природа, которой несвойствненно иметь что-либо такое, что она могла бы потерять; или в которой иное содержащее, и иное содержимое: как, например, сосуд и какая-либо жидкость, тело и цвет, или воздух и свет и теплота, или душа и мудрость. Ибо ни один из этих предметов не есть то, что он имеет или содержит. Ни сосуд не есть жидкость, ни тело -- цвет, ни воздух -- свет или теплота, ни душа -- мудрость. Он того они могут лишиться этих вещей, которые они имеют, перейти в другие состояния или изменить свойства: сосуд, например, может освободиться от жидкости, которою он наполнен; тело может потерять цвет; воздух может омрачиться и охладеть, и душа сделаться неразумною. Но если тело будет нетленным, как обещается это святым в воскресении, то хотя оно и будет иметь неутратимое свойство самого нетления; однако, поколику телесная субстанция останется, не будет само нетление. Ибо нетление в каждой отдельной части тела будет цельным, и не будет там большим, а здесь меньшим: потому что ни одна часть не будет нетленнее другой; но само тело в целом будет больше, нежели в части; однако же хотя в нем одна часть будет объемистее, другая меньше, более объемистая часть не будет нетленнее той, которая меньше. Итак, иное есть тело, которое не во всей свой части есть целое тело; и иное -- нетление, которое в каждой части есть целое: потому что каждая часть нетленного тела, хотя она и неровна прочим частям, в равной степени нетленна. Для примера: от того, что палец меньше целой руки, рука не будет нетленнее пальца. Итак, хотя рука и палец не равны, нетленность руки и пальца одинаковы. А потому хотя нетленность неотделима от нетленного тела, однако же иное -- субстанция, называемая телом, и иное ее свойство, называемое нетлением. И, следовательно, она не есть сама то, что имеет. Также точно и душа, хотя бы она была и всегда мудрою, какою будет, когда освобождена будет на веки, однако же будет мудрою чрез общение с неизменяемою мудростью, которая не есть то же, что душа сама. Ибо и воздух, если бы и никогда не был оставляем светом, разлитым в нем, не перестал бы быть иным в отношении к свету, которым он освещается. Я не хочу этим сказать, что душа есть воздух; так думали некоторые, не могшие представить себе бестелесное естество. Но душа и воздух, несмотря на великое между ними различие, имеют некоторое сходство, так что не будет несообразностью сказать, что бестелесная душа просвещается бестелесным светом простой Премудрости Божией так же точно, как телесный воздух освещается телесным светом; и как воздух, оставленный этим светом, помрачается (ибо так называемая тьма какого-либо телесного места есть не что иное, как воздух, не имеющий света), так помрачается и душа, лишенная света Премудрости. Итак, соответственнно этому по преимуществу и истинно божетвенное потому и называется простым, что в нем не иное свойство, и не иное субстанция; и что оно не по общению с другим божественно, или премудро, или блаженно. Впрочем, в священном Писании Дух премудрости называется многочастным (Прем. VII, 22), потому что Он многое имеет в себе; но то, что Он имеет, есть так же Он, и это все -- один. Ибо существуют не многие, но одна Премудрость, заключающая в себе некоторые неизмеримые и бесконечные сокровища разумных вещей, в числе коих все невидимые и неизменяемые основы вещей, видимых и невидимых, чрез нее же сотворенных. Ибо Бог не творил ничего не зная, как не творит, строго говоря, даже и какой-либо человек художник; если же Он сотворил все зная, то, без сомнения, Он сотворил то, что знал. Отсюда вытекает нечто удивительное, но тем не менее истинное, именно -- что этот мир не мог бы быть известным нам, если бы не существовал; но если бы Богу он не был известен, то и не мог бы существовать. <...>

Глава XXI

О вечном и неизменяемом знании и воле Бога, покоторым Ему все сотворенное так же нравилось прежде творения, как по сотворении Что высказывается в изречении, употребляемом при всяком случае: в и д и т Б о г, я к о д о б р о, как не одобрение творения, созданного соответственно художеству, которое есть Премудрость Божия? Но Бог не тогда только узнал, что оно добро, когда оно было сотворено: ничего этого и не было бы, если бы оно не было Ему известно. Итак, когда Бог видит, что добро то, чего ни в каком случае не было бы, если бы Он не видел его прежде, чем оно явилось; то Он научает, а не научается, что это добро. Платон употребляет еще более смелое выражение, именно -- что Бог восхищен был радостию по окончании творения вселенной. И он в этом случае до такой степени безумствует, чтобы думать, будто Бог сделался блаженнее вследствие нового своего творения; он хотел этим показать, что художник был доволен тем уже сотворенным, чем был доволен в идее, соответственно которой оно должно было быть сотворено. Знание Божие отнюдь не имеет такого разнообразия, чтобы в нем иначе представлялось то, что будет. Ибо Бог презирает будущее, взирает на настоящее, и озирает прошедшее не по-нашему, но некоторым иным образом, далеко отличным от обыкновенного образа нашего мышления. Не переменяя мысли из одного в другое, Он видит, но совершенно неизменяемым образом. /Из того, что совершается во времени, будущее, например, еще не существует, настоящее только что существует, прошедшее уже не существует; но Он все это обнимает в постоянном и вечном настоящем. И не иначе созерцает Он глазами, и иначе умом; потому что Он не состоит из души и тела; не иначе теперь, не иначе прежде, и не иначе после: потому что Его знание не изменяется как наше, по различию времени, настоящего, прошедшего и будущего. У н е г о н е с т ь п р и м е н е н и я и л и п р и л о ж е н и я с т е н (Iак. 1, 17). От мысли к мысли не переходит намерение того, в чьем бестелесном созерцании все, что Он знает, существует одновременно вместе. Он так знает времена без всяких понятий временного свойства, как приводит в движение временное без всяких движение временного свойства. И потому там, где Он видел добрым то, что сотворил, там, он видел доброе, чтобы сотворить его. И то, что Он увидел сотворенным, не удвоило Его знания или не увеличило его в некоторой части, так как бы Он имел менее знания прежде, чем сотворил то, что увидел: Он не действовал бы с таким совершенством, если бы не было так совершенно Его знание, к которому ничего не прибавилось от Его дел. Вот почему, если бы нам нужно было дать понятие о Том, Кто сотворил свет, достаточно было сказать: Бог сотворил свет. Но если нужно было дать понятие не только о том, кто сотворил, но и том, посредством чего сотворил, но и том, посредством чего сотворил, нужно было сказать так: И р е ч е Б о г: д а б у д е с в е т, и б ы с т ь с в е т, чтобы мы знали не только то, что Бог сотворил, свет, но и то, что Он сотворил его чрез свое Слово. Но так как нам нужно было указать на три вещи, особенно важные для познания твари, а именно: кто сотворил ее, чрез что сотворил, почему сотворил; то и говорится: И р е ч е Б о г: д а б у д е с в е т, и б ы с т ь с в е т. И
в и д е Бог свет, яко добро. Итак, если мы спросим: кто сотворил? Яко добро. Нет творца превосходнее Бога, ни художества действительнее слова Божия, ни причины лучше той, чтобы благо было сотворено благим Богом. И Платон за самую основательную причину сотворения мира признает то, что благие творения должны были произойти от благого Бога, -- читал ли он это, или, может быть, узнал от тех, которые читали, или при своем весьма проницательном уме узрел невидимое Божие твореньми помышляемое, или научился у тех, которые домыслились до этого. <...>

Глава XXIV

О божественной Троице, которая по всему творению рассяела признаки своей троичности Веруем, непоколебимо содержим и искренно проповедуем, что Отец родил Слово, т. е. Премудрость, чрез которую все сотворено, единородного Сына, единый -- единого, вечный -- совечного, высочайший благий -- равно благого; и что Дух Святый есть вместе Дух и Отца и Сына, и сам единосущен и совечен обоим; и что все это есть Троица по свойству лиц, и один Бог по нераздельному божеству, как и один всемогущий по нераздельному всемогуществу; но так однако же, что когда спрашивается об одном из них, говорим в ответ, что каждый из них есть и Бог и всемогущий, а когда обо всех вместе, -- то не три Бога или три всемогущих, но один Бог всемогущий: таково в трех нераздельное единство, и так оно должно быть исповедуемо. Но может ли Святый Дух благого Отца и благого Сына на том основании, что Он общ Им обоим, правильно называться благостию Обоих, -- об этом я не дерзаю поспешно высказать необдуманное суждение: с большею смелостью я назвал бы Его святостью Обоих, -- не в смысле свойства Обоих, но представляя, что и Он также субстанция и третье лицо в Троице. Но последнее с большею вероятностью наводит меня то, что, хотя и Отец дух и Сын дух, и Отец свят и Сын свят, однако же собственнно Дух называется Духом Святым, как святость субстанциальная и сосубстанциальная Обоим. Но если божественная благость есть не что иное, как святость, то будет прямым логическим выводом, а не смелостью предположения думать, что в повествовании о творениях Божиих, когда речь идет о том, кто сотворил ту или иную тварь, чрез что сотворил, для чего сотворил, некоторым таинственным образом выражения, возбуждающим наше внимание, дается нам уразумевать ту же Троицу. То, конечно, Отец Слова, кто сказал: Д а б у д е т. А что сотворилось, когда Он говорил, то без сомнения сотворено через Слово. Выражения же: В и д е Б о г, я к о д о б р о, достаточно показывают, что Бог без всякой необходимости, без всякого соображения о какой-либо собственной пользе, но по одной своей благости сотворил то, что сотворено, то есть, сотворил, потому, что добро. Для того об этом и говорится после творения, чтобы показать, что сотворенное соответствует благости, по которой оно сотворено. Если под этою благостию справедливо разумеется Дух Святой, то в творениях Божиих нам открывается вся Троица. Отсюда и в святом Граде Божием, горе состоит из Ангелов святых, различается начало, образование и блаженство. Спросите, откуда он? -- Бог создал. Спросите, -- откуда его мудрость? -- Бог просвещает его. -- Откуда его блаженство. -- Богом наслаждается. Существуя, имеет определенный вид бытия; созерцая, просвещается, прилепляясь, увеселяется. Есть, созерцает, любит. В вечности Божией получает крепость; в истине Божией сияет светом; в благости Божией радуется.


Глава XXV

О делении системы философии на три части В силу этого же и философы, насколько то можно понять, порешили разделить систему философии на три части, или, вернее -- успели заметить, что она делится на три части (ибо не сами они установили, чтобы это было так, а скорее нашли, что это так), из которых первая называется физикою, другая логикою, третья этикою. В переводе на латинский язык имена этих частей так часто употреблялись в сочинениях многих, что они могут быть названы натуральною, рациональною и моральною: мы кратко касались их уже в восьмой книге. Из этого не следует, что философы в этих трех частях мыслили о Троице что-либо достойное Бога; хотя известно, что первым открывшим и введшим в употребление это разделение философии был Платон, который только Бога признавал и творцом всех существ, и подателем знания, и вдохновителем любви, при которой хорошо и блаженно проводится жизнь. Но хотя разные философы и различно думали о природе вещей, и способах исследования истины, и о конечном благе, к которому мы должны направлять все, что ни делаем; тем не менее все усилия их мысли вращаются вокруг этих трех великих и общих вопросов. В мнениях каждого из них по каждому из этих вопросов множество разногласий; тем не менее никто из них не сомневается, что существует некоторая причина натуры, форма знания, высшее благо жизни./ Также точно и для каждого человека-художника, чтобы он мог что-либо создать, ставятся три условия: натура, искусство, польза; натура измеряется народными дарованиями, искусство -- знанием, польза -- плодом. Я знаю, что слово плод указывает на употребление, а польза -- на пользование, -- и что между ними то различие, что то, что мы употребляем, доставляет нам удовольствие само по себе, без отношения к чему-либо другому; а то, чем пользуемся, то нужно нам для чего-либо другого. Поэтому временными вещами скорее следует пользоваться, чем употреблять их (для удовольствия), чтобы получить право наслаждаться вечными. Не так нужно делать: как некоторые развращенные, которые желают употреблять (для удовольствия) деньги, а пользоваться Богом: не деньги тратят ради Бога, а почитают самого Бога ради денег. Впрочем, в более обычной речи мы говорим, что и плодами пользуемся, и в пользе находим плод. Даже в собственном смысле плодами называем плоды полей, которыми, во всяком случае, пользуемся все временно. Итак, в этом последнем смысле я употребил слово польза, говоря о тех трех условиях, которые ставятся для человека, как то: природа, искусство и польза. Соответственно этому, для достижения блаженной жизни, философами, как я сказал, изобретена троечастная система: натуральная соответственно натуре, рациональная -- познанию, и моральная -- пользе. Будь наша натура от нас, мы, конечно, сами рождали бы нашу мудрость, а не старались бы приобретать ее наукою, изучая ее отъинуды; имей наша любовь источник в нас самих и к нам же относись, ее было бы достаточно для блаженной жизни, и не было бы нужды в ином благе, для нашего наслаждения. При данных же условиях, поелику натура наша виновником своего бытия имеет Бога, мы, несомненно, для познания истины должны Его иметь своим учителем, для того, чтобы быть блаженными, -- иметь в Нем же подателя внутреннего довольства.


Глава XXVI

Об образе высочайшей Троицы, который в известной мере находится в природе человека, даже еще не сделавшегося блаженным И сами мы в себе узнаем образ Бога, т. е. сей высочайшей Троицы, -- образ, правда неравный, даже далеко отличный, не совечный, и чтобы коротко сказать все, не той же сущности, которой Бог, хотя в вещах, им созданных, наиболее по природе своей к Богу приближающийся, -- образ, требующий пока усовершенствования, чтобы быть ближайшим к Богу и по подобию. Ибо и мы существуем, и знаем, что существуем, и любим это наше бытие и знание. Относительно этих трех вещей, которые только что перечислил, мы не опасаемся обмануться какою-нибудь ложью, имеющей вид правдоподобия. Мы не ощущаем их каким-либо телесным чувством, как ощущаем те вещи, которые вне нас, как ощущаем, например, цвет -- зрением, звук -- слухом, запах -- обонянием, вещи вкушаемые -- вкусом, твердое и мягкое -- посредством осязания. Они не из этих чувственных вещей, образы которых, весьма на них похожие, хотя уже не телесные, вращаются в нашей мысли, удерживаются нашею памятью и возбуждают в нас стремление к ним. Без всяких фантазий и без всякой обманчивой игры призраков для меня в высшей степени несомненно, что я существую, что я это знаю, что я люблю. Я не боюсь никаких возражений относительно этих истин со стороны Академиков, которые могли бы сказать: "А что если ты обманываешься"? Если я обманываюсь, то поэтому уже существую. Ибо кто не существует, тот не может, конечно, и обманываться: я, следовательно, существую, если обманываюсь. Итак, поелику я существую, если обманываюсь: то каким образом я обманываюсь в том, что существую, если я существую несомненно, как скоро обманываюсь? Поелику я должен существоать, чтобы обманываться, даже если бы и обманывался; то никакого нет сомнения, что я не обманываюсь в том, что знаю о своем существовании. Из этого следует, что я не обманываюсь и в том, что я знаю то, что я знаю. Ибо как знаю я о том, что я существую, так равно знаю и то, что я знаю. Поелику же эти две вещи я люблю, то к этим двум вещам, которые я знаю, присоединяю и эту самую любовь, как третью, равную с ними по достоинству. Ибо я не обманываюсь, что я люблю, если я не обманываюсь и в том, что люблю; хотя если бы даже последнее и было ложно, во всяком случае было бы истинно то, что я люблю ложное. На каком основании стали бы упрекать меня в любви к ложному или удерживать от этой любви, если бы было ложно то, что я его люблю. Если же упомянутое истинно и достоверно, то кто может сомневаться, что, когда его любят, истинна и достоверна и самая к нему любовь? Затем, нет никого, кто не желал бы существовать, как нет никого, кто не хотел бы быть блаженным. Ибо каким образом может быть кто-нибудь блаженным, если не будет существовать?

Глава XXVII


О бытии и знании, и о любви к тому и другому По некоторому естественному влечению самое существование до такой степени привлекательно, что и несчастные желают уничтожения и когда чувствуют себя несчастными, желают прекращения не своего существования, а скорее своего бедствия. Если бы даже тем, которые и самим себе кажутся несчастнейшими и на самом деле таковы, и не только мудрыми, как глупые, но даже и теми, которые считают себя блаженными, признаются несчастными, потому что бедны и нищи, -- если бы даже этим кто предложил бессмертие, с которым не умерло бы и самое несчастие их, предупредив, что они, если не пожелают навсегда пребывать в этом несчастии, обратятся в ничтожество и никогда не возвратятся к бытию, а погибнут совершенно: то, наверно, и они возликовали бы от радости, и предпочли бы всегдашнее существование в этом условии совершенному небытию. Лучший свидетель этого их собственное чувство. Ибо почему они боятся умирать и желают охотнее жить в этой нужде, чем окончить ее смертию, как не потому, что природа, очевидно, избегает небытия? И потому, зная, что умрут, они как великого благодеяния ждут, что им оказано будет милосердие, что они подолее поживут в этом самом несчастии и позже умрут. Этим они доказывают несомненно, с какою великою радостию они приняли бы даже такое бессмертие, которое не положило бы конца их несчастию. Да и самые неразумные животные, от громадных драконов до ничтожных червячков, не наделенные даром разуметь это, не показывают ли всевозможными движениями, что они желают существовать, и потому избегают погибели? Да и деревья, и все молодые побеги, у которых нет никакой способности избегать гибели посредством явных движений, для безопасного распространения ветвей по воздуху разве не впускают корней поглубже в землю, чтобы извлекатьь оттуда питание и чрез это известным образом сохранять свое бытие? Наконец, и те тела, у которых нет не только чувства, но даже никакой растительной жизни, то поднимаются вверх, то опускаются вниз, то держатся в средних пространствах, чтобы сохранять свое бытие там, где они могут существовать сообразно с своею природою. А как велика любовь к знанию, и насколько природа человеческая не желает обманываться, можно понять из того, что всякий охотнее желает плакать, владея здравым умом, чем радоваться в состоянии помешательства. Эта великая и удивительная способность кроме человека несвойственна никому из смертных одушевленных существ. Некоторые из животных владеют гораздо более острым, чем мы, чувством зрения для созерцания обычного дневного света; но для них недоступен этот нетелесный свет, который известным образом озаряет наш ум, дабы мы могли правильно судить обо всех этих вещах: для нас это возможно настолько, насколько воспринимаем мы этот свет. Впрочем, и чувствам неразумных животных присуще если и не знание, то, по крайней мере, некоторое подобие знания. Прочие телесные вещи названы чувственными не потому, что чувствуют, а потому, что подлежат чувствам. Из них в деревьях нечто подобное чувствам представляет то, что они питаются и рождают. И эти все телесные вещи имеют свои сокрытия в природе причины. Свои формы, придающие красоту устройству этого видимого мира, они представляют для очищения чувствам; так что кажется, будто они желают быть познаваемы взамен того, что сами не могут познавать. Но мы так воспринимаем их телесным чувством, что судим о них уже не телесным чувством. Ибо у нас есть иное чувство -- внутреннего человека, далеко превосходившее этого, посредством которого мы различем справедливое и несправедливое: справедливое -- когда он имеет известный созерцаемый умом вид, несправедливое -- когда не имеет его. Для деятельности этого чувства не нужны ни острота глазного зрачка, ни отверстие ушка, ни продушины ноздрей, ни проба ртом и никакое другое телесное прикосновение. Чрез него я убежден, что я существую, и что знаю это; чрез него я люблю это и уверен также, что люблю.

Глава XXVIII

Должны ли мы любить самую любовь, которою мы любим и бытие и знание, чтобы более приблизиться к образу Божественной Троицы Относительно этих двух, именно бытия и знания, насколько они в нас составляют предмет любви, и как некоторое, хотя и не близкое, подобие их обнаруживается даже в других, стоящих ниже нас, вещах, мы, насколько требовалось то задачей предпринятого нами труда, сказали достаточно. Но о любви, которою они любимы, мы еще не сказали, должна ли сама эта любовь быть любимою. Ее любят; и это мы видим из того, что в людях, которых заслуженно любят, сама она более всего и любима. Не тот человек, по справедливости, называется добрым, который знает, что такое добро, а тот, который любит. Да почему мы и в себе самих чувствуем, что не любим и самую любовь, которою любим то, что доброго мы любим. Есть и любовь, которою мы любим то, чего не следует любить; и эту любовь ненавидит в себе тот, кто ту лю,ит, которая любит, что должно любить. Обе эти любви могут быть в одном человеке, и благо для человека заключается в том, чтобы он усовершал к себе то, чем мы хорошо живем и уничтожал то, чем живем худо, пока уврачуется совершенно и изменится в доброе все, чем живем. Если бы мы были животными, то мы любили бы плотскую жизнь и все, что отвечает чувству плоти; это было бы для нас достаточным благом, и мы, довольствуясь этим благом, не домогались бы ничего другого. Также точно, если бы мы были деревьями, мы, конечно, ничего не любили бы движением чувства, хотя казались бы стремящимися к тому, если бы были более плодовиты. А будь мы камнями, или волною, или ветром, или пламенем, или другим чем в том же роде без всякого чувства и жизни, и в таком случае у нас не было бы недостатка в некотором стремлении к своему месту и порядку. Ибо нечто подобное любви представляет собою удельный вес тел, по которому или опускаются от тяжести вниз или по легкости стремятся вверх. Удельный вес также уносит тело, как любовь уносит душу, куда бы она ни уносилась. Итак, поелику мы люди, созданные по образу Творца своего, которого и вечность истинна, и истина вечна, и любовь вечна и истинна, и который сам есть вечная и истинная и достолюбезная Троица, неслиянная и нераздельная; то в тех вещах, которые ниже нас, но которые сами не могли бы ни существовать каким бы то ни было образом, ни удерживать какой-либо вид, ни стремится к какому-нибудь порядку, или удерживать его, если бы не были сотворены Тем, коему свойственно высочайшее бытие, который высочайше премудр, высочайше благ, -- в этих вещах, неустанно пробегая все сотворенное Им, мы должны разыскивать как бы некоторые следы Его, отпечатленные Им в одном месте более, в другом --менее; созерцая же в самих себе образ Его, возвратимся в самих себя, как известный евангельский младший сын (Лук. 15, 18), и воспрянем, чтобы вернуться к Тому, от которого удалились через грех. Там бытие наше не будет иметь смерти; там знание наше не будет заблуждаться; там любовь наша не будет иметь преткновения. Пока мы считаем эти три вещи свои несомненными, и относительно их не другим свидетелям верим, а сами ощущаем их непосредственно и созерцаем их внутренним достовернейшим взором; но долго ли все это имеет быть, и не прекратится ли когда-нибудь, и к чему оно придет, если будет идти хорошо или дурно, -- на все это, так как сами мы не можем того знать, мы требуем или имеем других свидетелей. Почему относительно достоверности этих свидетелей не может быть никакого сомнения, -- место более тщательного раскрытия этого должно быть не здесь, но ниже. <...>

Книга двенадцатая

В этой кн. бл. Августин сначала рассуждает об ангелах, и именно о том, откуда у одних добрая воля, у других злая, и что было причиною блаженства ангелов добрых и злополучия злых. Затем, он говорит о сотворении человека и учит, что он создан не от вечности, а во времени, и не иным Творцом, а Богом <...>

Глава VI


Что служит причиною блаженства добрых ангелов, и какая причина злополучия ангелов злых Поэтому истинною причиною блаженства добрых ангелов служит то, что они привержены к Тому, Кто обладает высочайшим бытием. А если искать причины злополучия злых ангелов, она на деле окажется в том, что отвратившись от Того, Кто обладает высочайшим бытием, они обратились к себе самим, не имеющим высочайшего бытия. А этот порок как можно иначе назвать, если не гордостию? Ибо н а ч а л о г р е х а г о р д ы н я (Сир. Х, 15). Они не захотели сохранять у Него силу свою (Псал. LVIII, 10); и вот вместо того, чтобы в большей мере иметь бытие, если бы были преданы Тому, Кто обладает высочайшим бытием, они, предпочитая себя самих Ему, предпочли то, что в меньшей мере обладает бытием. Вот что составляет первое умаление, первое оскудение и первый порок той природы, которая так сотворена, что хотя не имела высочайшего бытия, однако для приобретения блаженства могла пользоваться имеющим высочайшее бытие; отвратившись же от последнего, хотя не превратилась в ничто, однако стала в меньшей мере иметь бытие, и от того сделалась несчастною. Если же, затем, доискиваться причины, произведшей злую волю, то никакой не найдется. Ибо что делает волю злою, когда дело злое она сама и совершает? Злая воля служит причиной злого действия; для злой же воли ничто не служит причиною. Ибо если существует что-либо, то оно или имеет какую-нибудь волю, или не имеет никакой; если имеет, то имеет, конечно, или добрую или злую; если добрую, то кто настолько может быть безрассудным, чтобы сказать, что добрая воля производит злую волю? Ведь если так, то добрая воля была бы причиною греха; а нелепее этого ничего нельзя представить себе. Если же то, что признается производящим злую волю, и само имеет злую волю; то я вслед за тем спрошу: а что произвело эту последнюю? А чтобы был какой-нибудь конец вопросам, ставлю вопрос о причине первой злой воли. Ведь не может быть первою злою волею та, которую произвела злая же воля; но первою должна быть та, которая никакою другою не произведена. Ибо если ей предшествовала та, от которой она произошла, то произведшая другую была первою. Если ответят, что она ничем не произведена и вследствие этого существовала всегда, то спрашиваю: была ли она в какой-либо природе? Если она ни в какой не была, то и совсем ее не было; а если была в какой-либо, то портила и разрушала ее, причиняла ей вред, а чрез то лишала ее добра. Поэтому злая воля не могла быть в злой природе, а в доброй, только изменяемой, которой потому и мог вредить порок. Ибо если бы он не вредил, то и не был бы пороком, а, следовательно, и нельзя было бы сказать, что была злая воля. Затем, если он вредил, то вредил, конечно, чрез лишение или умаление (добра). Следовательно, злая воля не могла быть вечною в том, в чем предварительно было природное добро, которого могла лишить злая воля чрез нанесение вреда. Но если, таким образом, она не была вечною, то, спрашиваю, кто произвел ее? Остается сказать, что произело злую волю то, в чем не было никакой воли. Снова спрашиваю: это последнее выше или ниже первой или же равно ей? Если выше, то, конечно, и лучше; каким же образом, в таком случае, оно может быть без всякой воли, а не обладать, напротив, доброю волею? То же самое следует сказать и о равном. Ведь пока двое одинаково имеют добрую волю, то один не может произвесть в другом злой воли. Остается, что нечто низшее, в чем нет никакой воли, произвело злую волю в ангельской природе, которая первою согрешила. Но так как и само это низшее, хотя бы это было последнее из земного, составляет природу и сущность, то и оно несомненно должно быть добрым, имеющим свою меру и свой вид в роде и порядке своем. Итак, каким образом что-либо доброе может производить злую волю? Как, говорю, добро может быть причиною зла? Ибо когда воля, оставивши высшее, обращается к низшему, она делается злою не потому, что то, к чему она обратилась, зло, а потому, что самое обращение ее имеет превратное свойство. Поэтому не что-либо низшее сделало волю злою, но сама воля, сделавшись злою, приняла превратное и беспорядочное направление к низшему. Если кто-нибудь двое, при одинаковом состоянии тела и духа, обращают внимание на красоту какого-нибудь тела, и увидев ее, один склоняется к непозволительному наслаждению, а другой остается непоколебимым в своей целомудренной воле; что мы признаем причиною того, что в одном воля сделалась злою, а в другом не сделалась? Что произвело ее в том, в ком она сделалась такою? Этою причиною не была красота тела: потому что не произвела злой воли в обоих, хотя одинаково представлялась взорам и того и другого. Не была ли причиною плоть смотревшего на нее? Но почему она не была ею в другом? Или не был ли ею дух? Но почему не в обеих? Ведь мы уже сказали, что оба они были в одинаковом состоянии тела и духа. Разве сказать, что один из них поддался искушению тайным наветом злого духа, так как бы с этим самым наветом и каким бы то ни было внушением он согласился не по собственной воле? В таком случае ставлю вопрос о том, что произвело в нем это согласие, эту злую волю, с которою он отнесся к советовавшему ему злое? Чтобы устранить из вопроса запутанность, представим, что они оба подвергались одинаковому искушению и один поддался ему и согласился, а другой остался тем же, каким был. Что обнаруживается из этого, как не то, что один захотел, а другой не захотел лишиться целомудрия? И от чего это, как не от собственной воли, как скоро у обоих было одинаковое душевное и телесное расположение? Глаза обоих одинаково видели одну и ту же красоту; оба одинаково подвергались тайному искушению: желающие знать, что сделало в одном из них волю его злою, при надлежащем рассмотрении ничего не находят. Если скажем, что он сам сделал ее злою, то чем он сам был прежде злой воли, если не доброю натурою, Творцом которой был Бог, составляющий неизменное Благо? Кто утверждает, что согласившийся с искушением и советовавшим, с которым не согласился другой, на непозволительное пользование красивым телом, которое одинаково представлялось взорам обоих (так как прежде, чем они увидели и подверглись искушению, оба были подобны по духу и телу), сам создал в себе злую волю: потому что прежде злой воли он был-де, конечно, добр, -- тот пусть спросит себя: от чего он сделал ее такою; от того ли, что она -- природа, или от того, что она создана из ничего? И найдет, что злая воля не от того произошла, что она -- природа, а от того, что природа создана из ничего. Если бы природа была причиною злой воли, то мы вынуждены бы были сказать, что от добра происходит зло и что добро служит причиною зла, как скоро добрая природа производит злую волю. Но разве возможно, чтобы природа добрая, хотя и изменяемая, произвела нечто злое, то есть эту злую волю, прежде чем сама стала иметь злую волю?

Глава VII

Не следует доискиваться причины, производящей злую волю Итак, никто пусть не доискивается причины, производящей злую волю (causamefficintem): так как она не производящая, а изводящая (уничтожающая -- nonefficiens, seddeficiens); потому что и злая воля не есть восполнение (effectio), а убывание (defectio). Ибо уклониться (убыть -- deficere) от обладающего высочайшим бытием к имеющем в меньшей мере бытие и означает именно начать иметь злую волю. Затем, желать найти причины этих уклонений, -- причины, как я сказал, не производящие, а уничтожающие, -- было бы то же, как если бы кто-либо захотел видеть мрак или слышать безмолвие. То и другое известно нам, и первое известно чрез глаза, а второе чрез уши; но известно не в проявлении, а по отсутствию проявления. Итак, пусть никто не домогается узнать от меня то, о чем я знаю, что не знаю этого; разве только с целью научиться от меня незнанию о том, о чем следует знать, что его невозможно знать. Ибо то, что познается не в проявлении, а по отсутствию проявления, то, если может быть выражаемо словами или понимаемо, познается некоторым образом чрез незнание, чтобы сознательно не зналось. Ибо когда взор и телесного ока пробегает по телесным образам, то видит мрак только там, где перестает что-либо видеть. Так же точно и ощущение безмолвия составляет принадлежность не другого какого-либо чувства, а одного только слуха; хотя оно чувствуется не иначе, как отсутствием слуха. Равным образом и проявления духовные, хотя наш ум и созерцает мысленно; но где их нет, там научаемся чрез незнание. Ибо г р е х о п а д е н и я к т о р а з у м е е т (Псал. XVIII, 13)?

Глава VIII


О превратной любви, по которой воля от неизменяемого Блага отступает е благу изменяемому Вот это я знаю, именно -- что божественная природа никогда и ни в каком отношении не может иметь убыли; а то, что создано из ничего, может убывать. Однако, коль скоро последнее в большей мере обладает бытием и делает добро (ибо только в таком случае оно делает нечто), то имеет производящие причины; а коль скоро оно уклоняется и потому делает зло (ибо что в таком случае оно делает, кроме суетного?), то имеет причины уничтожающие. Знаю также, что в том, в ком бывает злая воля, бывает то, чего не было бы, если бы он того не пожелал; а потому и справедливому наказанию подвергаются не необходимые, а произвольные уклонения. Ибо уклонения бывают не к злу, а злые, то есть не к злым природам, но злые потому, что присходят вопреки порядку природ от высочайшего бытия к низшему. Корыстолюбие, например, порок не золота, а человека, имеющего превратную любовь к золоту, оставившего правду, которую он должен бы ценить несравненно выше золота. Также точно невоздержание есть порок не красивых и привлекательных тел, а души, которая имеет превратную любовь к телесным наслаждениям, презрев воздержание, чрез которое мы духовно соединяемся с тем, что оставаясь неизменным, более прекрасно и привлекательно. И тщеславие есть порок не похвалы человеческой, а души, которая имеет превратную любовь к похвалам со стороны людей, пренебрегши свидетельством своей совести. Равным образом и гордость есть порок не дающего власть и не самой власти, а души, которая имеет превратную любовь к своей власти, презрев более справедливую власть сильнейшего. Поэтому, кто имеет превратную любовь к благу какой-либо природы, тот, хотя бы и достиг его, делается сам злым при обладании благом, и несчастным, как лишившийся лучшего блага.

Аврелий Августин 13.08.2017 08:31

Глава XX
 
http://anthropology.rchgi.spb.ru/
О нечестии тех, кои утверждают, будто души, участвующие в высшем и истинном блаженстве, многократно возвращаются чрез кругообращения времен к тем же несчастиям и бедствиям В самом деле, чей благочестивый слух может допустить, чтобы после жизни, пройденной со столькими и великими бедствиями (если, впрочем, следует называть жизнию эту жизнь которая скорее есть смерть, и притом столь тяжкая, что смерти, осовбождающей от нее, боятся из любви к этой смерти), чтобы после столь великих, столь многих и ужасных зол, от которых притом чрез истинное благочестие и мудрость мы были некогда очищены и освобождены, мы достигали лицезрения Божия и делались блаженными созерцанием бестелесного света чрез участие в неизменном бессмертии Того, к достижению которого горим любовию, для того только, чтобы потом по необходимости лишиться Его, а лишившись, и извергшись из этой вечности, истины и счастия, подверглись адской смертности, позорному безрассудству и гнусным злополучием, в которых Бога оставляют, истину ненавидят, блаженство полагают в гнусном непотребстве; и чтобы это, все в одном и том же виде, повторялось бесконечное число раз прежде и повторялось бесконечное число раз после в известные периоды веков прошлых и будущих? И все это ради того только, чтобы этими определенными кругообращениями, в которых все постоянно то проходит, то снова возвращается чрез наше мнимое блаженство и истинное злополучие, хотя и чередующиеся, но вследствие беспрестанной смены одного другим -- всгдашние, сделали известными Богу дела Его; потому что Он якобы не может ни почить от дел, ни исследовать своим ведением бесконечное! Кто может слушать подобные вещи? Кто этому поверит? Кто это допустит? Если бы это было справедливо, то не только благоразумнее было бы молчать об этом, но даже было бы (выражу свою мысль, как могу) ученее не знать этого. Если там мы будем блаженными потому, что не будем этого понимать, то зачем здесь, а чрез знание этого, еще более увеличивать наше злополучие? А если там мы по необходимости должны будем знать об этом, то пусть не будем знать, по крайней мере здесь, чтобы более счастливым было здесь ожидание, нежели там достижение высшего блага: по крайней мере здесь ожидается имеющая последовать вечная жизнь, а там познается хотя блаженная жизнь, но не вечная, а долженствующая некогда быть утраченною.

Говорят,что никто не может достигнуть этого блажнства, если изучением настоящей жизни не уяснить для себя этих кругообращений, в которых блаженство и несчастие попеременно следуют одно за другим. Но в таком случае каким образом они утверждают, что чем более кто любит Бога, тем легче достигнет блаженства, -- они, которые учат тому, что ослабляет эту самую любовь? У кого, в самом деле, не ослабеет и не охладится любовь к Богу, когда он представит себе, что по необходимости должен будет оставить Его и станет держаться образа мыслей противного Его истине и мудрости, и при том в такое время, когда, достигнув блаженства, достигнет, по мере своих способностей, полного познания Его? Никто не может искренно любить и человека -- друга, если будет знать, что сделается его врагом. Нет, неправда то, чем нам угрожают, -- будто несчастия истинные будут продолжаться без конца, и только часто и также без конца прерываться промежутками мнимого блаженства. Ибо что лживее и обманчивее этого блаженства, когда мы или при таком свете истины не будем знать о своем будущем несчастии, или будем бояться его в горнем блаженном селении? Ведь если мы не будем знать о будущем бедствии, то более сведующею будет наша настоящая злополучность, при которой мы знаем о будущем блаженстве. Если же там не будет сокрыто от нас грозящее бедствие, то более блаженно проводит душа злополучные времена, по прошествии которых она достигнет блаженства, нежели блаженные, по окончании которых она возвратится к злополучию. Таким образом, ожидание нашего несчастия бывает счастливо, а ожидание счастия несчастно. И выходит, что так как здесь мы терпим настоящие бедствия, а там боимся предстоящих, то скорее мы можем быть постоянно несчастными, нежели когда-либо блаженными. Но поелику это ложно, как гласит благочестие и доказывает истина (ибо она неложно обещает нам истинное блаженство, которое будет обеспечено навсегда и не будет прервано никаким несчастием), то мы, следуя прямому пути, которым служит для нас Христос, направим, при помощи этого Вождя и Спасителя, свою веру и ум в сторону от суетного и безрассудного круговращения нечестивых. Если платоник Порфирий не захотел последовать мнению своих об этих кругообращениях и непрерывных попеременных похождениях и возвращенимях душ, или по убеждению в ложности самого мнения, или же по вниманию к временам христианским, предпочел сказать то, о чем я упоминал в десятой книге*, именно, -- что душа посылается в мир для познания зла, чтобы, очистившись и освободившись от него, когда возвратится к Отцу, уже ничему подобному не подвергалась, то во сколько раз более должны мы отвращаться и удаляться от этой лжи, враждебной христианской вере? После же того, как эти кругообращения опровергнуты и ложь их доказана, никакая необходимость не вынуждает нас думать, будто нет начала времени, с которого появился род человеческий, так как-де вследствие каких-то кругообращений нет якобы в вещах ничего нового, чего не было бы прежде в определенные периоды времен и чего не имело бы быть впоследствии. Ибо если душа освобождается с тем, чтобы никогда не возвращаться к несчастиям, как никогда она не освобождалась прежде, то с нею совершается нечто такое, чего никогда прежде не было и что весьма велико, то есть представляет собою никогда не прекращающееся вечное блаженство. Если же такая новизна, не повторявшаяся и не имеющая повторяться ни в каком кругообращении, бывает в бессмертной природе, то на каком основании утверждают, что она не может быть в вещах смертных? Скажут, что для души блаженство не новость, потому что она возвращается к тому, в котором всегда была; в таком случае новость самое освобождение, потому что она освобождается от злополучия, в котором никогда прежде не была, и новость самое это злополучие, которого никогда не было прежде. Если эта новизна не входит в порядок вещей, управляемых божественным провидением, а скорее происходит случайно, то где в таком случае эти определенные и правильные кругообращения, в которых не бывает ничего нового, но повторяется то же, что прежде было? А если эта новизна не исключается из порядка вещей, управляемых божественным провидением, то посылается ли душа или она ниспала**, во всяком случае может быть нечто новое, чего не было прежде, но что однако же не чуждо порядку вещей. И если душа по неблагоразумию могла причинить себе новое несчастье, которое не было непредвиденным для божественного провидения,так что оно могло включить это несчастие в порядок вещей и не непредвиденно освободить от него душу, то с каким безрассудством человеческой суетности мы осмелимся утверждать, будто Божество не может творить вещей новых, не для него, а для мира, -- таких, которых никогда прежде не творило, но которые никогда не были для него непредусмотренными? Скажут, что хотя освобожденные души и не возвратятся к злополучию, тем не менее, когда это бывает, в мире не совершается ничего нового, потому что постоянно то одни, то другие освобождались, освобождаются и будут освобождаться постоянно. Но если это так, то они должны, по крайней мере, допустить, что творятся новые души, с которыми бывает новое злополучие и новое освобождение. Если же признают их не новыми, но от вечности существующими, из коих ежедневно образуются новые люди, от тела которых эти души, при мудрой жизни, освобождаются так, что никогда не возвращаются к несчастиям, то непременно должны будут допустить бесконечное их множество. Ибо как бы велико ни было конечное число душ, оно не могло быть достаточным для прошедших бесконечных веков, чтобы из них постоянно происходили люди, души которых всегда освобождались бы от этой смертности с тем, чтобы никогда потом не возвращаться к ней. А в таком случае они решительно не будут в состоянии объяснить, каким образом оказывается бесконечное число душ в ряду тех тварей, которые для того, чтобы быть известными Богу, признаются ими конечными.

Указание на два мнения, из которых по одному душа дается телам или посылается в них Богом, а по другому -- она вследствие падения в наказание принимает тело.

Итак, поелику упомянутые круговращения, в которых душа представлялась по необходимости имеющею возвращаться к одним и тем же несчастиям, опровергнуты нами, то ничего не остается более приличного для благочестия, как верить, что для Бога нет невозможности вновь производить то, чего Он никогда не произодил, и в силу неизреченного предведения иметь неизменяемую волю. Что же касается, далее, того, может ли постоянно увеличиваться число душ освобожденных и не имеющих более возращаться к злополучиям, это пусть решат сами те, которые с такою тонкостью расуждают об ограничении бесконечности вещей; мы же сделаем свой вывод из обоих возможных решений. Если может, то на каком основании утверждают, будто не могут быть сотворены вещи, которые никогда прежде не были сотворены, если число освобожденных душ, никогда не бывшее прежде, не только однажды было сотворено, но никогда не перестанет создаваться? Если же должно быть какое-либо определенное число освобожденных душ, которые никогда не будут возвращаться к злополучию, и если это число не должно более увеличиваться, то каково бы ни было, во всяком случае его никогда прежде не было; и возрастать, и достигнуть определенного количества своего оно не могло без какого-либо начала; равным образом и начала этого когда нибудь прежде не было. Итак, чтобы быть этому началу, был сотворен человек, прежде которого не было никакого человека. <...>

Глава XXIII

О природе души человеческой, сотворенной по образу Божию

Итак, Бог создал человека по образу своему. Ибо Он такую сотворил ему душу, которою человек по уму и пониманию превосходил бы всех животных земных, водных и летающих, не имевших подобного ума. Он образовал мужа из земого праха и сообщил ему посредством вдуновения такого свойства душу, о которой я сказал, создав ли ее уже прежде, или вернее создав ее посредством вдуновения и порешив, что это дуновение, которое Он сотворил дунув (ибо что другое значит вдунуть, если не делать вдуновение?), было душею человека. Затем Он, как Бог, создал ему из ребра, взятого из его бока жену на помощь ему для рождения. Все это, не следует, конечно, представлять в телесном виде, подобным тому, что наблюдаем мы обыкновенно у художников, которые телесными членами производят из какого-либо земного вещества то, что в состоянии сделать посредством старания и искусства. Руки Божии означают могущество Бога, Который и видимое производит невидимо. Но это считают скорее баснословным, чем истинным те, которые силу и мудрость Божию, могущую и имеющую даже самые семена произвесть без семян, измеряют по этим обычным повседневным действиям; на самом же деле неверно представляют себе первоначальное творение, потому что не знают его. Как будто бы и то самое, что им известно о зачатии и рождении, но кажется еще более невероятным, когда рассказывается таким людям, которые с этим не знакомы, хотя и это очень многие приписывают более телесным причинам природы, чем действиям божественного ума. <...>

Книга тринацатая

В этой книге блаж. Августин учит, что смерть в отношениик людям имеет значение наказания, и что она произошла от греха Адамова <...>

Глава II

О той смерти, которой может подвергнуться душа, имеющая жить вечно, и о той, которой подлежит тело Но я считаю нужным сказать несколько подробнее о самом роде смерти. Хотя душа человеческая справедливо признается бессмертною, однако и для нее существует некоторая своего рода смерть. Она потому называется бессмертною, что не перестает в известном виде и в некоторой степени жить и чувствовать; тело же называется смертным потому, что не может вполне лишиться жизни и совершенно не в состоянии жить само собою. Но смерть души бывает тогда, когда ее оставляет Бог; подобно тому, как смерть тела случается тогда, когда его оставляет душа. Следовательно, смерть души и тела, то есть смерть всего человека, бывает тогда, когда оставляет тело душа, оставленная Богом. Ибо в таком случае ни она не живет Богом, ни тело не живет ею. За такого рода смертию всего человека следует та, которую авторитет божественных Писаний назвал второю смертию (Апок. XXI, 8). На нее указал и Спаситель, когда сказал: У б о й т е с я м о г у щ е г о и д у ш у и т е л о п о г у б и т и в г е е н н е (Матф. Х, 28). Так как это случится не прежде, как по таком соединении души с телом, что их уже никоим образом нельзя будет отделить друг от друга, то может показаться странным, что говорится об умерщвлении тела такою смертию, при которой оно не оставляется душею, но подвергается мучениям, будучи одушевленным и чувствующим. Ибо то последнее и вечное наказание, о котором мы скажем подробнее в своем месте, справедливо называется смертию души, потому что она не живет Богом; но как можно назвать его смертию тела, когда оно будет жить душею? Ведь иначе оно не могло бы чувствовать самых тех телесных мучений, которые будут после воскресения. Разве уж, если всякого рода жизнь составляет некоторое добро, а страдание зло, -- не следует называть и тело живущим, как скоро душа существует в нем не ради жизни, а ради страдания? Итак, душа живет Богом, когда живет хорошо, ибо она не может жить хорошо, если Бог не содействует в ней тому, что хорошо.-- Тело же живет душею, когда душа живет в теле, живет ли она при этом или не живет Богом. Ибо жизнь в телах нечестивых есть жизнь не души, а тела. Такую жизнь могут сообщать им даже умершие, то есть оставленные Богом души, своею собственною, какою бы то ни было жизнью, вследствие которой они и бессмертны. Но при последнем осуждении хотя человек не перестанет чувствовать, однако, так как самое чувство не будет доставлять приятного удовольствия и благотворного покоя, но будет мучительным вследствие страдания, то справедливо жизнь эта называется более смертию, нежели жизнию. Второю же смертию она называется потому, что бывает после той первой, вследствие которой происходит разделение соединенных природ: -- Бога и души или души и тела. Таким образом, о первой телесной смерти можно сказать, что она добра для добрых и зла для злых.Вторая же ни для кого не бывает доброю, так как никто из добрых не подвергается ей. <...>

Глава Х

О жизни человеческой, которую скорее следует назвать смертью, нежели жизнью Ибо с того момента, как кто-либо начинает быть в этом теле, подлежащем смерти, для него всегда дело идет о приближении смерти. Изменяемость его во все время этой жизни (если, впрочем, следует называть ее жизнью) ведет именно к смерти. Ибо нет никого, кто не был бы ближе к ней через год, нежели за год ранее, и завтра, нежели сегодня, и немного спустя, нежели теперь, и теперь, нежели немного ранее. Переживаемое время отнимается от времени жизни и с каждым днем его остается всего менее и менее; так что время этой жизни есть вообще не иное что, как путь к смерти, на котором никому не дозволяется остановиться на несколько времени или идти несколько медленеее, -- но все вынуждены по необходимости одинаково подвигаться и равномерно приближаться. Ибо не быстрее проводил время тот, кто имел кратковременную жизнь, нежели тот, кто обладал более долговременною жизнью; но одинаковым образом и одинаковые количества времени отнимались у обоих, при чем один только был ближе, а другой далее от того, к чему оба они шли с одинаковою скоростью. А иное дело пройти более пути, и иное идти медленнее. Кто проживает до смерти большее количество времени, тот не медленнее идет, а проходит большее количество пути. Затем, если с того момента каждый начинает умирать, то есть быть в смерти, с которого в нем начинает действовать самая смерть, то есть уменьшение жизни; потому что по окончании ее путем уменьшения он будет уже после смерти, а не в смерти: то он находится в смерти без сомнения с самого начала своего существования в этом теле. Ибо это, а не другое что-либо производится каждым днем, часом, минутою, пока вполне не совершится смерть, которая переживалась, и не начнется уже время после смерти, которое при умалении жизни было временем смерти. Итак, никогда человек не находится в жизни с того момента, как он имеет тело, скорее умирающее, нежели живущее, если не может находиться одновременно и в жизни и в смерти. Или не находится ли он скорее одновременно в жизни и в смерти -- то есть в жизни, которою он живет, пока не отнимется вся она, -- в смерти, которою он уже умирает, когда уменьшается жизнь? Ибо если он не находится в жизни, то что будет уменьшаться, пока не совершится полная утрата? А если он не находится в смерти, то в чем состоит самое уменьшение жизни? Ибо когда жизнь совсем утрачена телом, то не напрасно это называется состоянием по смерти, потому что смерть была тогда, когда уменьшалась жизнь. Если же по утрате ее человек бывает не в смерти, но после смерти; то когда он будет в смерти, если не тогда, когда происходит это уменьшение жизни? <...>

Глава XXII

О телах святых после воскресения, которые будут духовными, но так, что плоть не превратится в дух Итак, тела праведных, которые они получат при воскресении, не будут нуждаться ни в каком дереве, и потому не наживут никакой болезни или старости, и не умрут; не будут нуждаться и ни в какой другой телесной пище, устраняющей неприятное чувство голода и жажды: потому что несомненно и всецело облекутся в ненарушительный дар бессмертия, так что если захотят, то будут употреблять пищу вследствие возможности, а не вследствие необходимости. Это делали и ангелы, когда являлись видимым и осязаемым образом людям, -- не потому, чтобы нуждались, а потому, что хотели и могли, чтобы стать ближе к людям по некоторому чувству человеколюбия при исполнении своего служения. Ибо не следует думать, будто ангелы призрачно употребляли пищу, когда люди оказывали им гостеприимство (Быт. гл. XVIII); хотя не знающим того, что это были ангелы, казалось, что они ели вследствие такой же потребности, какую имеем и мы. Поэтому ангел в книге Товита говорит: "Вы видели, что я ел, но видели на свой взгляд (Тов. XII, 19)", то есть: "Вы полагали, что я принимал пищу вследствие необходимости для подкрепления тела, подобно тому, как вы это делаете". Но если относительно ангелов и можно предполагать что-либо другое, более вероятное; то по крайней мере относительно самого Спасителя вера христианская не сомневается в том, что Он и по воскресении, будчи уже хотя в духовной, однако в истинной плоти, принимал вместе с учениками пищу и питье (Лук. гл. XXIV). Ибо у таких тел отнимается не возможность, а потребность в пище и питье. Поэтому они и духовными будут не потому, что перестанут быть телами, а потому, что будут существовать оживотворяемые духом.

Глава XXIII

Что следует понимать под телом душевным и телом духовным, или кто умирающие в Адаме и кто оживотворяемые во Христе Ибо как те тела, которые имеют душу живую, а не дух животворящий, называются телами душевными, и однако это не души, а тела: так и оные тела называются духовными, и однако мы должны быть далеки от признания их за духов. Эти тела будут иметь природу, свойственную плоти, хотя, оживотворяемые духом, и не будут подвергаться никакой коности и телесному тлению. Человек тогда будет уже не земным, а небесным, -- не потому, что тело, созданное из земли, не будет тем же самым, а потому, что оно, по небесному дарованию, будет уже таким, что будет способно жить и на небе, вследствие не утраты своей природы, а изменения свойства. П е р в ы й
ч е л о в е к о т з е м л и п е р с т е н б ы с т ь в д у ш у ж и в у, а не в д у х ж и в о т в о р я щ (1 Кор. XV, 45, 47), последнее оставлялось ему на будущее, в воздаяние за повиновение. Поэтому тело его, которое нуждалось в пище и питье, чтобы не быть изнуренным посредством голода и жажды, и не чрез совершенное и нетленное бессмертие, а чрез древо жизни не допускалось до необходимости смерти и пребывало в цветущей юности, было, без сомнения, не духовным, а душевным; хотя оно и не умерло бы, если бы чрез преступление не подпало предупреждавшему и угрожавшему божественному приговору. И если бы ему дозволена была пища и вне рая, но запрещено было древо жизни, он был бы предан времени и должен был бы покончить старостию, но живя тою же жизнию, которую он мог бы иметь в раю, если бы не согрешил, вечною, несмотря на то, что у него было душевное тело, пока не сделалось бы духовным в воздаяние за повиновение. Поэтому, если в сказанных Богом словах: В
о н ж е д е н ь с н е с т е о т н е г о, с м е р т и ю у м р е т е (Быт. II, 17), мы будем разуметь вместе и эту явную смерть, вследствие которой происходит отделение души от тела, и в таком случае не должно казаться странным, что они не были отделены от тела в тот же самый день, в который вкусили запрещенной и смертоносной пищи. В тот день изменилась к худшему и повредилась их природа, и вследствие вполне справедливого удаления от древа жизни, сделалась и телесная смерть для них такою необходимостью, с какою необходимостью и мы родились. Поэтому апостол не говорит: "Плоть имеет умереть по причине греха", но говорит: П л о т ь у б о м е р т в а г р е х а р а д и; д у х ж е ж и в е т
п р а в д ы р а д и (Рим. VIII, 10). Затем он прибавляет: А щ е л и ж е д у х в о с к р е с и в ш е г о
И и с у с а о т м е р т в ы х ж и в е т в в а с, в о з д в и г и й Х р и с т а и з м е р т в ы х о ж и в о т в о р и т и м е р т в е н н а я т е л е с а в а ш а, ж и в у щ и м Д у х о м Е г о в в а с (там же, ст. 11). Следовательно, тогда будет в д у х ж и в о т в о р я щ то тело, которое теперь -- в д у ш у ж и в у. Тем не менее Апостол называет его мертвым, потому что оно уже связано необходимостью смерти. Прежде же оно было хотя и не в д у х ж и в о т в о р я щ, но в д у ш у ж и в у так, что по справедливости не могло быть названо мертвым, потому что могло подвергнуться необходимости смерти лишь чрез совершение греха. Когда же Бог словами: А д а м е г д е е с и (Быт. III, 9), указал на смерть души, совершившуюся вследствие оставления Его, и словами: З е м л я е с и и в з е м л ю о т ы д е ш и (Быт. III, 19), обозначил смерть тела, совершающуюся вследствия оставления его душою; то потому, вероятно, ничего не сказал о второй смерти, что восхотел, чтобы она была сокрытою ради домостроительства Нового Завета, в котором о второй смерти возвещается с полною ясностью; так, что первоначально делается известною та первая смерть, которая обща для всех, как произшедшая из того греха, который в одном сделался общим для всех; вторая же смерть вовсе не есть общая для всех, по причине призванных по предведению: И х ж е б о п р е д у в е д е т е х и п р е д у с т а в и, говорит апостол, с о о б р а з н ы х б ы т и о б р а з у С ы н а С в о е г о, я к о б ы т и Е м у п е р в о р о д н у в о м н о г и х б р а т и я х (Рим. VIII, 28, 29). Последних от второй смерти избавила чрез Ходатая Божия благодать. Итак, первый человек был создан, как говорит апостол, с душевным телом. Ибо желая отличить теперешнее, душевное, от имеющего быть по воскресении духовного, он говорит: С е е т с я в т л е н и е, в о с с т а е т в с л а в е; с е е т с я в н е м о щ и, в о с с т а е т в с и л е; с е е т с я т е л о д у ш е в н о е, в о с с т а е т т е л о д у х о в н о е (1 Кор. XV, 42-44). Потом, чтобы доказать это, продолжает: Е с т ь т е л о д у ш е в н о е, и е с т ь т е л о д у х о в н о е. А чтобы показать, что такое тело душевное, он говорит: Т а к о и п и с а н о е с т ь: б ы с т ь п е р в ы й ч е л о в е к в д у ш у ж и в у (1 Кор. XV, 45; сн. Быт. II, 7). Так Апостол хотел объяснить, что такое тело душевное. Хотя о первом человеке, который был назван Адамом, Писание, когда ему божественным дуновением была сотворена душа, и не сказало: "Бысть человек в тело душевное", но сказано: Б ы с т ь п е р в ы й ч е л о в е к в д у ш у ж и в у (1 Кор. XV, 45); тем не менее в написанном: Б ы с т ь п е р в ы й ч е л о в е к в д у ш у ж и в у, Апостол хотел разуметь душевное тело человека. А как нужно понимать духовное тело, он показывает, прибавляя: П о с л е д н и й А д а м в д у х ж и в о т в о р я щ (1 Кор. XV, 46). Без всякого сомнения он указывает этим на Христа, который так уже воскрес из мертвых, что после того совершенно не может умереть. Продолжая далее, Он говорит: Н о н е п р е ж д е д у х о в н о е, н о д у ш е в н о е, п о т о м ж е д у х о в н о е. Здесь он гораздо яснее дает понять, что под телом душевным давал разуметь то, о котором написано, что б ы с т ь п е р в ы й ч е л о в е к в д у ш у ж и в у; под духовным же то, о котором говорит: П о с л е д н и й А д а м в д у х ж и в о т в о р я щ. Ибо по времени предшествует то тело душевное, какое имел первый человек (хотя оно и не умерло бы, если бы он не согрешил); какое имеем в настоящее время и мы, с природою настолько измененною и поврежденною, насколько совершилось это в нем, после того как он согрешил (откуда и возникла для него необходимость смерти); какое первоначально благоволил принять ради нас и Христос, хотя не по необходимости, а по своей властной воле: потом уже следует то тело духовное, какое уже предварило во Христе, как в главе нашей, но явится потом и в членах Его при последнем воскресении мертвых. Далее апостол указывает новое, наиболее очевидное различие между тем и другим человеком, говоря: П е р в ы й ч е л о в е к о т з е м л и п е р с т е н, в т о р о й ч е л о в е к с н е б е с е н е б е с н ы й. Я к о в п е р с т е н, т а к о в и и п е р с т н и и, и я к о в н е б е с н ы й, т а ц и ж е и н е б е с н и и. И я к о ж е о б л е к о х о м с я в о о б р а з п е р с т н о г о, д а о б л е ч е м с я и в о о б р а з н е б е с н о г о (1 Кор. XV, 47-49). В данных словах Апостол излагает это так, как оно в настоящее время совершается в нас чрез таинство возрождения; подобно тому, как в другом месте говорит: Е л и ц ы в о Х р и с т е к р е с т и с т е с я, в о Х р и с т а о б л е к о с т е с я (Гал. III, 27): на самом же деле совершится тогда, когда душевное в нас чрез рождение сделается духовным чрез воскресение. Ибо, -- чтобы употребить его же слова, -- у п о в а н и е м с п а с о х о м с я (Рим. VIII, 24). Облекаемся же мы в образ перстного человека вследствие расположения преступления и смерти, которую нам дало рождение; но облекаемся во образа небесного человека по благодати помилования и жизни вечной. Это дается нам возрождением, и только чрез Ходатая Бога и человеков, человека Иисуса Христа (1 Тим. II, 5). Его он разумеет под небесным человеком, потому что Он сошел с неба, чтобы облечься в тело земной смертности и чтобы облечь оно в небесное бессмертие. Небесными же он потому называет и других, что по благодати они бывают членами Его, чтобы Христос был с ними едино, как глава и тело. Это еще очевиднее он указывает в том же послании следующими словами: Ч е л о в е к о м с м е р т ь б ы с т ь, и ч е л о в е к о м в о с к р е с е н и е м е р т в ы х. Я к о ж е б о о А д а м е в с и у м и р а ю т, т а к о ж д е и о Х р и с т е в с е о ж и в у т (1 Кор. XV, 21, 22), -- оживут, конечно, уже в теле духовном, которое будет в д у х ж и в о т в о р я щ. Выражение: в с и не значит, что все, умирающие в Адаме, будут членами Христа: потому что гораздо большее число их будет наказано второю смертию на веки; но потому сказано в с и и в с и, что как телом душевным никто не умирает иначе, как только в Адаме, так и телом духовным никто не оживотворяется иначе, как только во Христе. Поэтому никак не следует думать, что мы по воскресении будем иметь такое тело, какое имел первый человек до грехопадения. И сказанное: Я к о в п е р с т н ы й, т а к о в и и п е р с т н и и, не следует понимать применительно к тому, что сделалось по совершении греха. Ибо не должно думать, что он, прежде нежели согрешил, имел духовное тело и что вследствие греха оно изменилось в душевное. Думать так значит мало обращать внимания на слова этого великого учителя, который говорит: Е с т ь т е л о д у ш е в н о е и е с т ь т е л о д у х о в н о е; т а к о и п и с а н о е с т ь: б ы с т ь п е р в ы й ч е л о в е к А д а м в д у ш у ж и в у (ст. 44, 45). Каким образом это совершилось после грехопадения, когда таково было первоначальное состояние человека, относительно которого блаженнейший апостол привел это свидетельство Закона, для доказательства, что тело было душевное.

Глава XXIV

Как нужно понимать то дуновение, посредством которого б ы с т ь ч е л о в е к в д у ш у ж и в у, и то, которое совершил Господь, говоря: п р и м и т е Д у х С в я т Некоторые необдуманно понимали и слова: Б о г в д у н у в л и ц е е г о д ы х а н и е (дух -- s p i r i t u m) ж и з н и и б ы с т ь ч е л о в е к в д у ш у ж и в у (Быт. II, 7), не в том смысле, что тогда впервые дана была душа человеку, а в том, что уже бывшая в нем душа оживотворена Духом Святым. Их смущает то, что Господь Иисус, после воскресения из мертвых, дунул, говоря ученикам Своим: П р и и м и т е Д у х С в я т (Иоанн. ХХ, 22). Поэтому они полагают, что и здесь было нечто подобное тому, что было и тогда, и что Евангелист вслед за тем мог бы сказать: "И стали они в душу живу". Но если бы даже и так было сказано, мы и тогда поняли бы это в том смысле, что Дух Божий некоторым образом служит жизнию для душ, и что без Него разумные души должны считаться мертвыми, хотя присутствием их и представляются живущими тела. Но не так было при сотворении человека, о чем свидетельствуют самые слова книги, которые читаются так: И образовал (f o r m a v i t) Б о г ч е л о в е к а, п е р с т о т з е м л и (Быт. II, 7). Некоторые, признавая необходимым более ясный перевод, выразили это так: "И слепил (f i n x i t) Бог человека из грязи земной". Так как выше было сказано: И с т о ч н и к ж е и с х о ж д а ш е и з з е м л и и н а п о я ш е в с е л и ц е з е м л и (ст. 6): то им казалось, что здесь следует разуметь грязь, то есть смешение влаги и земли. Ибо непосредственно после этих слов следует: И образовал (f o r m a v i t) Б о г ч е л о в е к а, п е р с т о т з е м л и. Так читается это место в греческих кодексах, с которых Писание переведено на латинский язык. Но захочет ли кто читать: о б р а з о в а л или с л е п и л, что по-гречески называется {греч.}, -- это к существу дела не относится; хотя более точно говорится с л е п и л. Считавшие же нужным избежать двусмысленности предпочли выражение: о б р а з о в а л; потому что в латинском языке слово с л е п и л (f i n g e r e) употребляется большею частью в применении к тем, которые вымышляют что-либо ложное. Итак, этот человек образованный из праха земного, или из грязи (ибо это был влажный прах), или -- чтобы сказать выразительнее, как сказало Писание -- эта п е р с т о т з е м л и стала, по учению апостола, телом душевным, когда получила душу. И б ы с т ь ч е л о в е к тот в д у ш у ж и в у (1 Кор. XV, 15), то есть: получивший известную форму прах стал душою живою. Говорят, что он уже имел душу; потому что иначе он не был бы назван человеком, так как человек не есть одно тело или одна душа, но состоит из души и тела. То верно, что душа не составляет всего человека, а лучшую часть человека, и тело не составляет всего человека, а низшую часть человека; когда же то и другое бывает соединено вместе, называется человеком. Но дается это название и отдельным частям, когда мы говорим о каждой из них особо. Разве законы обыденной речи запрещают кому-нибудь говорить: "Человек этот помер и теперь успокоился или терпит наказания", хотя это можно сказать только об одной душе; или: "Человек этот погребен в том или другом месте", хотя это может разуметься только относительно тела? Не скажут ли, что Священное Писание не имеет обыкновения говорить так? Но свидетельства его в этом отношении на нашей стороне до такой степени, что когда обе части еще соединены и человек живет, оно тем не менее каждую часть отдельно называет именем человека: душу называет человеком внутренним, а тело -- человеком внешним (1 Кор. IV, 16), так как бы было два человека; хотя то и другое вместе составляет человека одного. Но когда говорится, что человек создан по образу Божию, и что он земля и имеет возвратиться в землю, -- нужно принимать в соображение, относительно чего это говорится. В первом случае говорится относительно разумной души, какую Бог посредством вдыхания или точнее сказать -- вдувания дал человеку, то есть телу человека; во втором же относительно тела в том виде, в каком Бог создал человека из праха, дал ему душу, чтобы было тело душевное, то есть чтобы был человек в душу живу. Поэтому, когда Господь дунул, говоря: П р и и м и т е Д у х С в я т (Иоанн. ХХ, 22), этим действием Он, конечно, дал понять, что Дух Святый есть Дух не только Отца, но и самого Единородного. Ибо тот же самый Дух есть Дух и Отца и Сына, вместе с которым составляется Троица: Отец, Сын и Дух Святой, и который есть не тварь, а Творец. Не телесное дуновение, которое исходит из телесных уст, было субстанциею и природою Духа Святого; дуновение это было знаком, по которому мы, как я сказал, должны были понять, что Дух Святой есть общий Отцу и Сыну, потому что не у каждого из Них особый Дух, но один у обоих. Дух этот в Священных Писаниях всегда называется по-гречески именем {греч.}, как и в этом месте назвал Его Господь, когда обозначая Его дуновением телесных уст Своих, дал Его Своим ученикам. Ни в каких местах божественных Писаний я никогда не встречал, чтобы Он назывался иначе. Здесь же, где читается: И с о з д а Б о г ч е л о в е к а п е р с т о т з е м л и, и вдунул и вдохнул в л и ц е е г о д ы х а н и е (spiritum) ж и з н и (Быт. II, 7), в греческом не говорится {греч.}, как обыкновенно говорится о Духе Святом, но {греч.} -- название, обыкновенно употребляемое в отношении к твари, а не к Творцу. Поэтому и некоторые из латинян сочли лучшим для различия переводить это слово не дух (spiritus), а дыхание (flatus). Слово это стоит по греческому тексту и в том месте Исаии, где Бог говорит: В с я к о е д ы х а н и е А з с о т в о р и х (Ис. LVII, 16), означая, без сомнения, всякую душу. Итак то, что по-гречески называется {греч.}, наши иногда переводили дыхание (flatus), иногда дух (spiritus), иногда вдохновение или дуновение (inspiratio vel aspiratio), хотя говорилось о действии Божием; {греч.} же всегда переводили только дух (spiritus), -- шла ли речь о духе человека, о котором апостол говорит: К т о б о в е с т ь о т ч е л о в е к а, я ж е в ч е л о в е ц е, т о ч и ю д у х ч е л о в е к а, ж и в у щ и й в н е м (1 Кор. II, 11); или о духе скота, как написано в книге Соломона: К т о в е с т ь д у х с ы н о в ч е л о в е ч е с к и х, а щ е т о й в о с х о д и т г о р е, и д у х с к о т с к и й, а щ е н и с х о д и т т о й д о л у в з е м л ю (Еккл. III, 21)? Или о том телесном духе, который называется также ветром: ибо это название прилагается и к нему, когда в Псалме поется: О г н ь, г р а д, с н е г, г о л о т ь, д у х б у р е н (Псал. CXLVIII, 8); или даже о Духе не сотворенном, а творце, каков тот, о котором Господь говорит в Евангелии: П р и и м и т е Д у х С в я т (Иоанн. ХХ, 22), обозначая Его дуновением Своих телесных уст. Равно и в том месте, в котором Он говорит: Ш е д ш е н а у ч и т ев с я я з ы к и, к р е с т я щ е и х в о и м я О т ц а и С ы н а и С в я т о г о Д у х а (Матф. XXVIII, 19), где преимущественно и яснейшим образом свидетельствуется о Троице. Также там, где говорится: Д у х е с т ь Б о г (Иоанн. IV, 24), и в других весьма многих местах Священных Писаний. Во всех этих свидетельствах Писаний мы находим у греков не {греч.}, а {греч.}; а у латинян не f l a t u s (дыхание), а s p i r i t u s (дух). Поэтому, если бы в словах Писания: вдохнул, или, если следует сказать точнее -- в д у н у в л и ц е е г о д ы х а н и е ж и з н и (Быт. II, 7), греческий текст имел не {греч.}, как там читается, а {греч.}; то и в таком случае не следовало бы, что мы должны непременно разуметь Дух Творца, который собственно называется Духом Святым в числе лиц Троицы: потому что {греч.}, как сказано, употребляется часто не только в речи о Троице, но и о твари. Но говорят, что сказав д ы х а н и е (дух), оно не прибавило бы ж и з н и, если бы не разумелся Дух Святый. И сказав: Б ы с т ь ч е л о в е к в д у ш у, оно не прибавило бы ж и в у, если бы не хотело означить жизнь души, которая дается ей свыше, подару Духа Божия. Так как душа живет свойственным ей образом жизни, то для чего, говорят, нужно было прибавлять: ж и в у, если не для обозначения той жизни, которая дается ей Духом Святым? Но что это, как не упорная настойчивостиь на человеческом предположении и небрежное невнимание к Священным Писаниям? Разве большой был труд, не ходя далеко, в той же самой книге, только немного выше, прочитать: Д а и з в е д е т з е м л я д у ш у ж и в у (Быт. I, 24), когда творились все земные животные? Затем, через несколько страниц, разве трудно было в той же самой книге обратить внимание на слова: И в с я в л и к а и м у т д ы х а н и е (дух) ж и з н и, и в с е, е ж е б е н а с у ш и, у м р е (Быт. VII, 22), при повествовании о том, что все жившее на земле погибло от потопа? Итак, если д у ш у ж и в у и д ы х а н и е (дух) ж и з н и, как приняло это называть Священное Писание, мы находим и в скотах; и если в том месте, где говорится: В с я в л и к а и м у т д ы х а н и е (дух) ж и з н и, в греческом тексте стоит не {греч.}, а {греч.}; то почему же мы не говорим: Зачем нужно было прибавлять ж и в у, если душа не может быть неживущею; или зачем нужно было прибавлять ж и з н и, когда сказано: дыхание (дух)? На этот раз мы понимаем, что Священное Писание употребляет этот оборот, как обычный ему, когда оно хочет представить существа живыми, то есть одушевленными телами, которым чрез душу присуще очевидное телесное чувство. При создании же человека мы забываем принятый Писанием образ выражения, хотя оно говорит на этот раз вполне обычным ему языком. Говоря так, оно внушает, что человек, хотя получил и разумную душу (которую оно представляет не произведенною подобно другим телесным тварям из воды и земли, не сотворенною дуновением Божиим), так однако же был сотворен, что он в теле душевном, получающим это свойство от живущей в нем души, жил подобно тем самым животным, о которых сказано: Д а и з в е д е т з е м л я д у ш у ж и в у, и которые, как он там же говорит, имели в себе дыхание (дух) жизни (где в греческом также употребило не {греч.}, а {греч.}, обозначая этим словом не Духа Святого, а душу их). Но, говорят, дуновение Божие представляется исшедшим из уст Божиих; если мы признаем его за душу: то естественно должны будем признать, что она одной и той же природы и равна с тою Премудростию, которая говорит: А з и з у с т В ы ш н е г о и з ы д о х (Сир. XXIV, 3). Но Премудрость не сказала, что она была дуновением уст Божиих, а вышла из уст Его. Как мы, когда дуем, можем сделать дуновение не из своей природы, которая отличает нас, как людей, а из окружающего нас воздуха, который мы вдыхаем и выдыхаем: так и всемогущий Бог не из своей природы и не из подчиненной твари, но даже из ничего мог произвести дуновение, которое, как вполе сообразно сказано, Он, влагая, выдохнул или вдунул, -- бестелесный бестелесное, но неизменный, как несотворенный, изменяемое, как сотворенное. Но чтобы эти люди, которые хотят говорить о Писаниях, но не обращают внимания на выражения Писаний, знали, что не о том только говорится, как об исходящем из уст Божиих, что одной и той же природы, пусть послушают или прочитают то, что написано со слов Божиих: П о н е ж е о б у м о р е н е с и, и н и т е п л, н и с т у д е н, и з б л е в а т и т я о т у с т М о и х и м а м (Апок. III, 16). Но, говорят, дуновение Божие представляется исшедшим из уст Божиих; если мы признаем его за душу: то естественно должны будем признать, что она одной и той же природы и равна с тою Премудростию, которая говорит: А з и з у с т В ы ш н е г о и з ы д о х (Сир. XXIV, 3). Но Премудрость не сказала, что она была дуновением уст Божиих, а вышла из уст Его. Как мы, когда дуем, можем сделать дуновение не из своей природы, которая отличает нас, как людей, а из окружающего нас воздуха, который мы вдыхаем и выдыхаем: так и всемогущий Бог не из своей природы и не из подчиненной твари, но даже из ничего мог произвести дуновение, которое, как вполне сообразно сказано, Он, влагая, вдохнул или вдунул, -- бестелесный бестелесное, но неизменный, как несотворенный, изменяемое, как сотворенное. Но чтобы эти люди, которые хотят говорить о Писаниях, но не обращают внимания на выражения Писаний, знали, что не о том только говорится, как об исходящем из уст Божиих, что одной и той же природы, пусть послушают или прочитают то, что написано со слов Божиих: П о н е ж е о б у м о р е н е с и, и н и т е п л, н и с т у д е н, и з б л е в а т и т я о т у с т М о и х и м а м (Апок. III, 16). Итак, нет никакого основания, почему бы мы стали противоречить вполне ясным словам Апостола, когда он, отличая от духовного тела тело душевное, то есть от того, в котором мы будем, это, в котором теперь находимся, говорит: С е е т с я т е л о д у ш е в н о е, в о с с т а е т т е л о д у х о в н о е. Т а к о и п и с а н о е с т ь: б ы с т ь п е р в ы й ч е л о в е к А д а м в д у ш у ж и в у, п о с л е д н и й А д а м в д у х ж и в о т в о р я щ. Н о н е п р е ж д е д у х о в н о е, н о д у х о в н о е, п о т о м ж е д у х о в н о е. П е р в ы й ч е л о в е к о т з е м л и, п е р с т е н, в т о р о й ч е л о в е к с н е б е с е небесный. Я к о в п е р с т е н, т а к о в и и п е р с т н и и, и я к о в н е б е с н ы й, т а ц ы ж е и н е б е с н и и. И я к о ж е о б л е к о х о м о с я в о о б р а з п е р с т н о г о, д а о б л е ч е м с я и в о о бр а з н е б е с н о г о (1 Кор. XV, 44-49). О всех этих апостольских словах мы уже говорили выше. И так тело душевное, с которым по словам Апостола был сотворен первый человек Адам, было сотворено не так, чтобы оно совсем не могло умереть, а так, что не умерло бы, если бы человек не согрешил. Ибо только то, что чрез оживотворение духом будет духовным, и то, что бессмертно, не будет вовсе в состоянии умереть. Так душа сотворена бессмертною; и хотя, как умершая чрез грех, оказывается лишившеюся некоторой свойственной ей жизни, то есть Духа Святого, чрез которого могла жить и мудро и блаженно: однако не перестанет жить некоторою собственною, хотя жалкою, своею жизнию; потому что сотворена бессмертною. Подобным образом и ангелы -- отступники, хотя в некоторой мере умерли чрез грех; потому что оставили Источник жизни, то есть Бога, пользуясь которым могли жить мудро и блаженно, однако они не могли умереть так, чтобы совершенно перестать жить и чувствовать, потому что сотворены бессмертными; и даже после последнего суда, когда они подвергнутся второй смерти, жизни не потеряют, так как не утратят чувство, когда будут терпеть мучения. Люди же, получившие благодать Божию, сограждане святых ангелов, пребывающих в блаженной жизни, так облекутся в тела духовные, что не будут более ни грешить, ни умирать. Бессмертие их, подобное ангельскому, не в состоянии будет уничтожить грех; природа же телесная хотя и будет оставаться, но в ней уже совершенно не останется никакого тления или косности. Теперь следует вопрос, который необходимо рассмотреть, и при помощи Господа Бога истины разрешить. Если похоть не повинующихся членов возникла в первых людях из греха неповиновения, когда их оставила благодать Божия; если это-то и заставило их открыть глаза на наготу свою, то есть обратить на нее более внимания, и покрыть свои срамные члены, так как бесстыдное движение их не повиновалось их воле: то каким образом они рождали бы детей, если бы оставались без греха в том состоянии, как были сотворены? Но так как и книгу пора закончить, и вопросу такой важности не следует давать узкую постановку, то отложим его в видах более удобного рассмотрения до следующей книги.

Аврелий Августин 16.08.2017 12:14

Книга четырнадцатая
 
Снова идет речь о грехах первого человека. Блаженный Августин учит, что этот грех был причиной плотской жизни и порочных расположений; в особенности же показывает, что зло постыдной похоти было обратным наказанием за неповиновение, и решает вопрос о том, каким образом человек рождал бы детей без похоти, если бы не согрешил <...>

Глава II

О жизни плотской, под которою нужно разуметь жизнь, слагающуюся из пороков не только телесных, но и душевных Но прежде всего нужно определить, что значит жить п о п л о т и, и что -- п о д у х у. Кто забывает образ выражения священного Писания, или мало обращает на него внимания, тот, услышав сказанное нами, может с первого разу подумать, что п о п л о т и живут прежде всего философы эпикурейцы, потому что поставили высшее благо для человека в наслаждении телесном; затем и другие философы, которые так или иначе высшее благо для человека полагали в благе телесном, а далее и вся масса людей, которые не в силу какй-либо теории или философии этого рода, а просто по склонности к сладострастию находят удовольствие единственно в наслаждениях, получаемых от чувств телесных. А Стоики де, которые высшее благо для человека полагают в душе, живут п о д у х у; ибо что-де и есть душа человеческая, как не дух? Но по смыслу, соединяемому с этими выражениями божественным Писанием, и те, и другие живут п о п л о т и. Ибо Писание называет плотию не одно только тело земного и смертного одушевленного существа, как называет его, например, когда говорит: Н е в с я к а п л о т ь т а ж е п л о т ь; н о и н а у б о п л о т ь ч е л о в е к о м, и н а ж е п л о т ь с к о т о м, и н а ж е р ы б а м, и н а ж е п т и ц а м (1 Кор. XV, 39); но употребляет это слово и во многих других значениях. При этом различном употреблении слова, оно часто называет плотию у самого человека, т. е. природу человека, в переносном смысле от части к целому, каково, например, выражение: О т д е л з а к о н а н е о п р а в и т с я в с я к а п л о т ь (Римл. III, 20). Кого, как не всего человека, дает в этом случае разуметь Писание? Несколько далее оно высказывает это яснее: В з а к о н е н и ч т о ж е о п р а в д а е т с я (Гал. III, 11). И к Галатам: У в и д е в ш е, я к о н е о п р а в д и т с я ч е л о в е к о т д е л з а к о н а (Гал. II, 16). Тот же смысл имеет и выражение: И с л о в о п л о т ь б ы с т ь (Иоан. I, 14), т. е. бысть человек. Понимая последнее выражение неправильно, некоторые думали, что у Христа не было человеческой души. Но как под целым разумеется часть, когда приводятся в Евангелии слова Марии Магдалины, которая говорит: В з я ш а Г о с п о д а м о е г о, и н е в е м, г д е п о л о ж и ш а Е г о (Иоанн. ХХ, 13), хотя говорила только о плоти Христовой, которую сочла унесенною по погребении из гроба; так и под частию, когда называется плоть, разумеется целое, человек, как в вышеприведенных словах. Итак, если божественное Писание употребляет слово плоть в разных местах в различном смысле, и пересматривать эти места и сводить их было бы слишком долго: то, чтобы доискаться, что значит жить по плоти (что несомненно есть зло, хотя сама природа плоти не есть зло), рассмотрим внимательно известное место послания апостола Павла к Галатам, в котором он говорит: Я в л е н а ж е с у т ь д е л а п л о т с к а я, я ж е с у т ь: п р е л ю б о д е я н и е, б л у д, н е ч и с т о т а, с т у д о д е я н и е, и д о л о с л у ж е н и е, ч а р о д е я н и я, в р а ж д ы, р в е н и я, з а в и д ы, я р о с т и, р а с п р и, е р е с и, з а в и с т и, п ь я н с т в а, б е с ч и н н ы к л и ч и, и п о д о б н а я с и м, я ж е п р е д л а г а ю в а м, я к о ж е и п р е д р е к о х, я к о т а к о в а я т в о р я щ и и ц а р с т в и я Б о ж и я н е н а с л е д я т (Гал. V, 19-21). Это место апостольского послания, рассмотренное в целом его виде, насколько это в данном случае покажется достаточным, может разрешить вопрос о том, что значит жить по плоти. Между делами плоти, которые Апостол назвал явлеными, и которые, перечислив, осудил, мы находим не только такие, которые отноятся к удовольствиям плоти, каковы: блуд, нечистота, студодеяние, пьянство, бесчинные кличи, но и такие, которые высказывают пороки души, чуждые плотского удовольствия. Кто не признает, что служение, совершаемое идолом, чародеяния, вражды, рвения, завиды, ярости, распри, ереси, зависти, скорее составляют пороки души, чем плоти? Может случиться, что ради идолопоклоноста или какого-либо еретического заблуждения будут воздерживаться от удовольствий плоти: тем не менее по смыслу апостольских слов человек и тогда будет жить по плоти, хотя по-видимому и воздерживает и подавляет в себе похоти плоти; и тем самым, что воздерживается от удовольствий плоти, доказывает, что совершает достойные осуждения дела плоти. Кто питает вражду не в душе? Или кто употребит такой оборот речи, что скажет своему действительному или воображаемому врагу: ты имеешь в отношении ко мне злую плоть, а не злую душу? Да, наконец, скажу так: как никто, услышав выражение -- телесность, не усомнился бы отнести его к телу; так никто не сомневается, что я р о с т и (a n i n i o s i t a t e s) относятся к душе (a d a n i m u m). Итак, почему учитель языков в вере и истине относит все это и подобное этому к делам плоти, как не потому, что под именем плоти дает разуметь самого человека, употребляя известный оборот замены речи целою частию?

Глава III

Побуждение к греху возникло из души, а не из плоти, и повреждение, образовавшееся от греха, не грех, а наказание Скажет кто-нибудь, что причиной всякого рода пороков, отличающих безнравственную жизнь, служит плоть: потому что душа живет так под влиянием плоти. Но говорящий так не обращает достаточного внимания на природу человека во всей ее совокупности. Правда, т е л о т л е н н о е о т я г о щ а е т д у ш у (Прем. IX, 15). Поэтому и Апостол, ведя речь о том же тленном теле, о котором незадолго перед тем сказал: А щ е и в н е ш н и й н а ш ч е л о в е к т л е е т (2 Кор. IV, 16), говорит: В е м ы, я к о а щ е з е м н а я н а ш а х р а м и н а т е л а р а з о р и т с я, с о з д а н и е о т Б о г а и м а м ы, х р а м и н у н е р у к о т в о р е н у, в е ч н у н а н е б е с а х. И б о о с е м в о з д ы х а е м, в ж и л и щ е н а ш е н е б е с н о е о б л е щ и с я ж ел а ю щ е; а щ е т о ч и ю и о бл е к ш е с я н е н а з и о б р я щ е м с я. И б о с у щ и и в с е й х р а м и н е в о з д ы х а е м о т я г ч а е м и: п о н е ж е н е х о щ е м с о в л е щ и с я, н о п о о б л е щ и с я, д а п о ж е р т о б у д е т м е р т в е н н о е ж и в о т о м (2 Кор. V, 1-4). Итак, хотя мы и отягощаемся тленным телом, но поелику знаем, что причиною отягощения служит не природа или сущность тела, а повреждение его: то желаем не совлечься тела, а облечься его бессмертием. Ибо оно и тогда будет, но поелику не будет тленным, не будет отягощать. О т я г о щ а е т следовательно ныне д у ш у т е л о т л е н н о е, и о б р е м е н я е т у м м н о г о п о п е ч и т е л е н з е м н о е ж и л и щ е (Прем. IX, 15). Тем не менее думающие, что всякое душевное зло происходит от тела, заблуждаются. Виргилий в своих прекрасных стихах излагает, по-видимому, мнение Платона, когда говорит: Источник их жизни огонь, и начало их племени небо, Не препятствуй им только преступные их тела, И не отупляй их земные суставы и смертные члены. Затем, как бы давая понять, что известнейшие четыре душевные страсти, служащие началом всех грехов, и пороков, как то: желание, страх, радость, скорбь, происходят от тела, Вергилий прибавляет: Отсюда у них и страх, и желанье, -- страданье и радость; И звук не доходит до них, заключенных в глухой и мрачной темнице.

Но наша вера учит иначе. Ибо повреждение тела, которое отягощает душу, было не причиной первого греха, а наказанием. Не плоть тленная сделала душу грешницею, а грешница душа сделала плоть тленною. Хотя от этого повреждения плоти и зависят некоторые порочные возбуждения и самые желания порочные; однако не все пороки дурной жизни следует приписывать плоти: иначе мы должны будем представлять дьявола, который плоти не имеет, чистым от всех них. Хотя мы и не можем назвать дьявола блудодеем или пьяницею, или приписать ему другой того же рода порок, относящийся к плотскому удовольствию, -- хотя втайне он советник и подстрекатель и к таким грехам: тем не менее он в высшей степени горд и завистлив. Порочность последнего свойства до такой степени овладела им, что за нее он предназначен в темницах этого мрачного воздуха к вечному наказанию (Иуд. I, 6). Эти пороки, имеющие в дьяволе господствующее значение, апостол приписал однако же плоти, которой дьявол, несомненно, не имеет. Он говорит, что в р а ж д ы, р в е н и я, з а в и д ы, я р о с т и, р а с п р и, с у т ь д е л а п л о т с к а я (Гал. V, 20). Глава же и начало всех этих зол есть гордость, которая царит в дьяволе без плоти. В самом деле, кто враждебнее его к святым? Кого можно представить себе в отношении к ним более сварливым, более беспощадным, более ревнивым и завистливым? Если все это он имеет без плоти, то каким образом это будет делом плоти, как не в смысле дел человека, которого апостол, как сказал я, разумеет под именем плоти? Не тем человек сделался похожим на дьявола, что имеет плоть, которой дьявол не имеет; а тем, что живет сам по себе, т. е. по человеку. Ибо и дьявол захотел жить сам по себе, когда не устоял во истине; так что стал говорить ложь о т с в о и х, а не от Божиих, -- стал не только лживым, но и отцем лжи (Иоан., VIII, 44). Он первый солгал. От него начался грех; от него же началась и ложь. <...>

Глава IV

Что значит жить по человеку, и что -- по Богу Итак, когда человек живет по человеку, а не по Богу, он подобен дьяволу. Ибо и ангелу надлежало жить не по ангелу, а по Богу, чтобы устоять в истине и говорить истину от Божиих, а не ложь о т с в о и х. И о человеке апостол говорит в другом месте: А щ е б о и с т и н а Б о ж и я в м о е й л ж и и з б ы т о ч е с т в о в а (Римл. III, 7). Ложь назвал он своею, истину Божиею. Итак, когда человек живет по истине, он живет не сам по себе, а по Богу. Это Бог, который говорит: А з е с м ь и с т и н а (Иоан. XIV. 6). Когда же живет он по себе самом, т. е. по человеку, а не по Богу, он несомненно живет во лжи. Это не потому, чтобы сам человек был ложь: виновник и Творец его есть Бог, который ни в каком случае не есть виновник и творец лжи; а потому, что человек сотворен правым под тем условием, чтобы жил не по себе самому, а по Тому, Кем сотворен, т. е. исполнял более Его волю, чем свою собственную. Жить же не так, как жить он сотворен, и есть ложь. Ибо он хочет быть блаженным, не живи так, чтобы быть блаженным. Что может быть лживее подобного желания? Поэтому необинуясь можно сказать, что всякий грех есть ложь. Ибо грех бывает по той воле, по которой мы желаем, чтобы нам было хорошо, или не желаем, чтобы нам было худо. И вот является ложь, когда из того, что делается для того, чтобы нам было лучше, происходит худшее для нас. От чего это, как не от того, что человеку может быть хорошо только от Бога, которого, греша он оставляет, а не от самого себя, живя по которому, он грешит? Итак, сказанное нами, что образовалось два различные и противоположные между собою града потому, что одни стали жить по плоти, а другие по духу, может быть выражено и так, что образовалось два града потому, что одни живут по человеку, а другие по Богу. Ибо апостол в послании к Коринфянам весьма ясно говорит: И д е ж е б о в в а с з а в и с т и и р в е н и я и р а с п р и, н е п л о т с т и и л и е с т е, и п о ч е л о в е к у х о д и т е (1 Кор. III, 3). Ходить по человеку, значит быть плотским, под плотию, т. е. частию человека, разумеется человек. Выше он называет тех же самых душевными, кого потом называет плотскими. Он говорит: К т о б о в е с т ь о т ч е л о в е к, я ж е в ч е л о в е ц е, т о ч и ю д у х ч е л о в е к а, ж и в у щ и й в н е м? Т а к о ж д е и Б о ж и я н и к т о ж е в е с т ь, т о ч и ю Д у х Б о ж и й. М ы ж е н е д у х а м и р а с е г о п р и я х о м, н о Д у х а и ж е о т Б о г а, д а в е м ы, я ж е о т Б о г а д а р о в а н н а я н а м: я ж е и г л а г о л е м н е в н а у ч е н ы х ч е л о в е ч е с к и е п р е м у д р о с т и с л о в е с е х, н о в н а у ч е н ы х Д у х а С в я т о г о, д у х о в н а я д у х о в н ы м и с р а с с у ж д а ю щ е. Д у ш е в е н ж е ч е л о в е к н е п р и е м л е т я ж е Д у х а Б о ж и я: ю р о д с т в о б о е м у е с т ь (1 Кор. II, 11, 14). Таким, т. е. душевным, он и говорит потом: И а з, б р а т и е, н е м о г о х в а м г л а г о л а т и, я к о д у х о в н ы м, н о я к о п л о т я н ы м (1 Кор. III, 1). И это выражение имеет тот же смысл, переносный от части к целому. Ибо и именем души, как и именем плоти, которые суть части человека, может обозначаться целое, т. е. человек. Таким образом, не иное человек душевный, и не иное -- плотский; но и тот и другой один и тот же, т. е. человек, живущий по человеку. Это также точно, как разумеются люди и в том случае, когда говорится: о т д е л а з а к о н а н е о п р а в д и т с я в с я к а п л о т ь (Римл. III, 20); и в том, когда читается: с е м ь д е с я т п я т ь д у ш изыдоша с о И а к о в о м в Е г и п е т (Быт. XLVI, 27). Как там под всякою плотию разумеется всякий человек, так здесь под семидесятью пятью душами раззумеются семьдесят пять человек. Равно и выражение: н е в н а у ч е н ы х ч е л о в е ч е с к и е м у д р о с т и с л о в е с я х, могло быть заменено выражением: "Не в наученых плотские мудрости"; точно также, как выражение, п о ч е л о в е к у х о д и т е, могло бытьзаменено выражением: "По плоти ходите". С особенною ясностью открывается это из его последующих слов: е г д а б о г л а г о л е т к т о: А з у б о е с м ь П а в л о в; д р у г и й ж е: А з А п о л л о с о в, -- не человеки ли е с т е (1 Кор. III, 4)? То, что обозначал он словами: Д у ш е в н ы е е с т е, и П л о т с т и и е с т е, то выразил яснее словами: ч е л о в е к и е с т е: т. е. живете по человеку, а не по Богу, живя по которому, вы были бы боги. <...>

Глава XIII

О том, что в преступлении Адамовом злому делу предшествовала злая воля Но начали они быть злыми втайне, чтобы впасть потом в неповиновение открытое. Не дошли бы они до злого дела, если бы не предшествовала тому злая воля. Началом же злой воли что иное могло быть, как не гордость? Я к о н а ч а л о в с я к о г о г р е х а г о р д ы н я (Сирах. Х, 15). А что такое гордость, как не стремление к превратному возвышению? Превратное же возвышение состоит в том, что душа, оставив начало, к которому должна прилепляться, некоторым образом делается и бывает таким началом сама для себя. Это бывает, когда нравится она самой себе чрезмерно. А чрезмерно она себе нравится тогда, когда уклоняется от того неизменного блага, которое должно ей нравиться более, чем она самой себе. Уклонение же это -- уклонение добровольное. Оставайся воля твердою в любви к высочайшему неизменному благу, от которого получила просвещение, чтобы видеть, и которым согревалась, чтобы любить, -- она не отвратилась бы от него, чтобы любоваться собою, омрачиться и охладеть от этого: жена не поверила бы тогда, что змей говорил правду, а Адам не поставил бы предложения жены своей выше воли Божией и не пришел бы к мысли, что он совершит извинительное нарушение заповеди, если не оставит подруги своей жизни в сообществе греха. Итак злое дело, т. е. упомянутое преступление, состоявшее в употреблении запрещенной пищи, совершено такими, которые уже были злыми. Не был бы этот плод злым, если бы не был он от злого дерева. А что дерево стало злым, это совершилось вопреки природе: потому что это могло сделаться единственно вследствие порока воли, который противен природе. Но быть поврежденною пороком могла только такая природа, которая создана из ничего. То, что делает ее природою, получила она от того, что сотворена Богом; а то, что она уклоняется от того, чем есть, вытекает из того, что она создана из ничего. Человек, впрочем, не уклоняется до такой степени, чтобы совершенно обратиться в ничто; но уклонившись к самому себе, становится менее, чем был, когда прилеплялся к Тому, кто обладает бытием высочайшим. Итак оставить Бога и быть в самом себе, т. е. быть довольным собою, не значит обратиться уже в ничто, но -- приближаться к ничтожеству. Поэтому гордые в Священном Писании называются иначе с е б е у г о д н и ц ы (2 Петр. II, 10). Хорошо иметь сердце горе, но -- не к самому себе, что служит признаком повиновения, могущего быть принадлежностью только смиренных. Есть нечто в смирении, что удивительным образом возвышает сердце; и есть нечто в превозношении, что унижает сердце. Есть как будто противоречие в том, что превозношение идет вниз, а смирение вверх. Но смирение делает покорным высшему; выше же Бога нет ничего: смирение потому и возвышает, что делает покорным Богу. А превозношение, будучи пороком, тем самым, что отвергает покорность, отпадает от Того, выше которого ничего нет, и становится чрез это ниже; а таким образом исполнятся написанное: Н и з л о ж и л е с и я, когда превозносились (Пс. LXXII, 18). Не говорит: "Когда превознеслись", чтобы превозношение имело место прежде, а низложение после; но говорит, что, когда превозносились, тогда были уже низложены. Ибо самое превозношение есть уже низложение. Поэтому в настоящее время во Граде Божием и Граду Божию, странствувющему в этом мире, по преимуществу рекомендуется и в лице его Царя, который есть Христос, особенно прославляется смирение; а противоположный этой добродетели порок превозношения, по учению Священного Писания, господствует по преимуществу в противнике его, который есть дьявол. В этом и заключается великое различие одного от другого двух Градов, о которых мы говорим. Один из них представляет собою общество людей благочестивых, другой -- нечестивых; то и другое с ангелами к нему принадлежащими; но в одном стоит впереди любовь к Богу, в другом -- любовь к самому себе. Итак, грехом явным и открытым, состоявшим в совершении того, что Бог запретил делать, дьявол не обольстил бы человека, если бы человек не стал уже быть довольным собою. От того ему и понравилось, когда ему сказали: Б у д е т е я к о б о з и (Быт. III, 5). Гораздо вернее они могли бы быть этим, если бы прилеплялись к высочайшему и истинному началу чрез покорность, чем когда обратили сами себя в свое начало по гордости. Ибо боги сотворенные суть боги не собственною своею действительностью, а вследствие общения с Богом истинным. Желать же большего, значит, быть меньше: тот умаляется, кто предпочитая довольствоваться самим собою, уклоняется от Того, Кто действительно мог бы его удовольствовать. Итак, это зло, которое, -- когда человек стал быть довольным собою так, как бы и сам был светом, -- отвратило его от того света, который, если бы привлекал его, сделал бы его самого светом, -- это, говорю, зло предшествовало втайне, чтобы за ним последовало зло другое, которое совершено открыто. Ибо истинно то, что написано: П р е ж д е с о к р у ш е н и я возносится сердце, и прежде славы смиряется (Прем. XVI, 18). Несомненно, что крушение, совершающееся втайне, предшествует крушению, совершающемуся явно; хотя не считается за крушение. Кто в самом деле сочтет превозношение за крушение, хотя там уже падение, где превозносящийся оставлен? Но всякий видит действительное крушение там, где совершается осевидное и несомненное нарушение заповеди. Поэтому Бог запретил такое, что, будучи совершено, не могло быть оправдано никаким придуманным основанием. И смею сказать, что гордым полезно падать в какой-нибудь открытый и очевидный грех, чтобы через это стали недовольными собою те, которые уже пали в довольство самими собою. Для Петра было спасительнее недовольство самим собою, когда он плакал, чем довольство, когда он много о себе воображал. (Мат. XXVI, 33 и 75). Тоже говорит и священный Псалом: И с п о л н и л и ц а и х б е с ч е с т и я и в з ы щ у т и м е н и т в о е г о, Г о с п о д и (Пс. LXXXII, 17), т. е. чтобы, ища имя Твое, нашли удовольствие в Тебе те, которые, ища свое имя, находили удовольствие в себе самих.

Глава XXV


Об истинном блаженстве, которым не владеет настоящая жизнь Ведь если вникнуть внимательнее, то, кроме блаженного, никто не живет, как хочет; а блаженного нет никого, кроме праведного. Но и сам праведный не живет, как хочет; разве достигнет такого состояния, что ему уже будет решительно невозможно ни умереть, ни впасть в заблуждение, ни подвергнуться опасности; и при том наверное будет знать, что так будет всегда. К этому стремится природа; и не будет вполне и совершенно блаженною, если не достигнет того, к чему стремится. А в настоящее время кто из людей может жить, как хочет, когда и самая жизнь не в его власти? Он хочет жить, но вынужден умирать. Разве живет, как хочет тот, кто не живет так долго, как хочет? А если бы смерть была его желанием; то как может жить, как хочет, тот, который не хочет жить? А если он желает умереть не потому, что не хочет жить, но для того, чтобы по смерти жить лучше: то он не живет еще, как хочет, но будет жить так тогда, когда через смерть достигнет того, чего хочет. Но пусть он живет как хочет: потому что вымучил себя и приказал себе не хотеть того, чего не может, а хотеть лишь то, что может, в таком роде, как говрит Теренций: "Если невозможно того, чего хочешь, желай того, что возможно". Разве он блажен от того, что терпеливо несчастен? То не блаженная жизнь, если ее не любят. А если ее любят, и она есть на деле, то она должна быть любима преимущественнее всего остального: ради нее должно быть любимо все другое, что составляет предмет любви. Если же ее любят настолько, насколько она достойна любви (ибо тот не блажен, кто не любит по достоинству самой блаженной жизни): то не возможо, чтобы любящий ее так не желал, чтобы она была вечною. Итак, она будет блаженною тогда, когда будет вечною.

Глава XXVIII

О свойствах двух градов, земного и небесного Итак, два града созданы двумя родами любви, -- земной любовью к себе, доведенной до презрения к Богу, а небесный любовью к Богу, доведенною до презрения к самому себе. Первый, затем, полагает славу свою в самом себе, последний в Господе. Ибо тот ищет славы от людей, а для этого величайшая слава Бог, свидетель совести. Тот в своей славе возносит главу свою, а этот говорит своему Богу: С л а в а м о я, и в о з н о с я й г л а в у м о ю (Пс. III, 4). Над тем господствует похоть господствования, управляющая и правителями его, и подчиненными ему народами: в этом по любви служат взаимно друг другу и предстоятели, руководя, и подчиненные, повинуясь. Тот в своих великих людях любит собственную силу; а этот говорит своему Богу: В о з л ю б л ю т я, Г о с п о д и, к р е п о с т е м о я (Пс. XVII, 2). Поэтому в том граде мудрые его, живя по человеку, добивались благ тела или души своей, или того и другой вместе; а которые могли познать Бога, те Его н е я к о Б о г а п р о с л а в и ш а и л и б л а г о д а р и ш а, н о о с у е т и ш а с я п о м ы ш л е н и я м и с в о и м и, и о м р а ч и с я н е р а з у м н о е и х с е р д ц е: г л а г о л ю щ е с я б ы т и м у д р и, т. е. превозносясь под влиянием гордости своею мудростию, о б ъ ю р о д е ш а, и и з м е н и ш а с л а в у н е т л е н н о г о Б о г а в п о д о б и е о б р а з а т л е н н а ч е л о в е к а, и п т и ц, и ч е т в е р о н о г, и г а д: ибо в почитании идолов этого были или вождями народов, или последователями; и п о ч т и ш а и п о с л у ж и ш а т в а р и п а ч е Т в о р ц а, и ж е е с т ь б л а г о с л о в е н в о в е к и (Рим. I, 21 - 25). В Граде же этом нет человеческой мудрости,кроме благочестия, которое правильно почитает истинного Бога, ожидая в обществе святых, не людей только, но и ангелов, той награды, д а б у д е т Б о г в с я ч е с к а я в о в с е х (1 Кор., XV,, 28). <...>

Книга девятнадцатая

В этой книге идет рассуждение о концах того и другого града, земного и небесного. Приводятся относительно конца благ и зол мнения философов, которые напрасно усиливались создать для себя блаженство в этой жизни. По мере тщательного опровержения этих мнений разъясняется блаженство и мир града небесного или народа христианского, в каком виде они возможны здесь или чаятельны в жизни будущей <...>

Глава IV


Что христиане думают о высочайшем благе и о величайшем зле в противоположность философам, утверждавшим, что высочайшее благо находится в них самих Если бы спросили нас, что на каждый из рассматриваемых вопросов ответит Град Божий, и прежде всего -- что думает он о конце благ и зол: то он ответит, что высочайшее благо есть вечная жизнь, а величайшее зло -- вечная смерть; поэтому для приобретения первой и избежания последней нам следует жить праведно. От того написано: П р а в е д н и к о т в е р ы ж и в б у д е т (Аввак. II, 4; Римл., I, 17; Галат., III, 12; Евр. Х, 38). Так как блага своего мы еще не видели, то и нужно, чтобы искали его верою; да и самая праведная жизнь для нас не по нашим силам, если по нашей вере и молитвам не поможет нам Тот, Кто дал нам самую веру, в силу которой мы веруем, что Он должен помочь нам. Те же, которые думали, что конец благ и зол лежит в настоящей жизни, полагая высочайшее благо или в теле, или в душе, или в том и другом вместе, и говоря частнее -- или в похоти, или в добродетели, или в той и другой вместе, или в покое, в добродетели, или в том и другом вместе; или совместно в похоти и похоте и покое, в добродетели, вместе в том и другом; или в началах природы, в добродетели, и в месте в том и другом, -- те по удивительному пустомыслию хотели быть блаженными здесь, и блаженными сами собою. Посмевается над ними истина чрез Пророка, который говорит: Г о с п о д ь в е с т ь п о м ы ш л е н и я ч е л о в е ч е с к а я к о с у т ь с у е т н а (1 Кор. III, 20). Ибо кто в состоянии, какою бы рекою красноречия ни обладал, изобразить несчастия настоящей жизни? Оплакивал ее Цицерон в утешении по случаю смерти дочери, -- оплакивал, как мог; но как велико было то, что он мог? Эти, так называемые, начала природы когда, гдк и каким образом могут сохраняться в этой жизни так хорошо, чтобы не подвергались влиянию непредвиденных случайностей? Какое страдание, противоположное похотливому наслаждению, какое беспокойство, противоположное покою, не может обрушиться на тело мудрого? Отнятие или увечье человеческих членов уничтожает их целость, уродливость -- их красоту, болезнь -- здоровье, изнурение силы, вялость или оцепенение -- их подвижность: что из всего этого не может случиться с телом мудрого? Прямое положение и движение тела, как приличные и соответствующие, считаются в числе начал природы: но что если какая-нибудь болезнь приведет члены в состояние дрожания? Что если спинной хребет согнется до того, что руки опустятся до земли, и обратит человека некоторым образом в четвероное животное? Не извратит ли это совершенно положение и движение тела и его красоту? А первородное самой души, так называемые блага ее, между которыми, имея в виду понимание и восприятие истины, прежде всего полагают чувство, если, умалчивая о другом, человек сделался глухим и слепым? А куда девается, где засыпает разум и рассудок, если от какой-нибудь болезни человек впадает в безумие? Когда сумасшедшие говорят или делают множество глупостей, и очень часто чуждых и даже противоположных своим добрым намерениям и нравам, мы, слыша о том или то видя, едва удерживаемся или даже вовсе не можем удержаться от слез, если серьезно в то вдумаемся. А что скажу я о тех, которые подвергаются нападению демонов? Где у них скрыт или зарыт собственный смысл, когда и душею и телом их пользуется по своей воле злой дух? И кто уверит, что подобное зло не может приключиться в этой жизни мудрому? За тем, какого свойства или какого объема восприятие истины в этой плоти, когда, как читаем в правдивой книге Мудрости, Т е л о т л е н н о е о т я г о щ а е т д у ш у, и з е м н о е ж и л и щ е о б р е м е н я е т у м м н о г о п о п е ч и т е л е н (Премудр. IX, 15)? Далее, порыв к деятельности, или i m p e t u s, -- (если этим правильно выражается по-латывни то, что греки называют {греч.}, -- так как и его считают между начальными благами природы, -- разве не он же и представляет собою то, чем управляются жалкие дижения безумных и те действия, которые наводят на нас ужас, когда извращается смысл и усыпляется разум? Затем сама добродетель, которой нет в числе начал природы, так как она присоедняется к ним после при посредстве науки, -- добродетель, усвояющая себе высшее место между человеческими благами, -- чем другим здесь занята, как не беспрерывною войною с пороками, и внешними, и внутренними, и не чужими, а нашими и собственными? Особенно это нужно сказать о добродетели, которая по-гречески называется {греч.}, а по-латыни temperantia (в о з д е р ж а н и е, ц е л о м у д р и е), которою обуздываются телесные похоти, чтобы не располагали души к соумышлению на какие-либо постыдные дела. То ведь действительный порок, если Апостол говорит так: П л о т ь п о х о т с т в у е т н а д у х а; и пороку этому противодействует добродетель, если он же говорит так: Д у х похотствует н а п л о т ь. С и я ж е, прибавляет д р у г д р у г у п р о т и в я т с я, д а н е я ж е х о щ е т е, с и я т в о р и т е (Гал. V, 17). А что хотим мы творить, когда желаем достигнуть конца высочайшего блага, как не то, чтобы плоть перестала страстно желать противного духу, чтобы в нас не существовало этого порока, которому противится своими желниями дух? Хотя мы этого и хотим в настоящей жизни, но поелику выплнять не в состоянии, при помощи Божией успеваем, по крайней мере в том, что похотствующей против духа плоти не уступаем с покорностию со стороны духа и не допускаем увлечь себя к совершению греха с сочувствием ему со своей стороны. Итак, пока мы находимся в этой внутренней войне, мы должны быть далеки от мысли, будто достигли уже того блаженства, которого желаем достигнуть победою. И есть ли кто-нибудь до такой степени мудрый, что не имел бы решительно никакого столкновения с похотью? А та добродетель, которая называется благоразумием? Не вся ли бдительность ее направлена на различие добра от зла, чтобы не сделать какой-нибудь ошибки в стремлении к первому и в избежании последнего! А потому и она служит доказательством, что или мы живем во зле, или зло живет в нас. Ибо она учит нас, что зло состоит в сочувствии, а благо в несочувствии и похоти ко греху. Самого же этого зла, которому не сочувствовать благоразумие учит, а воздержание дает возможность, ни благоразумие, ни воздержание, не искоряняет однако же в этой жизни. А справедливость, состоящая в том, чтобы воздавать каждому, что его (откуда и в самом человеке проявляется некоторый естественный порядок справедливости, по которому душа подчиняется Богу, плоть -- душе, а чрез то и душа и плоть -- Богу), не показывает ли она, что скорее истощает свои силы над этим делом, чем видит себя и конца его? Ибо душа тем менее подчиняется Богу, чем менее представляет Бога в своих помышлениях и тем меньше душе подчиняется плоть, чем более похотствует на духа. Итак, пока присуща нам эта болезнь, эта язва, эта слабость, каким образом мы считаем себя уже здоровыми; а если мы еще не здоровы, каким образом осмелимся называть себя уже блаженными тем конечным блаженством? Да и та добродетель, которой имя мужество, при какой угодно мудрости служит очевиднейшим свидетелем человеческих зол, которые вынуждена она переносить с терпением. Относительно этих зол философы Стоики с удивительным бесстыдством утверждают, что они не суть зло, признаваясь между тем, что если они будут так велики, что мудрый или не в состоянии или не должен будет выносить их, то могут вынудить его самому себе нанести смерть и переселиться из этой жизни. В этих людях, полагающих, что конец блага здесь и что блаженныи делаются они сами собою,так велика гордая тупость, что хотя бы их мудрец, каким т. е. они представляют его в своем удивительном пустомыслии, и ослеп, оглох, онемел, потерял члены, подвергся страданиям, и хотя бы обрушилось на него другое подобное бедствие, которое можно назвать или придумать, чтобы понудить его к самоубийству, они и такую бедственную жизнь не стыдятся называть блаженною. Нечего сказать, блаженная жизнь, которая, чтобы покончить с собою, обращается за помощью к смерти! Если блаженна она, пусть продолжают ее; если же по причине указанных зол убегают о ней, каким образом она блаженна? Или каким образом не суть зло эти бедствия, которые преодолевают благо мужества, и это самое мужество заставляют не только уступать себе, но и доходить до такого бессмыслия, чтобы ту же самую жизнь называть блаженною и убеждать избегать ее? Кто слеп до такой степени, чтобы не видеть, что если она блаженна, то избегать ее не следует? А если они признают, что ее следует избегать по причине давящего ее гнета слабости; то почему бы, склонив гордую голову, не признаться им, что она вместе с тем и несчастная? Скажите, ради Бога, знаменитый Катон убил себя вследствие терпения или нетерпения? Не сделал бы он этого, если бы перенес терпеливо победу Цезаря. Где же мужество? Оно уступило, оно ослабело, оно до такой степени было побеждено, что он оставил блаженную жизнь, бросил ее, убежал от нее. Или она уже не была блаженною? В таком случае она была несчастна. Каким же образом эти бедствия не были злом, когда они обратили жизнь в несчастную и заставили избегать ее? Толковее говорят те, которые признают эти бедствия действительным злом, как Перипатетики и древние Академики, секту которых защищает Варрон. Но и они держатся странного заблуждения, утверждая, что жизнь все же остается блаженною и при этих бедствиях, хотя бы они были так тяжки, что заставили бы терпящего их обратиться к самоубийству, чтобы избежать их. "Страдания и муки телесные, говорит он, суть дейстыительное зло, и зло тем худшее, чем могут быть они сильнее! чтобы ты освободился от них, нужно бежать иэ этой жизни". Из какой же жизни, скажите, ради Бога! -- Из этой, отвечает, которую гнетут столь великие бедствия. -- Выходит, следовательно, что она блаженна при этих самых бедствиях, по причине которых, по твоим словам, от нее следует бежать? Или ты называешь ее потому блаженною, что она дозволяет тебе освободиться от этих зол посредством смерти? Ведь если бы в самом деле какими-нибудь божественными судьбами ты остался при них и не было бы дозволено тебе ни умереть, ни когда-нибудь освободиться от них? Ты, конечно, назвал бы, по крайней мере тогда, подобную жизнь несчастною. В таком случае она не перестает быть несчастною потому, лишь, что легко оставляется будь она вечною, ты и сам признал бы ее несчастною. Итак, не следует отрицать несчастия на том основании, что несчастие коротко, называть его даже блаженством. Велика сила тех зол, которые принуждают человека, по их мнению, даже мудрого, отнимать у самого себя то, что составляет человека. Сами же они говорят, и говорят справедливо, что в своем роде первый и сильнейший голос природы внушает человеку, чтобы он сдружился сам с собою, и потому естественно избегал смерти; что он друг себе до такой степени, что хочет быть одушевленным существом, хочет жить в этом соединении тела и души, и горячо стремится к этому. Велика сила тех зол, которые побеждают это естественное чувство, избегающее смерти всяческим образом, всеми силами и средствами; и побеждает так, что избегаемое становится предметом желания, домогательства: если не случится откуда-нибудь со стороны, наносится самому себе самим же человеком. Велика сила тех зол, которые делают мужество человекоубийцею; если, впрочем, следует еще называть мужеством то, что побеждается злом до такой степени, что человека, которого в качестве добродетели приняло для управления и охранения, не только в состоянии уберечь посредством терпения, но даже само понуждает убить. Правда, мудрый должен терпеливо перенесть и смерть, но такую, которая прилучится со стороны. Если же, по-ихнему, он может быть вынужден нанести ее сам себе, то они, во всяком случае, должны сознаться, что то не только зло, но и невыносимое зло, что вынуждает его решиться на это. Итак, жизнь, которая подавляется гнетом столь великих и тяжких зол или подвержена случайностям их, ни в каком отношении не называлась бы блаженною, если бы говорящие это люди, как уступают несчастию, когда побежденные отягчающими бедствиями, сами себе наносят смерть, так же точно соблаговолили бы сделать уступку истине, побеждаемые несомненными доводами, при рассуждениях о жизни блаженной; они и не думали бы, что им возможно достигнуть конца высочайшего блага в этой смертности, где самые добродетели, в сравнении с которыми действительно ничего здесь не оказывается в человеке лучшего и полезнейшего, сколько служат великим пособием против угрожающих опасностей, столько же и являются несомненным свидетельством бедстий. Ибо если добродетели суть добродетели истинные, возможны лишь в тех, кому присуще истинное благочестие, -- они не станут обещать, что могут сделать то, что люди, которым они присущи, не будут терпеть никаких бедствий: истинные добродетели не лживы, чтобы обещать это; но скажут открыто, что жизнь человеческая, которую столько и таких зол настояшего века нудят быть несчастною, блаженнна, равно как и невредима надеждою будущего века. Ибо как ей быть блаженною, когда она еще не невредима? Поэтому и апостол Павел не о людях неблагоразумных, нетерпеливых, невоздержанных и неправедных, а о тех, которые жили по добродетели истимнные, говорит: У п о в а н и е м с п а с о х о м с я. У п о в а н и е ж е в и д и м о г о н е с т ь у п о в а н и е. Е ж е б о в и д и т к т о, ч т о и у п о в а е т? А щ е ж е е г о ж е н е в и д и м н а д е е м с я, т е р п е н и е м ж д е м (Римл., VIII, 24, 25). Таким образом, как надеждою мы спасены, так надеждою же облаженствованы; и как спасением, так и блаженством мы не обладаем уже как настоящими, а ожидаем их как будущие; и это -- т е р п е н и е м: потому что находимся в бедствиях, которые должны переносить терпеливо, пока достигнем тех благ, где будет все, что будет доставлять нам несказанное удовольствие, и не будет уже ничего, что мы должны будем переносить. Те философы не хотят верить этому блаженcтву, так как не видят его; а усиливаются сколько гордою, сколько же и лживою добродетелью создать для себя здесь самое фальшивое.

Аврелий Августин 20.08.2017 00:39

Глава XIII
 
О всеобщем мире, который при всяких возмущениях не может по закону природы не сохраняться в большей или меньшей мере, пока на праведном суде не получит каждый по распоряжению то, что заслужил по произволению Итак, мир тела есть упорядоченное расположение частей. Мир души неразумной -- упорядоченное успокоение позывов. Мир души разумной -- упорядоченное согласие суждения и действия. Мир тела и души -- упорядоченная жизнь и благосостояние существа одушевленного. Мир человека смертного и Бога -- упорядочение в вере под вечным законом повиновение. Мир людей -- упорядченное единодушие. Мир дома упорядоченное относительно управления и повиновения согласие сожительствующих. Мир града -- упорядоченное относительно управления и повиновения согласие граждан. Мир небесного Града самое упорядоченное и единодушнейшее общение в наслаждении Богом и взаимно в Боге. Мир всего спокойствие порядка. Порядок есть расположение равных и неравных вещей, дающее каждой ее место. В силу этого несчастные, которые настолько несчастны, на сколько мира не имеют, хотя и пользуются таким спокойствием порядка, в котором не было бы никакого расстройства; однако, поелику несчастны заслуженно и по справедливости, не могут находиться в самом этом несчастии своем вопреки порядку, -- не как соединенные, т. е. с блаженными, а как отделенные от них, но -- законом порядка. Насколько они находятся без расстройства (порядка), они соединены с вещами, в среде которых находятся, каким ни есть согласием; поэтому у них есть некоторое спокойствие порядка; присущ им некоторый мир. Но они потому несчастны, что, хотя при известном спокойствии не скорбят, не находятся однако же в таком положении, в котором бы не должны были быть спокойными и скорбеть; еще же несчастнее они, если у них нет мира с самим законом, которым управляется естественный порядок. Когда же они скорбят, нарушение мира произошло в той части, со стороны которой они чувствуют скорбь и где не порвана еще самая связь. Следовательно, как есть некоторая жизнь без скорби, но скорбь без какой-нибудь жизни быть не может: так есть некоторый мир без всякой войны, но войны без какого-нибудь мира быть не может; это не в силу того, что она война, а в силу того, что она ведется теми или происходит в тех, кто представляют из себя какие-нибудь естества: такими естествами они не могли бы ни в каком случае быть, если бы не пребывали в каком бы то ни было мире. Поэтому существует естество, в котором вовсе нет зла, или в котором и невозможно никакое зло; но естества, в котором не было бы никакого добра, быть не может. И природа самого диавола, насколько она природа, не есть зло: злою сделала ее развращенность. Итак, он во истине не устоял (Иоан., VIII, 44), но суда истины не избежал: не остался он в спокойствии порядка, но чрез это не ушел от власти Распорядителя. Благо Божие, которое у него в природе, не дало ему убежать от правосудия Божия, которое назначает его к наказанию: не то благо преследует в этом случае Бог, которое сотворил, а преследует зло, которое тот совершил. Ибо не все отнимает Он, что дал природе, но нечто отнял, нечто оставил, чтобы было чему скорбеть об отнятом. И сама скорбь есть свидетльство о благе отнятом и о благе оставленном. Если бы блага не было оставлено, не была бы возможна скорбь о благе потерянном. Тот гораздо злее, кто, греша, находит удовольствие в потере правоты. А кто терзается, тот, если не получает от этого никакого блага, скобит о потере благосостояния. А так как и то, и другое, и правота и благосостояние, суть блага, и о потере блага скорее должно скорбеть, чем радоваться (если, впрочем, не имеет места вознаграждение утраты лучшего, а правота души лучше благосостояния тела); то несправедливому гораздо соответственнее скорбеть в мучении, чем радоваться в преступлении. Следовательно, как радость о потере блага в грехе свидетель злой воли; так скорбь о потере блага во время наказания свидетель доброй природы. Ибо кто скорбит о потере мира своей природы, скорбит об этом в силу некоторых остатков мира, которые делают ему любезную природу. При последнем же наказании будет прямым делом справедливости, чтобы несправедливые и несчастливые оплакивали в мучениях потерю благ естественных, чувствуя, что отнял эти блага справедливейший Бог, Которого они презрели, когда Он был благосклоннейшим подателем их. Итак, Бог, премудрый Создатель и справедливейший распорядитель всех природ, давший в смертном человеческом роде величайшее украшение земле, дал людям некоторые блага, соответствующие этой жизни, т. е., временный мир -- вместо модели для определения соразмерности смертной жизни -- в самом благосостоянии, целости и общении его рода, и то, что необходимо для охранения и восстановления этого мира, каково все, что пристойно и соответственным образом подпадает нашим чувствам: этот видимый свет; удобовдыхаемый воздух, годную для питья воду; и что соответствует питанию, прикрытию, лечению и украшению тела, -- дал под тем справедливейшим условием, что правильно воспользовавшийся такими смертными благами, приспособленными к миру смертных, получит большие и лучшие, т. е. мир бессмертия и соответствующую ему славу и честь в жизни вечной для наслаждения Богом и ближним в Боге, а воспользовавшийся дурно и тех не получит и этих потеряет. <...>

Глава XVII

В чем небесное общество соблюдает мир с земным градом, и в чем разногласит с ним Но дом людей, не живущих верою, домогается от вещей и выгод временной жизни мира земного. Дом же людей верою живущих ожидает того, что обещано в будущем, как вечное, а вещами земными и временными пользуется, как странствующий, не для того, чтобы увлекаться ими и забывать свои стремления к богу, а для того, чтобы находить в них поддержку для более легкого перенесения тягостей тленного тела, которое обременяет душу (Прем. IX, 15). Таким образом и те и другие люди, и тот и другой дом, одинаково пользуются вещами, необходимыи для этой смертной жизни; но цель пользования у каждого своя собственная, и весьма различная. Также точно и земной град, который верою не живет, стремится к миру земному, и к нему направляет согластие в управлении и в повиновении граждан, чтобы относительно вещей, касающихся смертной жизни, у них был до известной степени одинаковый образ мыслей и желаний. Град же небесный, или, вернее, та часть его, которая странствует в этой смертности и живет верою, поставлен в необходимость довольствоваться и таким миром, пока минуется самая смертность, для которой он нужен. Поэтому, пока он проводит как бы пленническую жизнь своего странствования в областях земного града, хотя, получив уже обетование искупления и в виде залога его дар духовный, он не колеблется повиноваться законам земного града, которыми управляется то, что служит для поддержания смертной жизни, чтобы, поколику обща сама смертность, в вещах, к ней относящихся, сохранялось согласие между тем и другим градом. Но град земной имел некиих своих, божественным учением не одобряемых, мудрецов, которые, будучи надоумлены или обмануты демонами, полагали, что к миру человеческому следует приурочить многих богов, к различным образом должностям которых относятся различные подведомые предметы: одному подведомо тело, другому душа; и в самом теле одному -- голова, другому шея, и прочее особое особому; также точно в душе одному ум, другому наука, иному гнев, иному пожелание; и в самых делах житейских одному скот, другому пшеница, третьему вино, тому масло, этому леса, иному монета, иному судоходство, иному войны и победы, иному супружества, иному роды и плодовитость, иным другое прочее. Град же небесный знал, что следует почитать только единого Бога, и с истинным благочестием полагал, что только Ему следует служить тем служением, которое по-гречески называется {греч.} и обязательно лишь в отношении к Богу. От этого произошло, что он не мог иметь с градом земным общих религиозных законов, и был поставлен в необходимость из-за них разногласить с последним, был в тягость людям противоположного образа мыслей, подвергаться их гневу, ненависти и преследованиям, пока наконец страхом своего многолюдства и всегдашнею божественною помощью не обуздал дерзости своих врагов./ Итак, этот небесный Град, пока находится в земном странствовании призывает граждан из всех народов и набирает странствующее общество во всех языках, не придавая значения тому, что есть различного в правах, законах и учреждениях, которыми мир земной устанавливается или поддерживается; ничего из последнего не отменяя и не разрушая, а, напротив, сохраняя и соблюдая все, что, хотя у разных народов и различно, но направляется к одной и той же цели земного мира, если только не препятствует религии, которая учит почитанию единого высочайшего и истинного Бога. Пользуется, таким образом и Град небесный в этом земном странствовании своим миром земным, и в предметах, относящихся к смертной человеческой природе, насколько то совместимо с благочестием и религиею, сохраняет и поддерживает единство образа человеческих мыслей и желаний, направляет этот земной мир к миру небесному. Последний мир действительно такого свойства, что единственно должен считаться и называться миром собственно разумной твари. Это - самое упорядоченное и самое единодушное общение в наслаждении Богом, и взаимно -- в Боге. Когда этот мир наступит, будет жизнь не смертная, а прямо и несомненно живучая; и тело не душевное, которое, пока тленно, отягощает душу, а духовное, без ощущения неудовлетворенности в чем либо во всех отношениях подчиненное воле. Пока странствует, он имеет этот мир в вере и по этой вере живет праведно, когда направляет к достижению оного мира все доброе, что совершает для Бога и ближнего, так как жизнь Града во всяком случае есть жизнь общительная. <..>

Глава XXVII


О мире служащих Богу, полное безмятежье которого не может быть достигнуто в этой временной жизни Наш же частный мир и в данное время есть с Богом в вере, и в вечности будет с Ним в видении (2 Кор. V, 7). Но в данное время как тот общий, так и наш особенный мир таков, что представляет собою скорее утешение в несчастии, чем радость состояния блаженного. Самая даже справедливость наша, хотя и истинна по причине конечной цели истинного блага, к которой имеет отношение, в этой жизни однако же такова, что скорее осуществляется отпущением грехов, чем усовершением добродетелей. Свидетельствует это молитва вего Града Божия, странствующего на земле. Ибо чрез всех членов своих он взывает к Богу: О с т а в и н а м д о л г и н а ш а, я к о ж е и м ы о с т а в л я е м д о л ж н и к а м н а ш и м (Мат. VI, 12). Не за тех действительна эта молитва, которых вера без дела мертва (Иак. II, 17 и 26); но за тех, чья вера действует любовью (Гал. V, 6). Ибо, будучи и в подчинении Богу, но в условиях настоящей смертности и в теле тленном, обременяющем душу (Прем. IX, 15), разум не может вполне повелевать пороками. От того и необходима праведным такая молитва. Как в действительности ни повелевают, никогда не повелевают без столкновения с пороками. И у хорошо сражающегося, и у господствующего, после победы над такими врагами и подданными, непременно в условиях настоящей немощи укроется от глаз что-нибудь такое, в чем он согрешит, если не уклончивым действием, то нетвердым словом или летучею мыслию. И потому, пока приходится повелевать пороками, полного мира нет: потому что и с теми, которые сопротивляются, ведется война полная опасностей; и те, которые побеждены, не оставляют еще места безопасному и спокойному торжеству, а должны быть держимы в подавленном состоянии заботами повелевающей власти. В таких искушениях, о которых вообще божественными словами коротко сказано: Н е и с к у ш е н и е л и ж и т и е ч е л о в е к у
н а з е м л и (Иов. VII, 1)? - в таких искушениях разве только человек надменный представит себя так живущим, чтобы не иметь необходимсти говорить Богу: О с т а в и н а м д о л г и н а ш а. Поистине, не -- великий, а надменный и напыщенный, которому справедливо противится тот, кто дает благодать смиренным. Поэтому и написано: Б о г г о р д ы м п р о т и в и т с я, с м и р е н н ы м ж е д а е т
б л а г о д а т ь (Иак. IV, 6 - 1; Петр, V, 5). Итак, в жизни настоящей справедливость в ком бы то ни было сводится к тому, чтобы Бог повелевал повинующимся Ему человеком, душа телом, а разум пороками, еще упорствующими или в состоянии подавления, или в состоянии сопротивления; и чтобы у самого же Бога просить и благодати заслуг, и прощения грехов, и Ему же приносить благодарение за полученные блага. В состоянии же того, конечного мира, к которому должна быть относима и для достижения которого должна быть соблюдаема эта справедливость, так как восстановленная в бессмертии и неповрежденности природа пороков иметь не будет, и так как никто из нас ни со стороны другого, ни в себе самом не будет встречать никакого сопротиления, не будет уже нужды, чтобы разум повелевал пороками, которых вовсе не будет. Но будет повелевать Бог человеком, душа телом; и в повиновении там будет такая же приятность и легкость, каково будет счастие в жизни и царствовании. И во всех и каждом это будет там вечным, а вечное будет несомненным. А потому мир того блаженства, или блаженство того мира, будет высочайшим благом.

Глава XXVIII

Какой в конце концов предстоит исход нечестивым Тем же, которые не принадлежат к этому Граду Божию, предстоит навсегда продолжающееся бедствие. Оно называется и второю смертию: потому что нельзя сказать, чтобы там жили ни о душе, которая будет отчуждена от жизни Божией, ни о теле, которое будет подвержено вечным скорбям. От того и ужаснее эта вторая смерть, что она будет в состоянии покончиться смертию. Но так как подобно противоположности между несчастием и блаженством, между смертию и жизнью, предполагается противоположность и между войною и миром; то не без основания ставят вопрос: если в виде конечного блага проповедуется и восхваляется мир, то, в противоположность этому, что за война, и какого свойства, может предполагаться, как конечное зло? Ставящий такой вопрос пусть обратит внимание на то, что в войне вредно и опасно, и увидит, что это не иное, как взаимная вражда и столкновение вещей. Какую же войну можно придумать тяжелее и ужаснее той, когда воля так неприязненна страсти, а страсть воле, что вражды подобной не может покончить никакая с их стороны победа; или когда сила страдания вступает в борьбу с самою природою тела так, что ни одна из них не уступает другой? Когда в настоящей жизни подобное столкновение происходит, то или побеждает страдание, и смерть отнимает ощущение боли; или побеждает природа, и ощущение боли устраняется выздоровлением. Но там и страдание будет оставаться, чтобы терзать; и природа будет продолжать свое существование, чтобы ощущать страдание: и то и другое не прекратится, чтобы не прекратилось наказание. А так как к этому конечному благу и к конечному злу, к тому желательному и к этому наводящему ужас, к первому добрые, а к последнему злые перейдут вследствие суда; то об этом суде я поговорю, насколько даст Бог, в следующей книге. <...>

Книга двадцать вторая

О предназначенном конце Града Божия, т. е. о вечном блаженстве святых: подтверждается вера в воскресение тел и объясняется, каково оно будет. После, речью о том, как святые будут проводить жизнь в бессмертных и духовных телах, сочинение заканчивается.

Глава I

О состоянии ангелов и людей Эта последняя книга, как обещали мы в книге предыдущей, будет содержать в себе рассуждение о вечном блаженстве Града Божия. Вечным это блаженство называется не по продолжительности времени, идущего чрез ряд многих веков и однако рано или поздно долженствующего иметь конец, но в том смысле, как написано в Евангелии: И ц а р с т в и ю Е г о
н е б у д е т к о н ц а (Лук. I, 33). С другой стороны, вечность эта (должна быть понимаема) и не так, что Град сей представляет собою такой вид непрерывного бытия, что одни выходят из него умирая, а другие являются им на смену, рождаясь, подобно тому, как в дереве постоянно покрытом листвою, по-видимому остается одна и та же производительная сила, доколе появляющиеся на место увядших и опавших листьев, новые листья сохраняют тенистый вид; а так, что все граждане в нем будут бессмертны, ибо там и люди получат то, чего никогда не теряли святые ангелы. Так устроит всемогущий Бог, Создатель этого Града. Таково Его обетование и обманывать Он не может; а чтобы этому обетованию мы веровали, Он многое, и необещанное, и обещанное, уже исполнил. Он сотворил вначале этот, наполненный всеми видимыми и чувствам надлежащими прекрасными предметами, мир, в котором нет ничего лучше духов, коих Он одарил разумом и способностию созерцать Себя и соединил в одном обществе, называемом нами святым и горним Градом, в котором Сам же служит и предметом, поддерживающим их бытие и делающим их блаженными, как бы общею их жизнию и питанием. Он даровал этой разумной природе такое свободное произволение, чтобы она могла, если бы захотела отступить от Бога, т. е. от своего блаженства: ибо тотчас вслед за тем имело наступить для нее злополучие. Хотя Он и предвидел, что некоторые ангелы по гордости, думая сами по себе обладать блаженною жизнию, окажутся отступниками от такого великого блага, однако не лишил их этой способности, решивши, что больше могущества и благости -- извлечь из зла добро, чем не попутить зла. Да и зла не было бы совсем, если бы изменчивая, хотя и добрая, природа, созданная всевывшним и неизменно-благим Богом, который все сотворил добрым, не создала его сама себе путем греха. Самый уже грех этот служит очевидным доказательством, что природа была сотворена доброю. Ибо если бы она не была великим, хотя Творцу неравным, добром, то отступничество от Бога, этого, так сказать, ее света, не было бы для нее, конечно, злом. Как слепота глаза представляет собою порок, и порок этот указывает, что глаз сотворен для того, чтобы видеть свет, а потому и в самом пороке своем и даже еще яснее глаз является для прочих органов органом, спообным к свету (по этой именно причине лишение света и составляет для глаз порок); так и природа, наслаждавшаяся Богом, свидетельствует, что сотворена была наилучшею, самым повреждением своим, когда злополучна потому собственно, что не наслаждается Богом, который свободное падение ангелов подверг правосуднейшему наказанию вечным лишением блаженства, а ангелам, устоявшим в высшем благе, самую эту твердость обратил как бы в награду, дабы они уверены были, что эта их тведость пребудет без конца. Он и самого человека сотворил правым, с тем же самым свободным произволением, как существо хотя земное, но достойное неба, если он останется в единении со своим Творцом; если же от Него отступит, постигнет и его злополучие, свойственное этого рода природе. Предвидя, что и он также отступит от Бога, преступивши закон Божий, Бог не лишил его однако же способности свободного произволения, ибо наперед знал, что сделает Он доброго из его зла, собирал Своею благодатью из смертного, заслуженно и правосудно осужденного, рода многочисленный народ, в восстановление и восполнение падшей части ангелов, дабы таким образом, возлюбленный и горний Град тот не умалялся в числе своих граждан, а даже может быть и радовался их возрастанию.

Глава II

О вечной и непреложной воле Божией Ибо хотя злыми и творится многое вопреки воле Божией, но Бог обладает такою премудростью и могуществом, что все, по-видимому, противное Его воле, обращает к таким последствиям или целям, которые Его предвидение нашло добрыми. А потому, хотя мы и говорим, что Бог изменяет Свою волю, делаясь, например, гневным по отношению к тем, к кому был (прежде) кротким, но в сущности изменяемся мы, а не Он, и в состояниях, которые испытываем сами, видим как бы изменяющимся Его: подобно тому, как для больных глаз изменяется солнце, и из нежного делается как бы резким, из приятного тягостным, хотя само по себе оно остается таким же, каким и было. Да и волею-то Божиею мы называем ту волю, которую Бог творит в сердце повинующихся Его заповедям, о коей говорит апостол: Б о г б о е с т ь д е й с т в у я й в в а с и е ж е х о т я ш и (Филип, II, 13). Подобно тому и праведностью Божиею мы называем не только ту праведность, которою праведен Сам Бог, но и ту, которую Он творит в человеке оправданном; точно также и законом Его называем закон, который существует собственно для людей, но дан Богом. Ибо то были, конечно, люди, кому говорит Иисус: В з а к о н е ж е в а ш е м п и с а н о е с т ь (Иоан. VIII, 17), так как в другом месте читаем: З а к о н Б о г а в с е р д ц е Е г о (Псал. XXXVI, 31). Также точно называем мы Бога и желающим сообразно с тою Его волею, которую Он произодит в людях: потому что желает не сам Он, а делает желающими своих присных; подобно тому, как называем Его и познавшим, потому, что Он дал познать Себя тем, кем не был познан. Ибо слова апостола: Н ы н е ж е, п о з н а в ш и Б о г а п а ч е ж е п о з н а н ы б ы в ш и о т Б о г а (Гал. IV, 9) нельзя понимать так, что их, предуведенных от сложения мира (1 Петр. I, 20), Бог познал только теперь; но сказано, что Он познал их теперь, в том смысле, что теперь только дал им познать Себя. О таком способе самовыражения я упоминал уже и в предыдущих книгах. Таким образом по той воле, по которой мы называем Бога желающим, Он желает многого, но не делает; потому что желающими делает других, которым неизвестно будущее. Так, святые Его в силу Им же внушаемой святой воли желают многого, но его не бывает, подобно тому, как о некоторых воссылают свои благочестивые и святые молитвы, и, однако того, о чем они молятся, Он не исполняет, хотя эту волю молиться Сам же творит в них Своим Святым Духом. Отсюда, когда святые по внушению Божию желают и молятся, чтобы каждый получил спасение, то, употребляя вышеукзанный способ слововыражения, мы можем сказать: "Бог хочет так, но не делает", называя в этом случае желающим Того, кто производит в них желание. Напротив, по той Своей воле, которая вечна одинаково с Его предведением, Он сотворил уже все, что только хотел сотворить на небе и на земле, не только прошедшее и настоящее, но даже и будущее (Псал. CXIII, 3). Но прежде, чем наступит время, в которое по Его воле должно быть, то, что раньше времени Он предусмотрел и предустроил, мы говорим: "Оно будет, когда захочет Бог". Если же мы не знаем ни времени, когда оно будет, ни даже того, будет ли оно, то говорим так: "Оно будет, если захочет Бог", -- говорим не потому, что у Бога тогда будет новая воля, какой Он не имел, а потому, что тогда будет то, что от вечности предуготовлено Его непреложной волей. <...>

Глава ХХ

О том, что в воскресении мертвых природа рассеянных таким или иным образом тел должна быть востановлена в своей целости С другой стороны, будем далеки от мысли, чтобы для воскресения тел и возвращения их к жизни всемогущество Творца не могло собрать всего, что пожрано зверями либо огнем, или превратилось в прах и пепел, или разрешилось во влагу, или испарилось в воздух. Не будемд умать, чтобы какое-нибудь недро или потаенное место природы скрыло что-нибудь, исчезнувшее от наших чувств, в такой степени, чтобы оно осталось или неизвестным для ведения, или выступившим из власти Творца всего. Цицерон, этот великий писатель их, желая, как мог, определить Бога, говорит: "Он есть некоторый свободный и независимый ум, чуждый всякой смертной примеси, всезнающий и вседвижущий и сам одаренный вечным движением". Тоже встречаеся в доктринах великих философов. Итак, говоря их же языком, каким образом может что-либо скрыться от "всезнающего", или бесследно исчезнуть от "вседвижущего"?

Отсюда уже разрешается и тот вопрос, который представляется более трудным, именно: если плоть умершего чеовека становится плотью другого человека живого, то кому из них будет принадлежть она в воскресении? Ведь если бы изнуренный и побежденный голодом человек начал питаться трупами людей, -- а такое зло, как свидетельствует древняя история и как говорит несчастный опыт новейших времен, иногда случалось: то кто же будет спорить, что вся-де эта пища выбрасывается нижним проходом иничего из нее не превращается в плоть того человека, когда самая уже его исхудалость, которая была и прошла, достаточно показывает, что этим питанием восполнены убыли в его теле? Но предпосланные мною несколько выше замечания уже должны служить к разрешению и этой трудности. Ибо все, что ни истощает в телах голод, все это испаряется, конечно, в воздухе: потому-то мы и сказали, что всемогущий Бог может возвратить то, что ушло. Поэтому и плоть та возвращена будет тому же человеку, которого она составляла человеческую плоть первоначально. От того другого она должна быть отобрана, как бы взятая в заем: так точно, как чужой капитал, она должна быть возвращена тому, у кого занята. В свою очередь и тому человеку, которого истощил голод, возвращена будет его собственная плоть Тем, кто силен собрать и испарившееся в воздух. Хотя бы она и всячески погибла, и ни одной частички ее не сбереглось ни в каких тайниках природы, Всемогущий восстановил бы ее, откуда бы восхотел. Но в виду изречения самой Истины: В л а с г л а в ы в а ш е я н е п о г и б н е т, нелепо было бы думать, что в то время, как волос с головы человека погибнуть не может, могут погибнуть столькие тела человеческие, от голода истощившиеся и съеденные... Рассмотрев и обсудив, насколько было нужно, все эти возражения, соединим все сказанное в следующих общих чертах. В вечном воскресении плоти рост наших тел будет иметь ту меру, которая принадлежала ему по вложенной в тело каждого норме юношеского возраста, не достигнутого еще, или уже достигнутого, с сохранением соответственной красоты в размере всех членов, если что-нибудь от тела было отнято, как излишнее удлинение в какой-нибудь составной его части, то для сохранения красоты это отнятое разместится тогда по всему телу, так что и само оно не пропадет и сохранится соразмерность частей тела: ничего нет невероятного, что вследствие того может даже прибавиться в самый рост тела, когда для сохранения красоты разместится по всем членам то, что в какой-либо части тела оказывалось излишним и неприличным. Если же настаивается, что каждый воскреснет с тем телесным ростом, с каким умер, спорить против такого мнения горячо не следует; нужно только думать, что ничего безобразного, ничего слабого, ничего косного, ничего тленного, словом -- ничего неприличного, не будет в том царстве, в котором сыны воскресения и обетования будут равны ангелам Божиим, не по телу конечно, а по блаженству.

Глава XXI

О новом состоянии духовного тела, в которое изменится плоть святых Соответственно этому и все, что не погибнет от живых ли то тел, или, после смерти, от трупов, будет восстановлено и вместе с остатками, сохранившимися в гробах, воскреснет, изменившись из ветхого состояния тела душевного в новое состояние тела духовного и облекшись нетлением и бессмертием. И если даже или по какой-либо тяжкой случайности или по жестокости врагов, все тело превращено будет совершенно в порошок, и, развеянное, насколько можно, по ветру или по воде, будет лишено всякой возможности находиться где-либо, то и в таком случае оно не укроется от всемогущества Творца; напротив, в нем не погибнет ни один головной волос. Тогда подчиненная духу плоть станет духовною, однако все же плотию, а не духом, подобно тому, как дух, подчиненный плоти, и сам был плотским, однако все же духом, а не плотью. Опытным примером этого служит искаженное состояние нашего наказания. Не по плоти, а именно по духу были плотскими мы, которым апостол говорит: И а з н е м о г о х в а м г л а г о л а т и, я к о
д у х о в н ы м, н о я к о п л о т я н ы м (1 Кор. III, 1). И если в настоящей жизни человек называется и духовным, то по телу он все же плотский и видит он закон во удех своих, противовоюющ закону ума своего (Римл. VII, 23); но он будет духовным и по телу, когда воскреснет плоть его, чтобы быть тем, о чем написано: С е е т с я т е л о д у ш е в н о е и в о с с т а е т т е л о д у х о в н о е (1 Кор. XV, 44). Но какова и как велика будет слава духовного тела, опасаюсь, как бы все, что говорится о ней, не было дерзновенным витийством, потому что мы еще не видим ее на опыте. Впрочем, так как о радости нашего упования молчать не следует ради хвалы Богу, а слова: Г о с п о д и, в о з л ю б и х б л а г о л е п и е д о м у Т в о е г о (Пс. XXV, 8), сказаны из внутренних глубин святой пламенной любви: то от даров Божиих, которые в настоящей бедственной жизни изливаются на добрых и злых, мы, при помощи Божией, сделаем, насколько можем, заключение к тому, какова будет и слава та, о которой, не испытав ее, мы, конечно, говорить достойным образом не можем. Не упоминаю уже о том времени, когда Бог сотворил человека правым; не касаюсь блаженной жизни двух супругов в раю, так как жизнь эта была так коротка, что ее не видели и дети их; но кто может перечислить знаки благости Божией к человеческому роду и в настоящей жизни, которую мы знаем, в которой еще находимся, испытания которой, даже всю ее как непрерывное испытание мы, как бы ни преуспевали, не перестаем выносить, пока в ней находимся. <...>

Глава ХХХ

О вечном блаженстве Града Божия и вечной субботе А каково будет блаженство-то, когда не будет уже никакого зла, не будет сокрыто никакое добро и занятие состоять будет в хвале Богу, который будет всяческий во всех! Ибо не знаю, чем другим могут заниматься там, где будет нескончаемый досуг, где не будет труда, вызываемого какой-либо нуждой. Кроме того, в этом убеждает меня и святая песнь, в которой я читаю или слышу: Б л а ж е н и ж и в у щ и и в д о м у н о в о м, Г о с п о д и, в о в е к и
в е к о в в о с х в а л я т т я (Пс. LXXXIII, 5). В этой хвале Богу будут преуспевать все члены и внутренности нетленного тела, которые теперь, как видим, заняты различными необходимыми отправлениями: потому что тогда не будет самой этой необходимости, а настанет полное, невозмутимое и безмятежное блаженство. В самом деле, тогда уже не будут скрыты все те, расположенные внутри и вне по всему составу тела, части телесной гармонии, о которых я уже говорил и которые в настоящее время сокрыты, и вместе с прочими великими и удивительными предметами, какие там мы увидим, будут воспламенять к хвале такому Художнику наш разумный ум, исполняя его чувством разумной красоты. Какие будут там движения тех тел, это я не берусь определить, да и не могу того представить. Впрочем, и движение и покойное состояние, а также и само лицо, какие бы там они тогда ни были, будут приличествовать тому месту, где не будет ничего, что было бы не приличным. Без сомнения, тело постоянно будет там, где захочет дух, но дух не захочет ничего такого, что могло бы быть неприличным как для духа, так и для тела. Там будет истинная слава, где каждый будет восхваляться не по ошибке, ни по ласкательству восхваляющего. Там будет истинная честь, которая не будет ни отрицаема у кого-либо достойного, ни предоставляема чему-либо недостойному: к ней не будет допущен ни один недостойный, так как там не будет дозволено быть никому, кроме достойных. Там будет истинный мир, где никто не будет терпеть ни какой неприятности ни от себя самого, ни от других. Наградою добродетели будет служить там Тот, Кто даровал добродетель и обетовал ей Самого Себя, лучше и выше Кого не может быть ничего. Ибо сказанное Им чрез пророка: И б у д у в а м Б о г и в ы б у д е т е М и л ю д и е (Лев. XXVI, 12), что иное значит, как не это: Я буду тем, откуда будет проистекать довольство всем, чего только люди будут желать честно, и жизнию и здоровьем, и питанием, и богатством, и славою, и честию, и миром, и всяким вообще благом? Такой же истинный смысл имеют и слова Апостола: Д а б у д е т Б о г в с я ч е с к а я в о в с е х (1 Кор. XV, 28). Он будет целью наших желаний, Кого мы будем лицезреть без конца, любить без отвращения и восхвалять без утомления. Эта обязанность, это расположение сердца и это занятие будут, конечно, общими для всех, как общею будет и самая вечная жизнь. Впрочем, кто может представить мыслию, а тем более высказать в слове, какие сообразно с заслуженными наградами, будут степени чести и славы? Несомненно только, что они будут. Но блаженный Град тот будет видеть в себе то великое благо, что низший не будет так завидовать высшему, как не завидуют теперь архангелам прочие ангелы: каждый тогда не захочет быть тем, чего не получил, хотя и соединен будет с получившим самыми тесными узами согласия, подобно тому как в теле глаз не желает быть пальцем, хотя тот и другой член заключаются в одном неразрывном составе тела. Таким образом, один будет иметь дар меньше, чем другой, но иметь его будет, не желая большего. Будут тогда обладать и свободною волею потому, что грехи уже не будут в состоянии доставлять удовольствие. И свобода эта будет выше потому, что очищена будет от удовольствия грешить для непреложного удовольствия не грешить. Первая данная человеку, когда он был сотворен правым, свободная воля могла не грешить, но могла и грешить; эта же будущая свобода будет могущественнее той, потому что будет уже в состоянии невоможности грешить. И такою она будет по дару Божию, а не по возможности, заключающейся в самой природе ее. Ибо иное -- быть Богом, и иное -- быть причастным Бога. Бог не может грешить по самой природе; причастный же Бога невозможость грешить получает от Бога. В этом божественном даре должны были существовать степени, так что сначала дана была такая свободная воля, при которой бы человек мог не грешить, а в будущем -- такая, при которой бы он уже не мог грешить; первая имела отношение к состоянию награды, а последняя -- к состоянию получения награды. Но так как природа наша согрешила, потому что могла и согрешить, то, очищаясь при посредстве обильнейшей благодати, она приводится в состояние той свободы, при которой не могла бы грешить. Как первое бессмертие, которое Адам потерял вследствие греха, состояло в том, что (человек) мог не умереть, а будущее состоять имеет в том, что мы тогда уже не можем умереть: так точно первая свобода состояла в том, что мы могли не грешить, а будущая будет состоять в том, что мы тогда поставлены будем в состояние невозможности грешить. Ибо воля к благочестию и правде не будет потеряна, как не потеряна теперь воля к блаженству. По крайней мере, в Самом Боге, хотя Он и не может грешить, разве по этой причине следует отрицать свободную волю? Итак, в Граде том будет у всех одна и каждому присущая свободная воля, очищенная от всякого зла и исполненная всякого добра, нескончаемо наслаждающаяся утехами вечных радостей, забывшая о своей вине и своих наказаниях, но не забывшая о своем освобождении настолько, чтобы не быть благодарною Своему Освободителю. Таким образом, по отношению к теоретическому знанию будет и там существовать воспоминание прошлых зол: по отношению же к ощущению будет полное их забвение. Ведь и самый опытный врач, насколько говорит ему наука, знает почти все болезни тела, а как телом они ощущаются, не знает весьма многих, каких не испытал сам. Отсюда как знание зол бывает двоякого рода -- одно, по котором зло бывает известно теоретически, а другое, которое получается чрез перенесение зла на опыте (иначе, конечно, знаем мы пороки из наставлений мудрости, и иначе из порочнейшей жизни человека глупого): так и забвение зол бывает двух родов. Иначе забывает о них человек образованный и ученый, а иначе --- человек перенесший и испытавший их сам; первый, когда не обращает внимания на опыт, а последний, когда освобождается от (самых) злополучий. Сообразно с этим последним видом забвения святые не будут помнить своих прошлых зол, потому что будут свободны от них настолько, что все их злополучия совершенно изгладятся из их чувств. Однако сила знания, которая в них будет велика, будет напоминать им не только об их собственном прошлом злополучии осужденных, но и о вечном злополучии осужденных. Иначе, т. е. если они не будут знать, что были злополучны, каким образом воспоют они, как говорится в псалме, милости Господа во век (Пс. LXXXVIII, 2)? Утешительнее этой песни во славу благодати Христа кровию Которого мы избавлены, для Града того не будет решительно ничего. Тогда исполнятся слова: У п р а з д н и т е с я и в и д и т е я к о а з е с м ь Б о г (Пс. XLV, 11). Это будет по истине великою, не имеющею вечера, субботою, которая восхваляется Господом при первых делах мира, там, где читаем: И п о ч и Б о г в д е н ь с е д ь м ы й о т в с е х д е л с в о и х, я ж е
с о т в о р и. И б л а г о с л о в и Б о г д е н ь с е д ь м ы й и о с в я т и е г о: я к о в т о й п о ч и о т
в с е х д е л с в о и х я ж е н а ч а т Б о г т в о р и т и (Быт. II, 2, 3). Седьмым днем будем даже и сами мы, когда будем исполнены и обновлены Его благословением и освящением. Там упразднившись увидим, что Он есть Бог, чем хотели мы быть сами, когда отпали от Него, услышав слова обольстителя: Б у д е т е я к о б о з и (Быт. III, 5), и отдалившись от истинного Бога, по творческой воле Которого мы должны были быть богами не чрез оставление Бога, а чрез причастие Ему. Ибо что сделали мы без Него, как не изнемогли во гневе Его (Пс. LXXXIX, 9)? Освободившись от этого гнева и достигши совершенства превозмогшею гнев благодатью, мы свободны будем во веки, видя, что Он есть Бог, Которым и мы будем полны, когда Он будет всяческая во всех. Ведь и самые наши добрые дела вменяются нам для получения нами этой субботы в таком случае, когда мы смотрим на них, как на Его дела, а не как на дела наши. Если мы будем приписывать их себе, в таком случае они будут делами рабскими, ибо о субботе говорится: Д а н е с о т в о р и т е в о н в с я к о г о д е л а рабского (Втор., V, 14). Поэтому и пророком Иезекиилем говорится: И с у б б о т ы м о я д а х и м, е ж е б ы т и в з н а м е н и е м е ж д у м н о ю и м е ж д у и м и, е ж е р а з у м е т и и м, я к о а з Г о с п о д ь о с в я щ а я й и х (ХХ, 12). Это мы узнаем вполне тогда, когда будем вполне свободны и вполне увидим, что Он есть Бог. Самое число веков, как бы дней, если будем считать их по тем периодам времени, укзание на которые находим в писании, окажется субботствованием, потому что число это есть семь: так, первый век, как бы первый день, простирается от Адама до потопа, второй -- от потопа до Авраама, равные, впрочем, не продолжительностью времени, а числом поколений, так как и в том и в другом находится их по десяти. Затем, от Авраама до пришествия Христова, по исчислению евангелиста Матфея, следуют три века, из которых каждый заключает в себе по четырнадцати поколений, именно: от Авраама до Давида, от Давида до переселения в Вавилон и от переселения в Вавилон до рождества Христова. Всех, стало быть, пять. Теперь идет шестой, которого не следует измерять никаким числом поколений в виду того, что сказано: Н е с т ь в ы ш е р а з у м е т и в р е м е н а и л е т а, я ж е О т е ц п о л о ж и в о С в о е й в л а с т и (Деян. I, 7). После этого века, Бог как бы почиет в седьмой день, устроив так, что в нем почиет и самый этот седьмой день, чем будем уже мы сами. -- О каждом из этих веков подробно рассуждать теперь было бы долго. По крайней мере, этот седьмой век будет нашею субботою, конец которой будет не вечером, а Господним, как бы вечным осьмым, днем, который Христос освятил Своим воскресением, предъизображая тем вечный покой не только духа, но и тела. Тогда мы освободимся и увидим, увидим и возлюбим, возлюбим и восхвалим. Вот то, чем будем мы без конца! Ибо какая иная цель наша, как не та, чтобы достигнуть царства, которое не имеет конца? Считаем долг настоящего великого труда при помощи Божией исполненным. Для кого он мал, или для кого слишком велик, пусть извинят меня, а для кого удовлетворителен, пусть не мне, а вместе со мною воссылают благодарение Богу. Аминь.

Аврелий Августин 10.09.2017 22:01

ПРОТИВ АКАДЕМИКОВ
 
http://anthropology.rchgi.spb.ru/

Предисловие


1. О если бы, Романиан, добродетель могла потребовать у противодействующей ей фортуны достойного человека, да еще и так, чтобы последняя вновь не отобрала его у нее! Тогда, несомненно, добродетель давно уже наложила бы на тебя руку, провозгласила бы тебя человеком вольным и ввела бы во владение имуществом самым благонадежным, дабы не допустить тебя раболепствовать даже перед счастливой случайностью. Но по грехам ли нашим, или же по естественной необходимости так устроено, что божественный дух, присущий смертным, никоим образом не входит в гавань мудрости, где не тревожило бы его никакое дуновение фортуны - ни противное, ни благоприятное, если, конечно, не введет его в эту гавань сама же фортуна, безусловно счастливая, хотя порой и кажущаяся несчастной. Поэтому нам не остается ничего другого, кроме молитв за тебя, которыми мы испросили бы, если сможем, у пекущегося о том Бога, чтобы он возвратил тебя самому себе; ибо тем самым Он легко возвратит тебя и нам и позволит твоему уму, который уже давно едва имеет чем дышать, выбраться, наконец, на воздух истинной свободы.

Ведь, возможно, то, что мы обыкновенно называем фортуной, управляется некоторым сокровенным повелением, и случаем в событиях считается не что иное, как то, основание и причина чего нам попросту неизвестны, и ничего не случается выгодного или невыгодного в частности, что не было бы согласовано и соотнесено с общим. Эту мысль, высказанную в основных положениях самых плодотворных учений и столь трудно постигаемую людьми непосвященными, и обещает доказать своим истинным любителям философия, к занятиям которой я тебя и приглашаю. Поэтому, если и случается с тобой многое, недостойное твоего духа, не спеши презирать самого себя. Коль скоро божественное провидение простирается и на нас, - в чем сомневаться не следует, - то, поверь мне, если с тобой что-нибудь происходит, то так оно и должно происходить. Так, когда ты, с такими своими природными свойствами, которым я всегда удивлялся, с первых дней юности, не поддержанной, увы, разумом, скользкой стезей вступил в человеческую жизнь, переполненную всякими заблуждениями, - водоворот богатств охватил тебя и стал поглощать в обольстительных омутах тот возраст и дух, который с радостью следовал всему, что казалось прекрасным и честным; и только те дуновения фортуны, которые считаются несчастьями, извлекли тебя, почти утонувшего, оттуда.

Ведь если бы тебя, когда ты затевал медвежьи бои и прочие никогда не виданные нашими гражданами зрелища, всегда встречало оглушительное рукоплескание театра; если бы дружные и единодушные голоса глупцов, число коих безмерно, превозносили тебя до небес; если бы никто не осмелился быть тебе врагом; если бы муниципальные таблицы объявляли тебя своими медными письменами патроном не только своих граждан, но и жителей соседних округов, воздвигались бы тебе статуи, текли почести, придавались степени власти, превышающие объем власти муниципальной, накрывались тучные столы для ежедневных пиршеств; если бы каждый, кому что необходимо, и даже просто желательно для наслаждения, без отказа бы просил и без отказа получал, а многое раздавалось бы и непросящим; если бы и хозяйство, тщательно и добросовестно ведущееся твоими управляющими, оказывалось бы доста-точным и готовым к удовлетворению твоих издержек, а сам ты, тем временем, проводил бы жизнь в изящнейших громадах зданий, в роскоши бань, в играх, не пятнающих чести, на охотах, на пирах, слыл бы на устах клиентов, на устах граждан, на устах, наконец, целых народов человеколюбивейшим, щедрейшим, красивейшим и счаст-ливейшим, каковым бы и был, - кто тогда осмелился бы напомнить тебе, Романиан, о другой блаженной жизни, которая, собственно, одна и блаженна? Кто, спрашиваю? Кто мог бы убедить тебя, что ты не только не был счастлив, но, напротив, был тем более жалок, чем менее таковым казался сам себе? Теперь же, благодаря таким и стольким перенесенным тобою несчастьям, как просто стало тебя увещать! Нужно ли ныне далеко ходить за примерами того, как непостоянно, непрочно и чревато всевозможными бедствиями все то, что смертные считают благами? - ведь, в известной степени, ты так хорошо испытал это сам, что твоим примером мы можем убеждать других!

Итак, те твои достоинства, в силу которых ты всегда стремился к прекрасному и честному, хотел скорее быть щедрым и справедливым, нежели богатым и могущественным, никогда не поддавался бедствиям и мерзостям, - то самое, говорю, божественное, что было усыплено в тебе, уж и не знаю, каким сном этой жизни, какой летаргией, - таинственное провидение вновь пробудило разнообразными и суровыми потрясениями. Пробудись же, пробудись, прошу тебя! Поверь мне, ты еще будешь благодарен судьбе за то, что она не забросала тебя дарами благополучия, на которые так падки многие простаки, дарами, которыми чуть было не прельстился и я сам, и лишь душевная боль смогла принудить меня бежать от открытого всем ветрам образа жизни и искать прибежища в недрах философии. Это она теперь питает и согревает меня в том самом покое, которого мы так сильно желали. Это она освободила меня от того суеверия, в которое я так опрометчиво увлекал вслед за собой и тебя, мой Романиан. Ибо это она учит, и учит справедливо, не почитать решительно ничего из того, что зрится очами смертных. Это она обещает показать со всей ясностью Бога истиннейшего и таинственнейшего, и вот, - вот уже как бы прорисовывает Его образ в светлом тумане.

В усердных занятиях философией проводил со мной время и наш Лиценций. От юношеских обольщений и наслаждений он всецело обратился к ней, так что я не без основания решаюсь предложить его для подражания его отцу. Ибо если на кого, то уж никак не на философию станет жаловаться какой бы то ни было возраст за устранение от ее сосцов. А я, чтобы побудить тебя охотнее за нее взяться (хотя и хорошо знаю твою жажду), решил, однако, послать тебе вначале лишь маленький кусочек на пробу в надежде, что этот кусочек будет тебе весьма приятен и, так сказать, возбудит аппетит. Посылаю тебе запись состязаний, которые вели между собой Тригеций и Лиценций. Ибо и первого юношу, насколько привлекла было к себе служба, суля ему якобы освобождение от скуки учения, настолько же возвратила нам пламенным и неустанным ревнителем великих и почтенных знаний.

Итак, спустя несколько дней после того, как мы стали жить в деревне, когда, располагая и воодушевляя их к занятиям, я увидел их даже более, чем надеялся, готовыми к этим занятиям и страстно к ним стремящимися, то и захотелось мне испытать, что они могут в своем возрасте, тем более, что "Гортензий" Цицерона, казалось, уже в значительной мере ознакомил их с философией. Наняв писаря, дабы труд наш не был развеян по ветру, я не позволил ничему погибнуть. В этой книге ты прочтешь о том, насколько спорилось наше дело и каковы их суждения, равно и каковы мнения мои и Алипия.

Книга первая

Состязание первое


2. Итак, когда по моему приглашению мы, как только представился удобный случай, сошлись все вместе, я сказал:

- Сомневаетесь ли вы в том, что нам должно знать истину?

- Нисколько, - отвечал Тригеций, а остальные знаками выразили ему свое одобрение.

- А если, - говорю, - мы можем быть блаженными и не познав истины: считаете ли вы познание истины необходимым?

На это Алипий сказал:

- Я полагаю, что мне удобней быть судьей в этом вопросе. Мне предстоит еще долгий путь в город, а потому меня следует освободить от обязанности принять ту или другую сторону, поскольку функцию судьи я могу передать кому бы то ни было легче, чем обязанность защитника той или иной стороны. Поэтому ни для какой из двух сторон ничего от меня не ждите.

Когда все согласились, я повторил свой вопрос.

- Быть блаженными, - ответил Тригеций, - мы действительно желаем; и если можем достигнуть этого без истины, то искать ее нет никакой нужды.

- Как это так, - говорю я, - уж не думаете ли вы, что мы действительно можем быть блаженными вдали от истины?

Тогда Лиценций:

- Можем, если истину будем искать. Когда же я стал настойчиво требовать мнения остальных, Навигий ответил:

- Я, пожалуй, склоняюсь на сторону Лиценция. Воз-можно, в самом деле, блаженство жизни в том и состоит, чтобы неустанно исследовать истину.

Тригеций же сказал:
- Определи, в чем, по-твоему, состоит блаженная жизнь, чтобы мне, на основании этого, сообразить, что следует отвечать.

- Неужели ты думаешь, - говорю я, - что жить блаженно означает что другое, как не жить согласно наилучшему, что есть в человеке?

- Я не буду, - ответил он, - напрасно тратить слов: полагаю, что ты же и должен определить мне, что это - самое наилучшее.

- Кто, - говорю, - усомнится, что наилучшее в человеке - это та часть его души, которая в нем господствует и которой все остальное в человеке должно повиноваться? А, чтобы ты не потребовал еще одного определения, сразу поясню: такой частью может назваться ум или рассудок. Если же ты не согласен с этим, попытайся сам сформулировать, что есть блаженная жизнь или наилучшее в человеке.
Тригеций спорить не стал.

- В таком случае, - продолжил я, - возвратимся к нашему предмету. Представляешь ли ты себе, что можно жить блаженно и не найдя истины, лишь бы только ее искать?

- Я отнюдь не представляю этого, - отвечает Тригеций, - но ведь я на этом и не настаивал.

- А вы, - спрашиваю я у других, - как думаете? Тогда Лиценций сказал:

- Мне кажется, что можно, потому что те наши предки, которых мы знаем, как людей мудрых и блаженных, жили достойно и блаженно только лишь потому, что искали истину.

- Благодарю, что выбрали меня судьей вместе с Алипием, которому, признаюсь, я стал было завидовать. Итак, поелику одному из вас кажется, что блаженная жизнь может быть достигнута одним только исследованием истины, а другому - не иначе, как ее обретением, Навигий же незадолго до этого заявил, что хочет перейти на твою, Лиценций, сторону, то я с нетерпением ожидаю услышать, как вы будете защищать свои мнения! Ибо предмет этот - огромной важности и заслуживает самого тщательного рассмотрения.

- Если это столь серьезный предмет, - заметил Лиценций, - то для его исследования требуются весьма мудрые мужи.

- Не ищи, - говорю, - и особенно в этом городе, того, что и вообще нынче трудно сыскать. Лучше поясни смысл сказанного тобой, сказанного, полагаю, не наобум, и ответь, на каком основании ты таким образом мыслишь. Что же до твоего замечания, то, думаю, и малые люди могут возрасти, когда исследуют великие предметы.

3. Лиценций сказал:

- Так как ты, я вижу, настойчиво побуждаешь нас вступить в состязание, то позволь спросить, почему бы не мог быть блаженным тот, кто ищет истину, хотя бы ее и не нашел?

- А потому, - отвечал за меня Тригеций, - что от блаженного мы ждем совершенства и мудрости во всем. Тот же, кто еще только ищет, несовершенен. Поэтому я решительно отказываюсь понимать, почему ты выставляешь такого блаженным.

Тут Лиценций решил сослаться на авторитет предков, на что Тригеций благоразумно возразил, дескать, предки предкам рознь. Тогда первый и говорит:

- Считаешь ли ты мудрым Карнеада?

- Я не грек, - отвечает Тригеций, - и знать не знаю, каков был твой Карнеад. Лиценций:
- Ладно, в таком случае, что ты думаешь о нашем знаменитом Цицероне?

После долгого молчания Тригеций согласился, что Цицерон был мудр. Обрадовался Лиценций:

- Итак, - говорит, - его мнение по данному предмету имеет для тебя хоть какой-нибудь вес?

- Имеет.

- Так выслушай, если подзабыл, что он говорил. Наш Цицерон полагал, что блажен тот, кто исследует истину, хотя бы и не был в силах ее открыть.

- Где же, позволь, ты это вычитал? На что Лиценций:

- Разве тебе не известно, что Цицерон особенно настаивал на том, что не существует достоверного чувственного восприятия, а коли так, то мудрому ничего не остается, кроме тщательнейшего изыскания истины, так как, если бы он принял на веру то, что неизвестно, то никогда не смог бы избавиться от заблуждений, а это со стороны мудрого - величайшая ошибка! Поэтому: если мудрого следует считать блаженным, а настоящий удел мудрости - исследование истины, то, значит, одно только это изыскание уже может сделать жизнь блаженной.

Тогда Тригеций:

- А можно ли забрать назад необдуманно сделанную уступку?

Тут уже я заметил, что подобное не дозволяется только в тех случаях, когда затевают споры не из желания найти истину, а из ребяческого легкомыслия. Учитывая же характер спора, а равно и то, что спорщики находятся на стадии воспитания и обучения, я это не только дозволяю, но и настаиваю, чтобы взято было за правило возвращаться к обсуждению и пересмотру того, в чем были сделаны не вполне обдуманные уступки. Лиценций согласился, что настоящей победой в философии будет не победа в споре, а отыскание правды и истины. Алипий же сказал:

- Согласитесь, что до выполнения мною взятых на себя обязанностей очередь еще не дошла. А, между тем, еще прежде задуманная поездка вынуждает меня прервать их отправление. Поэтому пусть тот, кто вместе со мной принял на себя обязанности судьи, до моего возвращения выполняет эти обязанности и за меня, располагая как бы удвоенной властью, ибо, как я вижу, спор затянется надолго.

Когда Алипий ушел, Лиценций обратился к Тригецию:

- Говори, в чем ты сделал необдуманную уступку? Тот отвечал:

- Поспешил согласиться, что Цицерон был мудр.

- Как, - поразился Лиценций, - Цицерон не был мудр? Цицерон - начало и конец всей латинской философии!

- Если и соглашусь, что он был мудрым, - спокойно возразил Тригеций, - то и тогда далеко не все у него одобрю.

- Что же еще? - воскликнул первый, - ведь отвергая названное положение, ты должен будешь отвергнуть и многое другое!

- Отнюдь, - отвечал второй, - я, например, готов утверждать, что Цицерон только это понимал неправильно. Полагаю, что для вас важным будет лишь то, насколько основательны мои доказательства в пользу того, что я намерен утверждать.

- Давай, - махнул рукой Лиценций, - продолжай. Разве я осмелюсь возражать тому, кому и Цицерон не указ!

Тогда Тригеций:

- Я хочу обратить внимание нашего судьи на то, как он сам определил ранее блаженную жизнь. Он сказал, что блажен тот, кто живет той частью своей души, которой следует повелевать всем остальным. Тебя же, Лиценций, прошу согласиться со мною в том (ибо во имя свободы, которую обещает нам философия, я давно уже сбросил иго авторитета), что тот, кто только ищет истину, еще не совершенен.

Подумав, Лиценций уступить отказался.

Тригеций:

- Объясни, пожалуйста, почему? Каким образом человек может быть совершенным и, в то же время, еще только искать истину?

Лиценций признал, что тот, кто не достиг этой цели, не совершенен. Но, так как истину знает один только Бог и, возможно, те человеческие души, которые уже оставили тело, то цель человека - совершенным образом искать истину; именно такого человека мы и назовем совершенным, хотя, конечно, совершенным, как человека.

Тригеций:

- Итак, человек блаженным быть не может. Да и как мог бы, когда он не в силах достигнуть того, к чему всячески стремится? Но человек может жить блаженно, если руководствуется той частью души, которой должно в нем господствовать. А, потому, он может находить и истину. Или же пусть он сдерживает себя и не стремится к истине, дабы не быть, не найдя ее, несчастным!

- Но ведь именно это, - возразил Лиценций, - и составляет блаженство человека - совершенным образом искать истину. Это и значит - достигать цели, далее которой идти нельзя. Поэтому тот, кто ищет ее не слишком усердно, человеческой цели не достигает. Тот же, кто прилагает к изысканию истины столько старания, сколько он может и должен прилагать, тот блажен, хотя бы ее и не нашел, так как исполнил свой долг. Если же открыть истину невозможно, то лишь потому, что это невозможно в принципе. Наконец, если человеку необходимо быть или блаженным, или несчастным, то как можно считать не-счастным того, кто дни и ночи трудится над изысканием истины? Значит, его следует полагать блаженным. Далее, подобное определение, как я думаю, полезно и для меня. Ибо если блажен (а он действительно блажен!) тот, кто живет той частью души, которой прилично повелевать остальными, а часть эта называется разумом, то, спрашиваю, неужели же не живет разумом тот, кто совершенным образом ищет истину? Если же это нелепость, то почему тогда нельзя назвать блаженным того, кто только исследует истину?

- Мне кажется, - возразил Тригеций, - что тот, кто заблуждается, и разумом не живет, и уж тем более не блажен. Заблуждается же всякий, кто всегда ищет и всегда не находит. Ты же все время хочешь доказать одно из двух: или что заблуждающийся может быть блаженным, или что тот не заблуждается, кто никогда не находит того, что ищет.

Лиценций:

- Блаженный заблуждаться не может. Тот же, кто ищет - не заблуждается, поскольку он для того совер-шенным образом и ищет, чтобы не заблуждаться.

Тригеций:

- Возможно, так оно и есть, да только он ведь не находит, а, следовательно, заблуждается. Ты же вообразил, что достаточно ему захотеть не заблуждаться, как он сразу же заблуждаться и перестанет. Но можно ведь заблуждаться и невольно, более того, невольно-то обычно и заблуждаются!

Тут уже я решил вмешаться:

- Вам следует, - говорю, - определить, что такое заблуждение. Тогда вам легче будет обозначить границы вашего спора.

- Я, - отвечал Лиценций, - не способен ни к каким определениям, хотя заблуждение легче определить, чем от него избавиться.

- А я, - сказал другой, - пожалуй, определю. Мне это сделать проще, но не благодаря способностям, а в силу правоты защищаемого мною положения. Заблуждаться - это значит всегда искать и никогда не находить!

- Если бы мне, - заметил Лиценций, - удалось опровергнуть это определение, я счел бы свое мнение надежно защищенным. Но, так как или этот предмет труден сам по себе, или же мне он таким представляется, я попрошу вас отложить вопрос до завтрашнего дня.

Я решил, что ему следует уступить, другие не возражали, и мы пошли на прогулку. Под вечер они было вновь возобновили свой спор, но я его прервал и уговорил оставить все на утро, а нынче отправиться В бани.

Состязание второе

4. Когда на другой день мы уселись вместе, я сказал:

- Продолжайте начатое вчера. Тогда Лиценций:

- Если не ошибаюсь, мы отложили с пор по моей просьбе, так как определить заблуждение было для меня очень трудно.

- Верно, - говорю, - ты прав, и я искренне желаю, чтобы это было для тебя добрым предзнаменованием Для всего последующего.

- Итак, выслушай, - сказал он, - что сказал бы я вчера, если бы ты не прервал спор: заблуждение, по моему мнению, есть утверждение лжи, принимаемой за истину. В него никогда не впадет тот, кто полагает, что истину всегда следует искать. Ведь не станет же утверждать ложь тот, кто вообще ничего не утверждает. Поэтому, он не может и заблуждаться, а быть блаженным может весьма легко. Чтобы далеко не ходить за примерами, скажу: если бы мы сами могли проводить каждый день так же как вчерашний, то и нас вполне можно было бы считать блаженными, ибо мы провели время в великом сердечном покое, освободив дух от всякой телесной грязи и от огня страстей, давая, насколько это человеку возможно, занятие разуму, т. е. жили именно той божественной частью души, в которой, по установленному нами же вчера определению, и заключается блаженная жизнь, хотя, как мне думается, мы ничего не нашли, а только искали. Итак, блаженная жизнь может быть достигаема человеком одним лишь исследованием истины, пусть даже эта истича не может быть открыта вообще. Обрати внимание, с какой легкостью устраняется твое определение общим понятием! Ты сказал, что заблуждаться - значит всегда искать, но никогда не находить. Но, представь, что кто-то ничего не ищет, но, скажем, в силу своей слепоты, средь бела дня полагает, что наступила ночь. Что же он, по-твоему, не заблуждается? И, заметь, такого рода заблуждения - самые распрост-раненные, под твое же определение они не подпадают. А вот другой пример. Некто, допустим, хочет попасть в Александрию, знает кратчайший туда путь и этим путем направляется. Он ведь не заблуждается, не так ли? Но на пути ему встречаются различные препятствия, путешествие затягивается и он в дороге умирает. Разве он не всегда искал и никогда не находил, тем не менее, в чем же он заблуждался?

- Он не всегда искал, - возразил Тригеций.

- Верно, - ответил Лиценций, - твоя правда. Но именно поэтому твое определение никуда и не годится. Я ведь не сказал, что блажен тот, кто всегда ищет истину. Да это и невозможно; во-первых, потому, что человек существует не всегда; во-вторых, - не может же он, едва только родился, тотчас же отправляться искать истину. А если ты полагаешь, что выражение "всегда" нужно упот-ребить в том случае, если он не дает потеряться ни одной минуте времени с тех пор, как уже может искать, то тебе следует вспомнить о путешественнике в Александрию. Представь, что кто-нибудь с того самого времени, как возраст или занятия позволили ему отправиться в путь, пустился в означенное путешествие, и, хоть и не сбивался с пути никогда, однако умер прежде, чем достиг своей цели. Ты будешь заблуждаться полагая, что заблуждался он, хотя он и не нашел того, поискам чего посвящал все возможное для этого время. Таким образом, не заблуждается тот, кто совершенным образом ищет истину, пускай ее и не находя, и блажен, поскольку живет согласно с разумом. Твое же определение я считаю опровергнутым и спрашиваю, неужто ты полагаешь наш спор еще не решенным?

5. На это Тригеций сказал:

- Согласен ли ты, что мудрость есть прямой путь жизни?

Лиценций согласился, но прежде попросил определить, что такое мудрость.

Тригеций:

- Неужели она кажется тебе недостаточно определенной самим вопросом? Ты даже согласился с тем, чего я хотел.

Если я не ошибаюсь, прямой-то путь жизни и называется мудростью.

Лиценций отвечал:

- Ничто мне не кажется таким смешным, как подобное определение.

- Возможно, - сказал Тригеций, - это и смешно, но я бы попросил тебя, прежде чем смеяться, хорошенько подумать, ибо нет ничего постыднее смеха, который сам заслуживает насмешки.

- Ладно, - согласился Лиценций, - со смехом обождем. Тогда ответь мне вот на что: признаешь ли ты, что смерть противоположна жизни?

Тригеций признал.

- А разве путь жизни - это не тот путь, которым следует идти, дабы смерти избежать? Тригеций признал и это.

- Итак, если какой-нибудь путник следует прямой дорогой, так как слышал, что в лесах полно разбойников и сворачивать попросту опасно, то неужто уже из одного этого следует, что сей путник - мудрец?

Я согласился, что, хотя мудрость и такой путь, но все же не один он - мудрость. И, поскольку определение не должно включать в себя ничего чуждого предмету определения, я попросил снова попробовать определить, что же такое мудрость.

Тригеций долго молчал, а потом сказал:

- Определю, пожалуй, снова: мудрость есть прямой путь, ведущий к истине.

- И это, - возразил Лиценций, -легко опровергается. Разве у Вергилия мать не говорит Энею: "Только иди, и куда поведет тебя путь, свой шаг направляй"? Следуя этим путем, он доходит туда, куда сказано, т. е. к истине. Нас-таивай, если угодно, что можно считать мудростью то, куда он ставил ногу. Впрочем, я совершаю глупость, стараясь опровергнуть это твое определение, поскольку оно как нельзя лучше подтверждает мое мнение. Ибо мудростью ты назвал не саму истину, а путь, ведущий к ней. Поэтому тот, кто пользуется этим путем, вполне пользуется и мудростью; тот же, кто пользуется мудростью, тот необходимо и мудр. Итак, мудрым будет тот, кто совершенным образом ищет истину, хотя бы он этой истины и не достиг, так как под путем, ведущим к истине, по моему мнению, следует понимать именно исследование истины. Далее, я утверждаю, что мудрец не может быть несчастлив. Всякий же человек или несчастен, или блажен. Следовательно, блаженным делает не только открытие, но уже только одно исследование истины.

Тогда Тригеций, смеясь, сказал:

- Поделом мне, раз я так доверчиво открываюсь своему противнику! Я ведь, ты знаешь, не больно силен по части определений. Впрочем, что было бы, если бы и сам я начал просить тебя определить что-нибудь, а затем, притворившись, что ничего не понял, стал настаивать на определении слов, входящих в первое определение, по-том - и во второе, и так без конца? Что, казалось бы, сложного в определении понятия "мудрость"? Однако же, сам не знаю почему, едва только это понятие как бы выйдет из гавани нашего ума, тотчас же встречает шквал всевозможных порицаний. А, поэтому, или давай откажемся от определения мудрости вообще, или же пусть наш судья примет его под свое покровительство.

Видя, что близится ночь, а также принимая во внимание то, что возникает уже как бы новый вопрос, я решил отложить диспут на другой раз. Тут следует заметить, что мы начали наши рассуждения ближе к вечеру, так как большую часть дня провели, распоряжаясь по хозяйству, а затем изучали первую книгу Вергилия.

Состязание третье

6. Едва рассвело, мы тотчас приступили к продолжению дела. Я сказал:

- Ты, Тригеций, попросил вчера, чтобы я оставил обязанности судьи и взял под защиту мудрость, как будто кто-либо из вас является ее противником или же, защищая ее, наносит ей тем самым урон! А, между тем, вы оба стремитесь к ней, хотя никак не можете сойтись в ее определении. Далее, даже если ты считаешь себя несостоятельным в определении мудрости, то это отнюдь не означает, что тебе следует отказаться от защиты своего мнения. Поэтому все, что я намерен сделать, это дать свое определение мудрости, которое, впрочем, даже и не мое, и не ново, но принадлежит еще мужам древности. Я удивляюсь, что вы не вспомнили о нем сами. Ведь не в первый же раз вы слышите, что мудрость - это знание вещей человеческих и божественных.

Тут Лиценций, который, как мне казалось, должен будет надолго задуматься, сразу подхватил:
- В таком случае, я хотел бы спросить, почему мы не зовем мудрым того хорошо нам всем знакомого рас-путника, столь охочего до женщин известного поведения? Я имею в виду Альбицерия из Карфагена, который на протяжении многих лет отвечал всем желающим на их вопросы и, вспомни, как бывали удачны эти ответы и как точны! Я бы мог привести множество примеров, но вы ведь сами отлично их знаете. Не тебе ли, досточтимый судья, он помог найти пропавший кохлеарий, а когда твой слуга, несший ему деньги, по дороге проворовался, то именно Альбицерий, догадавшись о содеяном (хоть и не знал, сколько денег ты ему передал), уличил вора и заставил его все вернуть сполна. От тебя же мы слышали историю, поведанную тебе многомудрым Флакцианом, о том, как договорившись о покупке имения, тот спросил у нашего прорицателя о своих замыслах (которые держал в тайне), и Альбицерий, ни секунды не медля, тут же рассказал не только о принятом Флакцианом решении, но даже упомянул название имения, столь сложное и нелепое, что сам покупатель никак не мог его запомнить. Нам с вами известно еще немало такого рода примеров, а потому я спрашиваю: неужели вещи, о которых спра-шивали Альбицерия, не были вещами человеческими? И возможно ли, чтобы без знания вещей божественных он мог отвечать так точно и истинно? А коли так, то Альбицерий был мудр, в случае, конечно, если мы примем определение, что мудрость - знание вещей человеческих и божественных.

7. На это Тригеций отвечал: - Я не называю знанием то знание, заявляющий о котором иногда обманывается. Ибо знание состоит не только в понимании вещей, но в таком понимании, при котором нет места никакому ни заблуждению, ни колебанию. А потому правы те философы, которые утверждают, что знание присуще мудрым, которые, помимо непосред-ственного восприятия, также и в самих себе содержат образы того, что созерцают и чему следуют. Тот же, кого ты привел в пример, как нам всем известно, нередко и ошибался. Как же я могу назвать его знающим, когда он порою лгал, а ведь я не назвал бы его знающим даже тогда, когда он был бы всегда прав, но правду эту говорил нерешительно. Сказанное мною относится ко всем толкователям, астрологам и провидцам. Или, возможно, вы приведете хоть один пример, который бы меня опровергал? О пророках же я умолчу, ибо они пророчествовали не своим разумением. Далее, что касается твоего утверждения, будто бы человеческие вещи - это вещи, принадлежащие людям, ответь, считаешь ли ты что-нибудь нашим из того, что может дать или отнять у нас случай? И когда ты говоришь о знании человеческих вещей, имеешь ли ты при этом в виду знание о своем и чужом имуществе, имениях, деньгах и т. п.? А, быть может, истинное знание человеческих вещей - это знание света благоразумия, красоты воздержания, силы мужества, святости справед-ливости? Ведь именно это мы, не боясь никакой фортуны, только и можем назвать своим. И если бы упомянутый тобой Альбицерий имел именно это знание, то, поверь, никогда не жил бы столь невоздержано и безобразно. Что же касается его угадываний, то, возможно, если что-либо приходит нам на ум или держится у нас в памяти, оно также может ощущаться некоторыми презренными воздушными существами, которых зовут демонами и которые, пожалуй, превосходят нас остротой и тонкостью восприятий, но, убежден, уступают разумом. Как это все происходит - нам понять не дано, но, удивляясь, скажем, пчелке, чье непостижимое для нас чутье неизменно выводит ее к меду, мы ведь еще не ставим ее выше себя и даже не сравниваем с собой.

8. Затем, если вещи божественные, а с этим согласны все, лучше и священнее вещей человеческих, то как мог постигнуть эти вещи тот, кто даже не знал, что это такое? Итак, Альбицерий не был причастен знанию ни человеческих, ни божественных вещей, и его примером ты напрасно стараешься подорвать наше определение. Наконец, если мы должны считать ничтожным и презирать все, кроме вещей божественных и человеческих, то скажи, в каких вещах этот твой мудрец ищет истину?

- В божественных, - отвечал Лиценций, - поскольку добродетель, хоть и находится в человеке, несомненно - божественна.

Тригеций:

- Значит Альбицерий знал уже те вещи, которые твой мудрец всегда только ищет? На это Лиценций:

- Да, он знал вещи божественные, но не те, которые ищет мудрец. Ибо кто всерьез станет полагать, что мудрец может заниматься гаданием? Поэтому твое определение не вполне корректно.

Тогда Тригеций сказал:

- Я не стану защищать данное определение, ибо не я его и высказал. От тебя же я хочу услышать ответ на следующее: полагаешь ли ты, что Альбицерий знал истину?

- Полагаю.

- Значит, знал лучше твоего мудреца?

- Никоим образом, - отвечал Лиценций, - ибо ту истину, которую ищет мудрый, никогда не сможет постигнуть не только сумасбродный ворожей, но и сам мудрец, пока живет еще в этом теле. Но сама эта истина такова, что лучше ее искать, и не находить, нежели иную какую
обрести.

- Чтобы справиться с подобными изысками, - говорит Тригеций, - я вынужден прибегнуть к помощи определения. Если прежнее определение показалось тебе неправильным потому, что охватывает большее, чем должно, то попробую его уточнить: мудрость - знание вещей человеческих и божественных, но только таких, которые относятся к жизни блаженной.

- Есть и там мудрость, - возразил Лиценций, - да только не одна, и если прежнее определение как бы захватывает чужое, то это - упускает и свое. Первое можно назвать жадным, а второе - глупым. Ибо мудрость (попробую дать и свое определение) - не одно лишь знание, но и тщательное исследование вещей человеческих и божественных, относящихся к блаженной жизни. А если угодно будет тебе разделить это определение на части, то та часть, которая говорит о знании, относится к Богу, а та, что об исследовании, - к человеку. Той мудростью блажен Бог, а этой - человек.

- Выходит, - сказал Тригеций, - твоего мудреца следует пожалеть, ибо он понапрасну теряет свой труд!
- Почему же напрасно, - заметил Лиценций, - когда он ищет с такой выгодой? Ведь уже только потому, что он ищет, он мудр, а чем он мудрее, тем блаженней, поскольку все больше и больше освобождает на своем пути свой ум от телесных тенет и, сосредоточиваясь в самом себе, не позволяет терзать себя различным похотям, но всегда в спокойном созерцании обращается к себе и к Богу, чтобы и здесь разумно воспользоваться тем бла-женством, которое мы выше признали, и в последний день жизни оказаться подготовленным получить то, к чему особенно стремился и, испытав в полной мере блаженство человеческое, насладиться по заслугам и блаженством божественным.

Заключение

9. Тут, вижу, Тригеций задумался надолго, и говорю:

- Уверен, что, поразмыслив, Тригеций найдет немало доводов против любого из твоих положений.
Посуди сам: мы рассуждаем о блаженной жизни, блаженный же необходимо должен быть мудрым, так как глупость (в чем согласятся с нами даже глупцы) - несчастье. Тригеций заявил, что мудрый должен быть совершенным, а таковым никак нельзя считать того, кто истину еще только ищет. Значит, ищущий еще не блажен. Когда ты попытался сослаться на величие авторитета, он поначалу стушевался
перед именем Цицерона, но тотчас оправился и, проявив благородство духовной свободы, возвратил себе утраченные было позиции и спросил, считаешь ли ты совершенным того, кто еще только ищет. Ход его мысли был очевиден: если ты с этим согласишься, он вновь возвратится к самому началу и попробует доказать, что совершенен тот человек, который строит свою жизнь по законам разума, откуда сделает вывод, что блаженным может быть только совершенный. Ты, однако, заметил ловушку и назвал совершенным тщательного, т. е. совершенного исследователя истины. Таким образом, ты стал защищаться определением Тригеция, согласно которому блаженна жизнь того, кто живет по законам разума. Потеряв свою первоначальную опору, как бы лишившись убежища, ты уж было совсем проиграл спор, но, получив временную пере-дышку, решил изменить тактику и защищаться тем же, чем и любимые тобой академики, чье мнение ты отстаиваешь, а именно определением заблуждения. Затем ты перешел к определению мудрости, причем твои доводы были столь хитроумны и коварны, что, наверное, разгадать и опровергнуть их не смог бы даже твой помощник Альбицерий. Тригеций же, сохраняя бдительность, сумел настолько убедительно им противостоять, что, казалось, совсем бы тебя уничтожил, если бы ты, в заключение, не подкрепил себя новым определением, согласно которому человеческая мудрость состоит в исследовании истины, каковое ведет к душевному покою, рождающему блаженную жизнь. Будет ли он отвечать на это, или нет - дело его; я же полагаю, что мы уже достаточно занимались данным вопросом и, потому, попробую закрыть его несколькими словами.

Решив побудить вас исследовать истину, я захотел сперва выяснить, высоко ли вы ее цените. Высказанное всеми участниками состязаний высокое к ней уважение меня, вашего наставника, не может не обрадовать. Ведь желая быть блаженными, мы должны либо познать истину, либо (по определению Лиценция) тщательно ее исследовать. А это значит, что отныне истина будет главным предметом наших устремлений.

На этом мы и завершим наш диспут и, записав его, отправим твоему, Лиценций, отцу, которого я искренне желаю расположить к занятиям философией. Надеюсь, прочитав это письмо, из которого он узнает, что сын его настолько в ней преуспел, он и сам воспламенится к подобного рода занятиям. Ты же, Лиценций, раз уж тебе так нравятся академики, приготовь к их защите более сильные аргументы, ибо в следующий раз я намереваюсь взяться за них всерьез.

Тут нам сообщили, что обед готов, и мы поспешили к столу.

Книга вторая

1. Если бы из безусловно правильного утверждения, что человек, не занимающийся науками и не интересу-ющийся познанием истины, не может быть мудрым, необходимо следовало, что ищущий истину непременно ее находит, то, конечно, вся ложь академиков, их упрямство и своенравие, а, иногда, как мне кажется, и искренние заблуждения, характерные для их эпохи, были бы похо-ронены вместе с их временем, вместе с телами тех же Карнеада и Цицерона. Но, вследствие ли различных житейских волнений (столь известных тебе, Романиан), или же какой-то умственной оцепенелости, или из-за безрас-судства, а, возможно, отчаявшись истину найти (ведь мерцание мудрости не так легко зрится умами, как этот свет - глазами), или, наконец, в силу общего заблуждения народов, следуя которому люди, пребывая в ложном убеждении о найденной будто бы ими истине, и не ищут ее тщательно - если вообще ищут, и отвращаются от желания искать, происходит то, что знание ее достигается редко и немногими. Потому-то оружие академиков, когда с ними приходится бороться, кажется непобедимым, причем не только мужам посредственным, но остроумным и хорошо образованным. Поэтому, как против волнений и бурь фортуны мы должны запасаться веслами всевозможных добродетелей, так преданно и благочестиво нам следует молить о божественной помощи, чтобы постоянное стрем-ление к упражнению в полезных науках удерживало правильный курс, с которого не заставил бы уклониться никакой случай, препятствующий войти в безопасную и приятную гавань философии. Это - главная твоя проблема; из-за этого я о тебе и беспокоюсь; поэтому же не перестаю я ежедневно молить о попутных тебе ветрах. Молю же я саму Силу и Мудрость верховного Бога. Ибо что Она, как не Сын Божий, о котором учат нас таинства.

Но ты можешь помочь моим молитвам, если приложишь и сам вместе с нами свое старание не только обетами, но и доброй волей, и той естественной высотой твоего ума, ради которой я ищу тебя, которой наслаждаюсь, которой всегда удивляюсь, которая в тебе, - о, несчастье, - заволакивается, как молния - облаками частных дел и скрывается от многих, почти от всех, но от меня и от твоих ближайших друзей она укрыться не может. Мы часто не только явственно слышали твои громовые раскаты, но и видели некоторые блистания, свойственные молниям. Ибо кто, - чтобы умолчать до времени об остальном,
- кто, говорю, так неожиданно когда-нибудь загремел и блеснул таким светом ума, чтобы под одним мощным натиском разума, под своего рода молнией воздержания, в один прекрасный день навсегда умерла похоть, накануне самая необузданная? Итак, неужели никогда более не пробьется наружу эта сила, не обратит в ужас и оцепенение многих отчаявшихся, и, проговорив на земле как бы некие знамения будущего, снова отбросив тяготу телесную, не возвратится на небо? И не напрасно ли все это Августин сказал о Романиане? Нет, этого не допустит Тот, кому я отдался всецело, кого теперь я начал снова узнавать.

2. Итак, приступи со мною к философии, В ней есть все, что обыкновенно удивительным образом возбуждает тебя, часто грустного и сомневающегося. В тебе я не боюсь встретить ни нравственной беспечности, ни умственной тупости и лени. Ибо, когда удавалось нам воспользоваться некоторым отдыхом, кто оказывался бодрее тебя в речах, кто проницательнее? Неужели же я не отплачу тебе благодарностью? Разве я не в долгу перед тобой? Бедного юношу, который шел для занятий наукой в чужую сторону, ты принял в дом на содержание, и что еще важней - в расположение душевное. Сироту, потерявшего отца, ты утешил дружбой, одушевил увещаниями, поддержал помощью. В самой муниципии нашей покровительством, дружбой, знакомством с домом твоим ты сделал меня почти одинаково с тобою знаменитым и знатным. А когда я возвращался в Карфаген для занятия более почетной преподавательской кафедры и, скрывая эту новость от других, поделился ею с тобой, то, хотя по присущей тебе любви к родине (ибо там я уже преподавал) некоторое время ты и удерживал меня, однако потом, не будучи в состоянии победить стремления юноши к тому, что казалось ему лучшим, с удивительной кротостью благорасположения обратился из отговаривающего в помощника. Ты снабдил меня в дорогу всем необходимым. Да и там ты, который охранял колыбель и как бы гнездо моих научных занятий, поддержал и первые мои опыты, когда я осмелился летать. Даже когда я, в твое отсутствие и без твоего ведома отплыл по морю, ты нисколько не рассердился за то, что я по обыкновению не посоветовался прежде о том с тобой, и остался верен нашей дружбе; и тебя не столько волновали оставленные на глазах твоих учителем дети, сколько тайные стремления и чистота моего сердца.

Наконец, если я достиг хоть какого-нибудь покоя; если избежал оков излишеств и прихотей; если, сложив с себя тяготы мертвых забот, я перевожу дух, прихожу в чувство, возвращаюсь к самому себе; если ищу с особым старанием истину; если начинаю уже находить ее; если надеюсь, что достигну самого высшего ее предела - то это ты воодушевил меня; ты дал мне толчок; ты это сделал, Романиан! А чьим ты был служителем, я провижу пока более верой, чем понимаю разумом. Ибо когда я лично излагал тебе внутренние движения моей души и часто уверял, что никакая фортуна не кажется мне счастливее той, которая дает досуг для философствования, что нет более блаженной жизни, чем жизнь, посвященная философии, но что сам я связан и обязанностями по отношению к родным, которые зависят от исполнения мною моего долга, и множеством нужд, рождаемых или ложным стыдом, или безвыходной бедностью родных, - ты пришел в такой восторг, так воспламенился святым желанием этой жизни, что сказал, что если бы ты каким-либо образом сбросил с себя оковы известных докучливых тяжб, то разбил бы и мои оковы, сделав меня участником в своем имуществе.

И после того, как, придав нам сил, ты оставил нас, мы никогда не переставали жаждать философии и не думали решительно ни о чем другом, кроме той жизни, о которой решили и согласились между собой. Действуя в этом направлении постоянно, (хотя действовали и с недостаточной твердостью), мы думали однако, что тру-дились изрядно. И так как не было еще того пламени, которое, разгоревшись, впоследствии охватило нас, - мы считали величайшим пламенем то, которым лишь слегка согревались. Когда же случалось неожиданно, что некоторые полные содержания книги, обдавая нас, как говорит Цельсин, благовониями Аравии, оросили мельчайшими каплями драгоценнейших масел этот огонек, - они раздули пожар невероятный. Да, Романиан, невероятный и неожи-данный даже для меня самого! Какой тогда почет, какая пышность и желание пустой славы, какая, наконец, отрада и привязанность этой смертной жизни могла тогда иметь значение для меня? Я совершенно весь и вдруг возвратился в самого себя. Только, признаюсь, я оглянулся, как бы с дороги, на ту религию, которая внушена была нам с детства и проникла в самую глубину души, но привлекала меня к себе без моего сознания. И вот, колеблясь и торопливо, как бы в замешательстве хватаю я апостола Павла. Нет, говорю я, они не имели бы в действительности такой силы и не жили бы так, как они, несомненно, жили, если бы их писания и правила противоречили бы этому великому благу! И я перечитал его всего с глубо-чайшим вниманием.

Тогда, как ни мал был озаривший меня свет, философия явилась мне в такой красоте, что если бы я мог показать ее, не говорю уже тебе, который и не зная ее, всегда к ней влекся с пламенным желанием, но и самому врагу твоему, который не столько приучал тебя к ней, сколько отвлекал, - то и он, отвергнув и забыв и теплые воды, и увеселительные загородные места, и изящные и блестящие пиры, и домашних пантомимов, и все наконец, что сильно влечет его к каким бы то ни было удовольствиям, полетел бы навстречу ее прелестям с любовью нежной и святой, удивленный, взволнованный желанием, охваченный страстью. Ибо есть и у него, в чем нужно признаться, некоторая душевная красота, или лучше - как бы вверенные ниве семена красоты, которые, в своих усилиях прорасти в истинную красоту, пускают свои побеги извивисто и безобразно между шероховатостью пороков и тернием ложных мнений, но все же не перестают пробиваться, и тем немногим, кто всматривается в чащу зорко и внимательно, дают себя замечать. Отсюда-то известное его гостеприимство; отсюда-то в его пиршествах множество приправ радушия; отсюда самое изящество, блеск, высшая степень приличия во всем, и во всем разлитая тонкая наружная вежливость.

3. Это на вульгарном языке называется филокалией. Не пренебрегай предметом из-за вульгарности названия. Ибо филокалия и философия названы почти одинаково, и представляются, да и в действительности, - во многом родственны друг другу. Что такое философия? - любовь к премудрому. А что такое филокалия? - любовь к прекрасному. Не веришь? - справься у греков. Ну, а что такое мудрость? Разве она не есть истинно-прекрасное? Выходит, философия и филокалия - сестры, и родились они от одного и того же отца; но хотя вторая совлечена силками похоти с неба и заперта простонародьем в клетку, однако самое ее имя напоминает нам, что не следует спешить ее осуждать. И ее-то, опозоренную, лишенную крыльев, в нужде, свободно парящая сестра узнает часто, но освобождает редко. Филокалия и не знала бы, откуда ведет свой род, если бы не философия. Всю эту басню (видишь, как я неожиданно сделался Эзопом!) Лиценций сообщит тебе в более приятном виде, в стихах, ибо он поэт почти первостепенный. Итак, этот твой враг, если бы, полечив и раскрыв глаза, смог увидеть истинную красоту, будучи любителем только ложной, - с каким наслаждением он приник бы к лону философии! А встретив там тебя, с какими истинно братскими объятиями он поспешил бы к тебе навстречу! Ты удивляешься этому и, может быть, смеешься. А если я поясню это соответственно высказанному положению? Что, если бы он мог услышать, по крайней мере, голос философии? Удивляйся, пожалуй, но не смейся и не отчаивайся. Поверь мне, что отчаиваться не следует ни за кого, а за таких менее всего. Есть достаточно примеров тому, как этот род пернатых легко ускользает, улетает к великому удивлению многих заключенных.

Но возвратимся к нашим делам. Начнем философствовать, Романиан. Скажу тебе приятную новость: твой сын уже начал занятия философией. Я его сдерживаю, чтобы изучив предварительно необходимые науки, он приобрел побольше силы и твердости. За свое же знакомство с этими науками, если я хорошо тебя узнал, ты не бойся. Тебе я желаю только свободного воздуха. Ибо что могу сказать я о твоих природных дарованиях? Если бы они не были так редки в людях, как они несомненны в тебе! Останется два затруднения и препятствия к открытию истины - но и относительно них я не испытываю особых опасений касательно тебя. Я хочу, чтобы ты не презирал себя и не отчаивался в возможности ее найти, или не подумал, что ты уже нашел ее. Если в тебе есть первое, то его может устранить последующее состязание. Ты ведь частенько сердился на академиков, - сердился тем более, чем менее их изучил, но и тем охотнее, чем с большей любовью устремлялся к истине.

Итак, с твоего соизволения, я вступлю в состязание с Алипием и легко заставлю тебя убедиться в том, в чем хочу, по крайней мере как в вероятном. Ибо самой истины ты не увидишь, пока всецело не посвятишь себя философии. Что же касается второго, т. е., что ты можешь воображать, что нашел что-нибудь, хотя и оставил нас ищущим и сомневающимся, то если и закралось в твою Душу какое-либо суеверие, оно будет, конечно, отброшено, как только я пошлю тебе некое состязание между нами "О границе", или как только побеседую с тобою лично.

В настоящее время я только и занимаюсь тем, что очищаю себя самого от ложных и пагубных мнений Поэтому не сомневаюсь, что мне лучше, чем тебе. Есть лишь одно, в чем я завидую твоей фортуне, - что ты один пользуешься моим Люцилием. Но, может быть завидно и тебе, что я назвал его моим? Но зачем, однако же, мне просить тебя, чтобы облегчил ты мою тоску о нем? Попроси за меня сам себя, потому что это твой долг. Я же скажу вам обоим: остерегайтесь считать себя знающими что-либо кроме того, что вы изучили по крайней мере до такой степени, до какой знаете, что один, два, три и четыре, сложенные вместе, дают в сумме десять И, вместе с тем, берегитесь прийти к мысли, что вы в философии истины не узнаете, или что она не может никоим образом быть познана. Поверьте мне, или лучше Тому, Кто говорит: "Ищите и обрящете" (Мф. VI, 7), что в познании не следует отчаиваться, и что истина может явиться яснее, чем вышеприведенные числа. Теперь приступим к предложенному. Немного поздно стал я опасаться, чтобы это начало не превысило допустимой меры, и опасаться не без основания. Ибо мера, без всякого сомнения, божественна. Но она обольстила меня, потому что приятно вела. Буду осмотрительнее, когда сделаюсь мудрым.

Аврелий Августин 15.09.2017 06:00

Состязание первое
 
4. После предыдущего разговора, изложенного в первой книге, мы в продолжении почти семи дней диспутами не занимались, хотя перечитали и разобрали только три книги Вергилия. Однако же при этих занятиях Лиценций до такой степени увлекся изучением поэзии, что мне показалось необходимым несколько попридержать его. Ибо отвлекать себя от этого занятия каким-либо другим предметом он дозволял уже неохотно. Впрочем напоследок, когда я, насколько мог, восхвалил свет философии, он без принуждения приступил к рассмотрению отложенного нами вопроса об академиках. По счастью выпал такой светлый и погожий день, что, казалось, он только для того и был создан, чтобы светло успокоить наши души. Итак, мы встали в тот день пораньше и некоторое время провели с селянами, как того требовали хозяйственные нужды и само время года. Затем Алипий сказал:

- Прежде чем услышу ваш спор об академиках, я попрошу прочитать мне ту вашу речь, которая была закончена в мое отсутствие, ибо в противном случае, так как повод к настоящему состязанию возник оттуда, я могу или ошибиться, или затрудниться в понимании сути дела.

Когда это было сделано и мы увидели, что на это ушло почти все дополуденное время, мы решили возвратиться с поля домой. При этом Лиценций сказал:

- Прошу тебя, не сочти за труд вкратце повторить мне до обеда мнение академиков во всей его полноте, чтобы я не упустил из него чего-либо, что могло бы сослужить мне добрую службу.

- Изволь, - говорю, - и тем охотнее, что иначе, занятый этой мыслью, ты будешь плохо обедать.

- Ну, - засмеялся он, - на этот счет ты можешь быть покоен: я часто замечал, что многие, а особенно мой отец, чем больше озабочен, тем плотнее ест. Да ты сам, когда я размышлял над стихотворными метрами, разве заметил хоть раз, чтобы моя озабоченность оставляла стол нетронутым. Я и сам, признаться, удивляюсь: как это выходит, что мы с особым аппетитом налегаем на еду именно тогда, когда душа устремлена к другому? И как объяснить, что когда и руки, и зубы наши заняты, душа над нами властительствует?

- Выслушай лучше, - говорю я, - сведенья об академиках; потому что иначе, занятый своими метрами, ты будешь не только в пище, но и в вопросах без метра. Если же я что-либо скрою в пользу своего мнения, пусть уличит меня Алипий.

- С твоей стороны нужна полная добросовестность, - заметил Алипий, - потому что если бы пришлось опасаться, что ты что-нибудь скроешь, то мне с трудом удалось бы уличить того, кто меня всему этому и обучил. Кроме того, я нисколько не сомневаюсь, что побуждения к раскрытию истины лежат для тебя не в желании победы, а в сердце твоем.

5. - Поступлю добросовестно, - говорю я, - так как ты вправе этого требовать. Академики полагают, что человек не может достигнуть познания только тех вещей, которые относятся к области философии (Карнеад утверждал, что об остальном он не заботится); тем не менее, человек может быть мудрым, и все дело мудрого они (как и ты, Лиценций, утверждал в прежней речи) видели Б изыскании истины. Отсюда следовало, что мудрый не доверяет ничему: ибо он необходимо заблуждался бы (что со стороны мудрого преступно), если бы доверял вещам сомнительным. А что все сомнительно, они не только говорили, но и подтверждали многочисленными доказательствами. Положение, что истины постигнуть нельзя, они вывели из известного определения стоика Зенона, что за истину можно принять то, что так воспринялось душою оттуда, откуда было, как не могло воприняться оттуда, откуда не было. Короче и яснее это выражается так: истина может быть познаваема по тем признакам, каковых не может иметь то, что ложно. Они употребили все свои усилия, чтобы доказать, что распознать это решительно невозможно. Отсюда и выдвинуты были в защиту подобного учения разногласия философов, обманы чувств, сны и галлюцинации, всевозможные софизмы. А так как от того же Зенона они узнали, что нет ничего более недостойного, чем мнение, то и построили весьма лукаво такое положение: если-де познать ничего нельзя, а мнение весьма недостойно, то мудрый ничего никогда не станет утверждать.

Это возбудило против них большую ненависть. Казалось совершенно естественным, что не станет ничего делать тот, кто ничего не утверждает. Казалось, что академики изображали своего мудреца, которого считали ничего не утверждающим, всегда спящим и уклоняющимся от исполнения любых обязанностей. Дабы избежать этого, они ввели понятие вероятного, что называли также истиноподобным, стали утверждать, что мудрый никоим образом не перестает исполнять обязанности, так как знает, чему следовать, но истина-де скрывается от него или потому, что заслонена некоторым естественным мраком, или пото-му, что не выделяется из множества подобных вещей. Впрочем, они называли великой деятельностью мудрого и самое воздержание, и как бы колебание в доверии. Мне кажется, что я изложил коротко все, как ты, Алипий, и желал, и ни в чем не отступил от твоего требования, т. е. поступил, как говорится, добросовестно. Если же сказал не так, как оно есть, или чего-то не сказал, то сделал это невольно. То добросовестно, что высказывается по лучшему разумению. Человек должен смотреть на человека обманувшегося как на такого, которого следует учить, а на обманывающего как на такого, которого следует опасаться: первый из них требует доброго учителя, а последний - осторожного ученика.

Тогда Алипий сказал:

- Я очень благодарен тебе, что ты и Лиценция удовлетворил, и с меня снял тяжелое бремя. Ибо не столько следовало опасаться тебе что-нибудь недосказать ради испытания меня (ибо как и могло это быть иначе?), сколько мне, если бы в чем-нибудь оказалось необходимым уличить тебя. Теперь же, будь столь любезен, объясни и то, чего недостает не столько вопросу, сколько самому спрашивающему: в чем отличие новой Академии от древней?

- Признаюсь, - ответил я, - это скучная вещь. Ты окажешь мне благодеяние (ибо я не могу отрицать, что то, о чем ты упоминаешь, относится к делу), если, пока я немного отдохну, потрудишься различить при мне эти школы и объяснишь происхождение новой Академии.

- Я подумал бы, - улыбнулся он, - что ты решил отбить охоту от обеда и у меня, если бы не считал тебя более перепуганным недавно Лиценцием, почему его требование и заставило нас распутать ему именно до обеда все, что есть в этом запутанного.

Но когда он хотел продолжать, наша мать так настойчиво стала звать нас к обеду, что говорить уже было некогда.

Состязание второе

6. Отобедав, мы возвратились на луг. Алипий сказал:

- Повинуюсь твоему приговору и не смею отказываться. И если ничто от меня не ускользнет, я буду благодарен за это как твоему учению, так и своей памяти. Если же я случайно в чем ошибусь, ты исправишь ошибку, чтобы и в будущем я не боялся подобного рода поручений. По моему мнению, разрыв не столько произошел у самой новой Академии с древней, сколько спровоцирован стоиками. Разрывом не следует еще считать то, что потребовалось разрешить и подвергнуть обсуждению новый вопрос, внесенный Зеноном. Мысль о невозможности адекватного восприятия не без основания считается принадлежащей умам и древних академиков, хотя, конечно, тогда она не считалась столь принципиальной. Доказать это можно, сославшись на авторитет самого Сократа, Платона и других древних, которые думали, что они до тех лишь пор могли считать себя застрахованными от заблуждений, пока слепо не доверялись впечатлениям; впрочем, нарочитых рассуждений об этом предмете они в свои школы не ввели и никогда не выдвигали на первый план вопроса, может или не может быть воспринимаема истина. Когда же Зенон поставил его резко и ново и стал утверждать, что ничего нельзя познать, кроме того, что будет настолько истинно, что позволит отличить себя от ложного очевидно несход-ными с ним признаками, и что мудрый не должен подчиняться установившимся мнениям, - тогда, услыхав об этом, Архизелай стал отрицать возможность для человека открыть что-либо в этом роде, а, вместе с тем, и до-пустимость вверять свою жизнь пагубному руководству мнения. Отсюда он вывел и заключение, что доверять ничему не следует.

Но когда дело обстояло так, что древняя Академия казалась скорее усилившейся, чем ослабленой в результате нападок, явился слушатель Филона Антиох, который, будучи по мнению некоторых более любителем славы, чем истины, вызвал враждебное столкновение мнений той и другой Академии. Он говорил, что новые академики пыта-ются ввести нечто необычное и совершенно чуждое образу мыслей древних. Он ссылался на свидетельства древних физиков и других великих философов, нападал и на самих академиков, которые утверждали, что следуют истиноподобному, хотя признавались, что самой истины не знают. Собрал он и много других доказательств, которые я не считаю нужным приводить в данное время. Более же всего он отстаивал мысль, что мудрый может воспринимать истину. Таково, по моему мнению, было разногласие между новыми и древними академиками. Если это было иначе, я попрошу тебя ознакомить Лиценция, да и всех нас с этим предметом более обстоятельно. А если было так, как я сумел передать, то продолжите начатое состязание.

7. Тогда я спросил:

- Насколько удовлетворяет тебя, Лиценций, наша более длинная, чем я ожидал, речь? Ты слышал, каковы твои академики?

Он, скромно улыбаясь и несколько взволнованный этим обращением к нему, отвечал:

- Мне жаль, что я с таким упорством возражал Тригецию, что блаженная жизнь состоит в исследовании истины. Сам этот вопрос так меня волнует, что я почти несчастен, и должен действительно казаться вам таким, если в вас есть хоть сколько-нибудь человеколюбия. Но из-за чего же я, нелепый, мучу себя и других? Разве я боюсь чего-то, имея опору в самой справедливости защищаемого мнения? Что бы там ни было, но я уступлю только истине.

- Нравятся ли тебе, - говорю я, - новые академики?

- Весьма.

- Итак, по твоему мнению, они учились истине?

Тогда он, готовый было сразу согласиться, но, заметив усмешку Алипия, став более осторожным, несколько смешался, а потом сказал:

- Повтори свой вопрос.

- Истинно ли, - говорю я, - по твоему мнению, учили академики?

Он снова надолго задумался, а потом ответил:

- Истинно ли, не знаю; но - вероятно. Ибо я не вижу, чему более следовать.

- А знаешь ли, что вероятное они называют истиноподобным?

- Да, слыхал.

- И, значит, мнение академиков следует считать истиноподобным?

-Да.

- Прошу же теперь, - говорю я, - слушать внима-тельно. Если бы кто-нибудь, увидев твоего брата, стал бы утверждать, что он похож на твоего отца, а самого отца твоего не знал бы, - не показался бы он тебе безумным и нелепым?

И после этого он долго молчал, а потом сказал:

- Мне это не кажется несообразностью.

Когда я начал было возражать ему, он воскликнул:

- Прошу тебя, подожди немножко! Затем, улыбнувшись, продолжил:

- Скажи мне, пожалуйста, ты уже уверен в своей победе?

На это я отвечал:

- Положим, что уверен; но ради этого ты не должен оставлять защиту своего мнения, особенно потому, что это состязание предпринято нами ради твоего упражнения и для сообщения уму гибкости в спорах.

- Да разве я читал академиков, или настолько знаком с науками, во всеоружии которых ты выступаешь против меня?

- Академиков, - заметил я, - не читали и те, кто впервые стали защищать это мнение. А если тебе недостает учености и большого запаса сведений, то все же ум твой не настолько должен быть бессилен, чтобы ты, не предприняв даже попытки возражать, сник от нескольких моих слов и вопросов. Но я начинаю опасаться, как бы Алипий не заступил на твое место скорее, чем я бы того желал. Имея же его своим противником, я буду считать свое положение не в такой степени безопасным.

- О, если бы, - отвечал он, - я был уже побежденным, чтобы услышать, наконец, а еще лучше увидеть вас рассуждающими: более счастливого зрелища мне не может и представиться. Так как вам все это угодно как бы сливать воедино, а не разливать, потому что выпадающее из уст вы ловите стилем и не дозволяете, как говорится, падать на землю, и все это можно будет вам прочитать, то, когда поднесут это к своим глазам те, между которыми ведется речь, наполнит ли это превосходное состязание душу их особой пользой - не знаю, но что наполнит большим удовольствием, - это точно.

- Благодарим, - сказал я. - Но эта неожиданная твоя радость заставила тебя необдуманно сказать, что для тебя не могло бы представиться более счастливого зрелища. А если ты увидишь своего отца, который, после столь долгой жажды, припав с большим, чем кто-либо жаром к философии, станет размышлять и рассуждать с нами об этом? Лично я буду считать себя в этот момент счаст-ливейшим из смертных. А ты, что ты будешь чувствовать при этом?

Тут он прослезился, а когда снова стал в состоянии говорить, подняв руки и глаза к небу, сказал:
- Когда, о Боже, увижу я это? Но надежды на Тебя не должно терять ни в чем.

На какое-то время мы все, забыв о предмете нашего состязания, готовы были отдаться слезам, но, преодолевая взволнованность и приходя в себя, я сказал:

- Мужайся и соберись с силами, запастись которыми я и прежде советовал тебе, будущему защитнику Академии, - запастись не для того, разумеется, чтобы дрожь охватила твои члены еще до звука трубы или чтобы из желания посмотреть на чужое, ты тотчас же пожелал бы сдаться в плен.

Тогда Тригеций, заметив, что лица наши уже достаточно просветлели, сказал:

- А почему бы нам не пожелать достойному человеку, чтобы Бог дал ему разумение прежде, чем он сам станет Его об этом молить? Только веруй, Лиценций, потому что когда ты не находишь, что отвечать, а между тем еще желаешь быть победителем, то кажешься мне человеком маловерным.

Мы рассмеялись, а Лиценций тут же парировал:

- Давай, блаженный ты наш, рассказывай нам о том, как ты не только истины не находишь, но даже и искать ее не собираешься!

Когда от этой шутливой перебранки юношей нам всем стало веселей, я сказал:

- Вникни же в вопрос и снова вступи на ту же дорогу с большей, если можешь, твердостью и силой.
- Готов, - отвечал он, - насколько могу. Предположим, что тот, кто смотрит на моего брата, благодаря молве прослышал, что он похож на отца; может ли он быть назван безумным или нелепым?

- А, по крайней мере, глупым, - говорю я, - может быть назван?

- Нисколько. Разве что он стал бы утверждать, что знает это. Если же он примет лишь за вероятное то, что распространила молва, - его нельзя упрекать ни в каком безрассудстве.

- Хорошо, давай остановимся несколько на этом предмете и представим, что все это происходит на наших глазах. Пусть воображаемый нами человек, кто бы он там ни был, стоит здесь. Приходит, предположим, твой брат. Человек спрашивает: "Этот отрок, чей он сын?" Ему отвечают: "Некоего Романиана". На это он: "Как он похож на отца! Какие верные дошли до меня об этом слухи". При этом ты, или кто-нибудь другой спросил бы: "А ты, мил человек, знаешь ли Романиана?" "Нет, не знаю, - отвечает он, - однако же сей отрок мне кажется очень похожим на него"... Смог ли бы кто удержаться при этом от смеха?

- Никоим образом.

- Итак, - говорю, - ты видишь сам, что отсюда следует.

- Вижу уже давно, но желаю слышать это заключение от тебя. Поймав в клетку, ты должен и покормить пойманного.

- Отчего же и не сделать заключения? Само дело говорит, что подобным же образом следует смеяться и над твоими академиками, которые говорят о себе, что они в жизни следуют истиноподобному, а между тем, что такое сама истина, - не знают.

8. Тогда Тригеций сказал:

- Мне кажется, что осмотрительность академиков далеко не похожа на глупость того человека, которого ты представил. До того, что они называют истиноподобным, они доходят разумным путем, а этот, нелепый, руководствуется одной молвою, значение которой ничтожнее всего.

- Да разве он не был бы еще нелепее, - говорю я, - если бы сказал: "Хотя я и отца его не знаю, и молва не доходила до меня, что он якобы похож на отца, однако же он кажется мне похожим".

- Действительно, нелепее, но к чему это?

- А к тому, что таковы же и те, которые говорят: "Хотя истины мы и не знаем, однако то, что мы видим, не похоже на то, чего не знаем".

- Они прибавляют при этом слово "вероятно", - заметил Тригеций.

- Что ты хочешь этим сказать? Не отрицаешь ли, что они говорили об истиноподобном?

- Я сказал это для того, чтобы устранить представ-ленное тобою подобие. Ибо мне кажется, что молва втянута в наш вопрос совсем некстати. Академики не верили и глазам человеческим, хотя бы у молвы их было не только тысячи, как представляют поэты, но и с чудовищными зрачками. Впрочем, какой из меня защитник Академии? Уж не желаешь ли ты и меня втянуть в этот спор? Есть же вот у тебя Алипий. Пусть его приход принесет вам праздник. Полагаю, что ты не напрасно побаиваешься его.
Тут все посмотрели на Алипия. Тот сказал: - Я действительно желал бы, насколько позволяют мои силы, помочь сколько-нибудь защищаемой вами стороне, если бы не ваша неудача, которая, как плохое предзнаменование, приводит меня в смущение. Впрочем, если надежда не обманывает меня, я легко избегу этой опасности. Меня ободряет при этом то обстоятельство, что теперешний противник Академии принял на себя обязанности Тригеция, почти уже побежденного, но который теперь в вашем сознании вероятно уже обратился в победителя. Более боюсь я того, что мне нельзя будет избежать упрека и в пренебрежении обязанности оставленной, и в бесстыдном принятии на себя новой. Вы, полагаю, не забыли, что на меня была возложена обязанность судьи.

На это Тригеций отвечал:

- То само по себе, а это само по себе. Мы просим, чтобы ты на некоторое время считал себя частным лицом.

- Изволь, потому что, желая избежать бесстыдства или небрежности, я впал бы в сети гордыни, порока самого худшего, если бы предоставленную мне вами честь удерживал долее, чем вы позволяете.

9. Итак, я желал бы, чтобы ты, строгий обвинитель академиков, объяснил мне принятую на себя обязанность, т. е. защищая кого ты на них нападаешь? Ибо я опасаюсь, что, опровергая академиков, ты желаешь доказать, что ты сам академик.

- Ты, полагаю, хорошо знаешь, - отвечал я, - что обвинителей есть два рода. Если Цицерон по скромности сказал, что он потому только является обвинителем Верреса, что желает быть защитником сицилийцев, то из этого еще не следует, чтобы обвиняющий кого-либо непременно при этом защищает другого.

- Ругать легче, чем утверждать. Есть ли у тебя свое определенное мнение по этому вопросу?

- На это, - говорю я, - ответить легко, а особенно мне, для которого такой вопрос не является неожиданным. Обо всем этом я уже рассуждал с собою, думал долго и много. Поэтому выслушай, Алипий, то, что полагаю, ты уже прекрасно знаешь: я вовсе не желаю, чтобы состязание это было предпринято ради состязания. Достаточно уже того, что мы дозволили себе прелюдию с этими юношами, в которой философия как бы любезно пошутила с нами. Отбросим же в сторону детские побасенки. Дело идет о жизни нашей, о правах, о душе, которая мечтает преодолеть вражду всякой лжи, и познав истину, как бы возвратиться в область своей родины, восторжествовав над похотями и сочетавшись с воздержанием, как с супругом, царствовать, обеспечив себе возврат на небо. Понимаешь, что я хочу сказать? Итак, в сторону все это. Упражняться в войнах оставим мужу - любителю войны. Если я когда-нибудь чего-то менее всего желал, так это того, чтобы между теми, кто долго со мною жили и часто вели рассуждения, возникло что-либо такое, из-за чего открылось бы нечто вроде новой борьбы. Заносить же на письмо то, о чем мы нередко рассуждали между собою, я хотел ради памяти, которая не бывает надежным хранителем домыслов; а вместе с тем и для того, чтобы юноши научились внимательно слушать и приобрели опыт в нападении и защите.

Итак, разве ты не знаешь, что я не имею еще ничего верного, на чем мог бы остановиться своею мыслью, а искать это верное мне препятствуют доводы и рассуждения академиков? Не знаю каким образом, но они возбудили в душе "вероятность" того, что человек найти истину не может. Это сделало меня ленивым и совершенно беспечным; и я не осмеливался искать того, чего не суждено было найти мужам проницательнейшим и ученейшим. Поэтому, если я не буду убежден предварительно, что истину можно найти (так как они почти убедили меня, что найти нельзя), я не осмелюсь искать, и не имею ничего, что стал бы защищать. Возьми, если угодно, свой вопрос назад, и лучше порассуждаем между собой, насколько можно остроумно, может ли быть найдена истина? Мне кажется, что в пользу своего мнения я имею уже многое, в чем и стараюсь найти для себя опору против учения академиков, хотя между ними и мною пока нет Другой разницы, кроме следующей: им казалось вероятным, что истину найти нельзя, а мне кажется вероятным, что ее найти можно. Неведение же истины или принадлежит собственно мне, если они притворялись, или в равной степени и им, и мне.

10. Тогда Алипий сказал:

- Теперь я приступлю к делу без опасений, ибо вижу, что ты будешь не столько обвинителем, сколько помощником. Но чтобы от дела более не уклоняться, позаботимся, прошу, прежде о том, чтобы на этом вопросе, который передан мне в наследство отступившими перед тобою, у нас не вышло спора из-за слов. Ведь согласно твоим наставлениям мы часто, пользуясь словами Цицерона, называли такой спор делом самым постыдным. Если не ошибаюсь, когда Лиценций сказал, что ему понравилась мысль академиков о вероятности, ты спросил (а тот без колебаний подтвердил), известно ли ему, что эта вероят-ность называется у них истиноподобием. Что положения академиков тебе не чужды, я хорошо знаю, потому что от тебя же они известны и мне. Если же, как я сказал, они впечатлены в твоих мыслях, то из-за чего ты гоняешься за словами, - я не понимаю.

- Поверь мне, - отвечал я, - что здесь большое противоречие не в словах, а в самой вещи. Я не считаю этих мужей такими, которые не умели бы называть вещи своими именами. Но мне кажется, что они выбрали эти слова для того, чтобы, с одной стороны, скрыть свою мысль от более тупых, а с другой, - дать понять более проницательным. Почему и как это мне кажется, я объясню, рассмотрев прежде то, что, по общему мнению, высказано ими, как врагами человеческого знания. Итак, я очень доволен, что наш сегодняшний разговор коснулся этого предмета: это установит с достаточной ясностью то, о чем идет между нами речь. По моему мнению, те мужи были серьезные и разумные. Если же есть что, против чего мы будем теперь спорить, это будет против тех, которые считали академиков враждебными открытию истины. Но не считай меня и запуганным. Я охотно вооружусь против них самих, если то, что мы читаем в их книгах, они защищали чистосердечно, а не для сокрытия своей мысли, чтобы своего рода святыня истины не была безрассудно выдаваема умам нецеломудренным и как бы нечестивым.

Я сделал бы это и сегодня, если бы закат солнца не заставлял нас возвращаться домой.

На этом и закончилось состязание в тот день.

Состязание третье

11. На другой день, хотя погода была не менее приятная и тихая, мы долго не могли освободиться от домашних занятий. Большую часть дня мы провели преимущественно за корреспонденцией и вышли на луг, когда до вечера оставалось не более двух часов. Необыкновенная ясность неба манила нас и очень хотелось успеть погреться хотя бы в предзакатных лучах. Когда мы подошли к нашему любимому дереву и остановились, я сказал:

- Так как сегодня уже нет времени приниматься за вопрос важный, то я желал бы, юноши, чтобы вы на-помнили мне, как отвечал вчера Алипий на вопрос, приведший вас в замешательство.

На это Лиценций:

- Это так просто, что припомнить не составляет труда. Насколько я понял, он посоветовал тебе не спорить о словах, когда дело очевидно.

- А достаточно ли вы поняли, - говорю я, - что это значит?

- Мне кажется, - отвечал он, - я понимаю, что это значит; но пояснить все же прошу тебя. Я часто от тебя слышал, что ведущим состязание можно продолжать спор из-за слов, когда для спора о предмете не остается места. Однако это нуждается в более тонком объяснении, чем то, которое я могу предложить.

- В таком случае выслушайте, - говорю я, - что это такое. Академики называют вероятным или истиноподобным то, что может принудить нас действовать без доверия. Говорю "без доверия" в том смысле, что то, что мы делаем, мы за истину не считаем, однако делаем. Например, если бы нас кто-нибудь спросил, взойдет ли после вчерашней светлой и безоблачной ночи ясное солнце, я думаю, что мы ответили бы, что не знаем, но кажется, что да. "Таким, - говорят академики, - и нам кажется все то, что мы называем вероятным или истиноподобным. А если хотите называть это как-нибудь иначе, - что ж, спорить не станем. Для нас достаточно, если вы хорошо поняли, что мы говорим, т. е. какие вещи мы этим именем называем. Ибо мудрому прилично быть не создателем слов, а исследователем вещей". Достаточно ли вы теперь поняли, как выбиты у меня из рук те игрушки, которыми я занимал вас?

Когда они оба ответили, что поняли и попросили меня продолжать, я сказал:

- Как вы полагаете, Цицерон, которому принадлежат эти слова, был настолько плох в знании латинского языка, что давал предметам, о которых мыслил, недостаточно годные названия?

12. Тогда Тригеций:

- Мы уже решили не поднимать никаких пустых споров из-за слов, тем более, что предмет ясен. Поэтому позаботься лучше об ответе тому, кто вступился за нас.

Но тут Лиценций:

- Подожди, пожалуйста; мне кажется, я заметил нечто такое, из чего следует, что тебе не стоило бы давать так легко отнимать у себя столь важный аргумент.

Затем, углубившись в размышления и немного помолчав, продолжил:

- По моему мнению, нет ничего несообразнее, чем утверждать, что тот, кто не знает, что такое истина, руководствуется истиноподобным. Меня не смущает и приведенное тобою сравнение. Если бы меня действительно спросили, правда ли, что при этой ясности неба не соберется дождь, я ответил бы, что это истиноподобно потому, что не отрицаю, что знаю нечто истинное. Так я знаю, что это дерево не может сейчас же сделаться серебряным, и утверждаю без всякого самообольщения, что знаю многое такое, истинное, на что нахожу похожим то, что называю истиноподобным. Ты же, Карнеад, или какая другая греческая язва, чтобы пощадить своих (ибо зачем бы я стал колебаться перейти на сторону к тому, которому, будучи пленным, обязан повиновением по праву его победы?), - ты, который утверждаешь, что не знаешь ничего истинного, откуда ты получаешь это истиноподоб-ное? Скажешь, что не мог дать этому другого названия? В таком случае, нам нечего толковать с тем, кто не может говорить.

- Ни я, - сказал Алипий, - не боюсь перебежчиков, ни тем более Карнеад, на которого ты, не знаю, по юношескому или ребяческому легкомыслию, вздумал бросить скорее злословием, чем стрелою. Ибо в подтверждение его мнения, доведенного им до всяческой вероятности, ему вполне было бы достаточно следующего: насколько мы удалены от познания истины, тому великим доказа-тельством можешь послужить себе сам же ты, который одним маленьким возражением так выбит из своего места, что не знаешь уже куда тебе стать. Но отложим это до другого времени вместе с тем твоим знанием, которое, по недавним твоим же словам, впечатлелось в тебе об этом дереве. Хотя ты и перешел уже на другую сторону, однако должен внимательно поразмыслить над тем, что я только что сказал. Как я полагаю, мы не дошли еще до вопроса о том, может ли быть найдена истина, но над самым преддверием моей защиты, в котором я видел тебя падшим и простертым на земле, я нашел нужным надписать лишь одно: что истиноподобного ли, или вероятного, или на-зываемого каким-то другим именем, что академики считают для себя достаточным, искать не следует. Ибо, если ты кажешься самому себе прекрасным отыскателем истины, - это меня пока не касается. После, если не отплатишь за мое покровительство неблагодарностью, может быть, научишь и меня тому же.

13. Так как Лиценций испугался нападения Алипия, я сказал:

- Ты, Алипий, высказал все, за исключением лишь того, как следует рассуждать с такими, которые говорить не умеют.

На это он:

- Издавна всем известно, и в настоящее время достаточно доказывается твоей преподавательской деятель-ностью, что ты искусен в слове. Поэтому я желал бы, чтобы ты объяснил прежде, с какою целью ты учинил этот допрос. Если он, как мне думается, был излишним, то тем более излишне было отвечать на него, если же имелась в виду какая-либо цель, но я не смог ее себе уяснить, то прошу тебя не побрезговать принять на себя обязанность наставника.

- Ты помнишь, - отвечал я, - что вчера я обещал говорить об известных словах после. Но теперь солнце убеждает меня упрятать в ящик выложенные для детей игрушки, тем более, что я и выкладывал их скорее для украшения, чем для продажи. Теперь, прежде чем стилем нашим овладеет мрак, обыкновенный покровитель академиков, я желал бы установить между нами с полнейшей ясностью тот вопрос, для рассмотрения которого нам нужно будет встать с утра пораньше. Итак, прошу ответить мне: думаешь ли ты, что академики имели точное представление об истине, но не хотели безрассудно открывать его душам несведущим или нечистым? Или же они так и думали, как излагается в их рассуждениях?

На это он сказал:

- Что они говорили искренне, это я докажу со всей основательностью. Насколько можно заключить по книгам, ты лучше меня знаешь, что они обыкновенно обнаруживали в словах свое мнение. А если ты спрашиваешь меня о моем личном мнении, то я думаю, что истина еще не найдена. Прибавлю даже (хотя ты спрашивал об академиках), что, как я полагаю, она и не может быть найдена, и это не только по засевшему - как почти всегда ты укорял - во мне мнению, но и на основании авторитета многих, в том числе и знаменитейших философов, пред которыми, не знаю, слабость ли наша, или их прозорливость заставляет нас преклонять головы, хотя нам и следовало бы уже убедиться самим, что найти ничего нельзя.

- Вот этого-то я и желал, - отвечал я. - Ибо опасался, чтобы состязание наше не осталось односторонним, если бы и ты оказался одного со мною мнения; потому что тогда не было бы никого, кто с противной стороны побуждал бы овладевать предметом, чтобы по возможности лучше рассмотреть его. Если бы это случилось, я готов был просить тебя взять сторону академиков так, чтобы казалось, что ты не только спорил, но и действительно был убежден, что истины познать нельзя. Итак, между нами идет речь о том, вероятно ли, на основании приводимых ими доказательств, что истинно воспринять нельзя ничего и что не следует ничему доверять? Если ты докажешь это, я уступлю охотно. Но если я буду в силах доказать, что гораздо вероятнее, что мудрый может дойти до истины, а равно и то, что не всегда следует устранять доверие, то у тебя, полагаю, не останется причины, почему бы тебе не пристать к моему мнению.

Когда он и все присутствовавшие с этим согласились, мы отправились домой.

Книга третья

Состязание первое


1. Когда мы на следующий день сидели вместе в банях (было пасмурно, что отбивало всякую охоту идти на луг), я начал свою речь так:

-Думаю, всем присутствующим ясно, о каком предмете мы будем вести наши рассуждения. Но, прежде чем приступлю к изложению своих воззрений, я попрошу вас выслушать о надежде, о жизни, о назначении нашем, от предмета не уклоняющееся. Я полагаю, что искать истину - не пустая или излишняя, но необходимая и самая важная наша обязанность. В этом мы согласны с Алипием. Ибо прочие философы думали, что их мудрецы находили ее, академики же о своем мудреце говорили, что он должен был с величайшим усилием ее искать, и что он делал это усердно. Но так как она или скрывалась, будучи чем-либо заслонена, или не выделялась, будучи смешанной с чем-то Другим, то за правило жизни он принимал то, что находил вероятным или истиноподобным. Это вытекало, как следствие вашего прежнего рассуждения. Ибо, коль скоро один Утверждал, что человек становится блаженным, когда истина найдена, а другой - когда она только тщательно ищется, то никто из нас не сомневается, что мы не должны ничего ставить выше этой обязанности. Поэтому скажите пожа-луйста, какой я, по вашему мнению, провел вчера день? Вам по крайней мере удалось предаться своим занятиям Ибо ты, Тригеций, услаждался творениями Вергилия, а Лиценций имел досуг сочинять стихи, к которым пристрастился так, что ради него-то главным образом я e счел нужным вступить в этот разговор, чтобы философия (ибо этому теперь уже самое время) взяла и утвердила за собою в его душе верх не только над поэзией, но и над всякой другой наукой.

2. Но скажите пожалуйста, не пожалели ли вы меня, который, отправившись накануне в постель с мыслью встать только для решения отложенного вопроса и ни для чего другого, встретил столько неотложных дел по хозяйству, что, занятый ими всецело, едва мог уделить для своего роздыха два последние часа дня? Поэтому моим всегдашним мнением было, что человеку мудрому не нужно ничего, но чтобы сделаться мудрым, весьма необходима фортуна. Но Алипий, может быть, придерживается иного мнения?

На это он ответил:

- Мне в точности неизвестно, сколько прав ты усвояешь фортуне. Если для того, чтобы презирать фортуну, ты считаешь нужной саму же фортуну, то с мнением твоим согласен и я. А если ты фортуне отводишь единственно то, что можешь лишь при ее благосклонности удовлетворить необходимым телесным нуждам, то я полагаю иначе. Ибо в таком случае и не мудрому еще, а только жаждущему мудрости, можно и при противодействии фортуны, и вопреки ее воле брать то, что признаем необходимым; или же придется допустить, что она господствует над всей жизнью мудрого, так как и сам мудрый не может не нуждаться в том, что необходимо для тела.

- Итак, ты утверждаешь, - говорю я, - что фортуна необходима имеющему любовь к мудрости, но в отношении к мудрому это отрицаешь.

- Делу не вредит повторение того же, - отвечал он, - но и я, в свою очередь, спрошу тебя: думаешь ли ты, что фортуна чем-либо содействует к своему собственному презрению? Если ты думаешь так, то я скажу, что жаждущий мудрости всячески нуждается в фортуне.

- Думаю, что именно благодаря ей он сделается таким, что будет в состоянии презирать ее; и это не представляет никакой несообразности. Ибо точно так же, когда мы малы, нам необходимы материнские сосцы, которые делают так, что после мы без них можем жить и здравствовать.

- Наши мнения, - отвечал он, - если мы друг друга понимаем, совпадают. Но кому-нибудь, может быть, кажется необходимым точнее обозначить, что как фортуну, так и сосцы заставляют нас презирать не сами сосцы или фортуна, а нечто другое.

- Не велик труд, - говорю я, - употребить и другое сравнение. Как никто не может переплыть Эгейское море без корабля, или какого-либо иного перевозочного средства, или вообще (не исключая и самого Дедала) без каких-либо приспособленных к этому орудий, или без какой-либо сокровеннейшей силы, хотя бы, предполагая достигнуть только этого, он готов был бросить и презреть все то, посредством чего перебрался, так точно и всякому, кто пожелал бы достигнуть гавани мудрости и стать на твердую и спокойную почву, по моему мнению необходимо для достижения желания иметь фортуну, потому что он не будет в состоянии это сделать, если будет, к примеру, слеп и глух, а это находится во власти фортуны. Но когда он достиг этого, то хотя бы и казался нуждающимся в некоторых вещах, относящихся к телесному здоровью, несомненно нуждается в них не для того, чтобы быть мудрым, а для того, чтобы жить между людьми.

- А по моему мнению, если кто слеп и глух, тот даже вправе презирать и изыскание мудрости, и самую жизнь, ради которой мудрость ищется.

- Однако, коль скоро наша жизнь находится во власти фортуны, и так как только живой человек может быть мудрым, то не следует ли признать, что нужно ее покровительство, чтобы нам дойти до мудрости?

- Но если мудрость, - заметил Алипий, - необходима только живущим, а как только жизнь завершена, в мудрости нужды более никакой нет, то в отношении к продолжению жизни и фортуны не боюсь нисколько. Ибо желаю мудрости постольку, поскольку живу, а не постольку хочу жить, поскольку желаю мудрости. Поэтому, если фортуна отнимет у меня жизнь, она уничтожит и причину искать мудрость. Итак, я не имею ничего, из-за чего бы, чтобы быть мудрым, я желал бы покровительства фортуны или страшился бы ее препятствий. Ну, что скажешь на это?

- А разве ты не думаешь, что любящему мудрость фортуна может создавать препятствия к достижению мудрости, хотя бы самой жизни у него и не отнимала?

- Нет, не думаю, - отвечал он.

3. - Я желал бы, - говорю я, - чтобы ты объяснил, в чем, по твоему мнению, различие между мудрым и философом?

- Я полагаю, - отвечал он, - мудрый от имеющего любовь к мудрости разнится только тем, что у мудрого есть некоторое постижение тех вещей, к которым у имеющего любовь к мудрости одно только страстное стремление.

- А что это за вещь такая? - спрашиваю я. - Мне, например, представляется между ними лишь то различие, что один знает мудрость, а другой еще только желает знать.

- Если ты это знание представляешь себе в скромных границах, то ты сказал то же самое, только яснее.

- Какие бы границы я ему не определял, - признано всеми, что знание не может быть знанием вещей ложных.

- На этот раз, - отвечал он, - мне показалось нужным предпослать оговорку, чтобы в случае необдуманного моего согласия твоя речь не вела против меня легких атак по таким основным вопросам.

- Действительно, - говорю я, - ты не оставил мне места, куда я мог бы направить свою атаку. Если не ошибаюсь, мы ведь подошли уже к самому концу, который я давно подготовляю. Итак, как ты тонко и правильно выразился, между имеющим любовь к мудрости и мудрым существует лишь то различие, что первый любит, а второй уже усвоил учение мудрости (потому-то ты и решился употребить известное выражение - "некоторое усвоение"); но усвоить учение не может тот, кто ничего не изучил, не изучил же ничего тот, кто ничего не знает, а знать ложного никто не может. Значит, мудрый знает истину - ибо сам ты признал принадлежность его душе учения мудрости.

- Не знаю, до какой степени я был бы бесстыден, - сказал он, - если бы захотел отрицать, что признал в мудром освоение с изысканием вещей божественных и человеческих. Но почему тебе кажется, что невозможно освоение с нахождением лишь вероятного, я не понимаю.

- Но ты соглашаешься со мною, что ложного никто не знает?

- Охотно.

- В таком случае, - говорю, - неужто ты готов утверждать, что мудрый не знает мудрости?

- Зачем ты все сводишь к тому положению, что ему может только казаться, что он знает мудрость?

- Дай, - говорю я, - мне свою руку. Если помнишь, я обещал вчера сделать именно это, и очень рад, что не сам вывел это заключение, а получил его вполне готовым от тебя же. Я говорил, что между мною и академиками существует то различие, что им казалось вероятным, будто истину познать нельзя, а мне представляется, что хотя она и не найдена еще, однако может быть найдена мудрым. Теперь же, отвечая на мой вопрос, - неужели мудрый не знает мудрости, - ты сказал: "ему кажется, что знает".

- Но что же из этого следует? - заметил он.

- А то, - говорю я, - что если ему кажется, что он знает мудрость, то ему не кажется, что мудрый не может ничего знать. Или, если мудрость - ничто, подтверди это доказательствами.

- Я думал, что мы действительно подошли к концу; но в то самое время, когда ты протянул руку, я вижу, что мы разъединены как нельзя более и разошлись весьма Далеко. А именно: вчера казалось, что между нами возник спор лишь о том, может ли мудрый достигнуть познания истины; ты утверждал это, я отрицал. Теперь же я сделал тебе, на мой взгляд, единственную уступку, что мудрому может казаться, что он постиг мудрость в вещах вероятных Но думаю, никто из нас не сомневается, что под этой мудростью я понимаю исследование вещей божественны) и человеческих.

- Из того, что ты пытаешься увернуться, - улыбнулся я, - еще не следует, что тебе это удалось. Мне кажется что ты споришь уже ради самого спора. И так как хорошо знаешь, что эти юноши еще с трудом могут различать остроту и тонкость в суждениях, то и пользуешься не-опытностью судей, чтобы говорить сколько тебе заблаго рассудится, не встречая ни с чьей стороны неодобрения, Ведь незадолго до этого, когда я спрашивал, знает ли мудрый мудрость, ты сказал, что ему кажется, что знает Но кому кажется, что мудрый знает мудрость, тому не может казаться, чтобы мудрый ничего не знал. Против этого спорить нельзя, разве кто решится утверждать, что мудрость есть ничто. Из этого вышло, что и тебе кажется то же самое, что и мне; мне кажется, что мудрый нечто знает; то же, полагаю, и тебе, который сказал, что мудрому кажется, что мудрый знает мудрость.

- Думаю, что упражнять свои способности желаю не столько я, сколько ты, и весьма этому удивляюсь, так как ты не имеешь нужды в каком-либо упражнении по данному предмету. Может быть я и слеп, но мне кажется, что есть различие между тем, чтобы казаться себе знающим, и тем, чтобы знать, между мудростью, полагаемою в исследовании, и истиной. И то и другое нами говорилось; но каким образом все это объединяется, я не понимаю.

Тогда я, так как нас позвали уже к обеду, сказал:

- Я недоволен, что ты так упрямишься, потому что или оба мы не знаем, что говорим, и в таком случае нам нужно постараться снять с себя такой позор, или познает один из нас, что также оставить без внимания и пренебречь было бы постыдным. Поэтому в послеобеденные часы сойдемся снова. Ибо в то время, как мне казалось, что между нами все покончено, ты пустил в дело даже кулаки.
На это все рассмеялись, и мы отправились домой.

Состязание второе

4. Когда мы возвратились, то нашли Лиценция, жажды которого Геликон никогда не удовлетворял, ломающим голову над сочинением стихов. Почти с половины обеда, хотя нашему обеду конец был там же, где и начало, он тихонько встал и ничего не пил. Я сказал ему:

- От души желаю тебе создать задуманное тобою поэтическое произведение. Это не потому, что меня особенно порадовало бы его окончание, а потому, что вижу тебя так страстно увлекшимся, что освободить от этой любви может тебя только отвращение, а оно обыкновенно является по окончании. А после того, так как у тебя очень приятный голос, я желал бы, чтобы ты лучше прочел нам твои стихи, чем, как в известных греческих трагедиях, пропел, поскольку при этом смысл ускользает не только от слушателей, но, зачастую, и от исполнителей, которые уподобляются птичкам, поющим в клетках. Напомню, однако же, что неплохо было бы тебе возвратиться в нашу школу, если для тебя, конечно, имеют в настоящее время какое-нибудь значение "Гортензий" и философия, которой ты в прежней нашей беседе уже принес в жертву прекраснейшие початки, и которая воспламенит тебя сильнее, чем эта поэзия, к познанию вещей великих и плодотворных. Но желая всячески привлечь вас к этим наукам, которые служат к образованию душ, я боюсь, чтобы вы не попали в лабиринт, и почти жалею уже, что сдержал ту твою страсть.

Лиценций покраснел и вышел попить, отчасти потому, что чувствовал сильную жажду, но еще и потому, что это служило поводом избежать меня, который мог выговорить его куда более сурово. Когда он возвратился, и все готовы были слушать, я начал так:

- Правда ли Алипий, что мы не согласны между собою по предмету самому ясному?

- Нет ничего удивительного, - отвечал он, - если Для меня темно то, что для тебя, как ты уверяешь, вполне очевидно; ибо очень многое ясное может другим казаться яснейшим, равно как и что-либо темное может казаться для иных темнейшим. Так, если и это для тебя действитель-но ясно, то, поверь мне, есть кто-нибудь другой, для которого и это твое ясное гораздо яснее, и, в то же время, найдется и такой, для которого мое темное гораздо темнее. Но чтобы ты долее не считал меня вздорным, я прошу тебя изложить это ясное пояснее.

- Выслушай, пожалуйста, - говорю я, - внимательно и отложи на время заботу отвечать. Если я хорошо знаю себя и тебя, то, постаравшись, ты быстро меня поймешь. Не сказал ли ты, - или меня, быть может, обманул слух,

- что мудрому кажется, что он знает истину? Он подтвердил.

- Оставим, - говорю, - пока этого мудрого. Сам-то ты мудр, или нет?

- Вовсе не мудр, - отвечал он.

- Однако же, прошу тебя ответить мне, что думаешь ты лично о мудром академике: кажется ли тебе, что он знает мудрость?

- Не одно ли и то же, - спросил Алипий, - казаться себе знающим и знать; или, все-таки, не одно? Ибо я опасаюсь, чтобы эта неопределенность не послужила кому-нибудь из нас средством против другого.
- Это, - говорю я, - называется обыкновенно тускскою тяжбой, когда, вчинивши иск, стараются не о том, что может служить к его решению, а о возражениях противной стороне. Это и славный наш Вергилий (чтобы сказать нечто приятное Лиценцию) в буколическом стихе совершенно уместно счел деревенским и вполне пасту-шеским; когда один спрашивает другого, где расстояние до неба не более трех локтей, - тот отвечает: "А скажи-ка мне в каких землях растут цветы, что зовутся царями?" Но ты, Алипий, не сочти это уместным для нас, хотя мы и живем в деревне; пусть по крайней мере эти бани несколько напоминают нам о приличии гимназий. Ответь, если угодно, на то, о чем тебя спрашиваю: кажется ли тебе, что мудрый академиков знает мудрость?

- Чтобы, отвечая словами на слова, - ответил он, - мы не зашли слишком далеко, - скажу так: мне кажется, что ему кажется, что он знает.

- Следовательно тебе, - говорю я, - кажется, что он не знает. Ибо я спрашиваю не о том, что кажется тебе касательно кажущегося мудрому, а о том, кажется ли тебе, что мудрый знает мудрость. Ты не можешь, по моему мнению, ответить на это или утвердительно, или отрицательно.

- О, если бы или мне было так легко, как тебе, или тебе так трудно, как мне, тогда ты не был бы так привязчив и не относился бы к этому с какой-либо надеждой. Когда ты спрашивал меня, что кажется мне относительно мудрого академика, я отвечал: мне кажется, что ему кажется, что он знает мудрость, - отвечал так для того, чтобы необдуманно не утверждать, что я знаю, или не сказать не менее же необдуманно, что он знает.

- Прежде всего, сделай мне, пожалуйста, великое одолжение, удостой ответа на то, о чем спрашиваю я, а не на то, о чем спрашиваешь ты сам себя. А затем, оставь пока на некоторое время мою надежду, которая, я знаю точно, не менее заботит тебя, чем твоя собственная. Ведь если я поймаюсь на этом вопросе, я тотчас же перейду на твою сторону, и мы покончим спор. Наконец, устранив это какое-то беспокойство, замечаемое мною в тебе, вникай внимательнее, чтобы тебе легче было понять, какого ответа я жду от тебя. Ты сказал, что ты не утверждаешь и не отрицаешь (что требовал сделать предлагаемый мною вопрос) для того, чтобы не сказать необдуманно, что знаешь, когда на деле не знаешь; как-будто я спрашивал о том, что ты знаешь, а не о том, что тебе кажется. Итак, спрашиваю тебя на этот раз яснее (если только можно говорить яснее): кажется ли тебе, что мудрый знает мудрость, или не кажется?

- Если может, - ответил он, - найтись истинный мудрец, то мне может казаться, что он знает мудрость.

- Итак, разум подсказывает тебе, что должен быть такой мудрый, которому небезызвестна мудрость; и это верно. Ибо иначе оно и не может тебе казаться. Но теперь я спрошу: может ли найтись такой мудрый? Если может, то он может и знать мудрость, и тогда всякий спор между нами решен. Если же ты скажешь, что не может, вопрос будет уже не в том, знает ли что мудрый, а о том, может ли кто-либо быть мудрым. Установив это, нужно уже будет оставить академиков, и, насколько хватит сил, рассмотреть этот вопрос прилежно и внимательно вместе с тобой. Ибо для них было делом решенным, или лучше, им казалось, что человек может быть мудрым, но, в то же время, что знание не может быть уделом человека. Потому они и утверждали, что мудрый ничего не знает. Тебе кажется, что он знает мудрость; что, во всяком случае, совсем не то же самое, что ничего не знать. Вместе с тем, между нами, как и между всеми древними и между самими академиками, решено, что ложного никто не может знать. Поэтому тебе остается или доказать, что мудрость есть ничто, или признать, что академики представляют такого мудрого, какого разум не допускает.

5. Итак, оставив их, согласен ли ты исследовать со мною, может ли человек достигнуть такой мудрости, о какой говорит разум. Ибо иную мы не должны и не можем называть истинной мудростью.

- Но если, - заметил он, - я и сделаю уступку, которой ты с таким великим старанием добиваешься, что мудрый знает мудрость, и что мы умственно уловили это нечто, что мудрый может воспринять, все же мне представляется, что общая посылка силлогизма академиков в целом ее виде не опровергнута. На мой взгляд, им оставлено еще место для защиты, не устранено известное колебание в доверии, так что они могут находить защиту своему мнению в том, в чем ты считаешь их побежденными. Они точно также будут говорить о невозможности познания и о том, что ничему не должно доверять; так что и положение о невозможности воспринять что-либо, в котором они убеждали себя с вероятностью опытом целой почти жизни и которое теперь исторгнуто у них оным умозаключением (по тупости ли моего ума или по своему действительному весу, но сила этого аргумента мне кажется непобедимой), не может заставить их отступить от своего мнения, так как они имеют еще основание утверждать, что и при этом не следует соглашаться ни с чем. Ибо может случиться, что когда-нибудь они или кто-нибудь другой смогут найти и против этого нечто, что будет сказано остроумно и с вероятностью; и что образ и как бы некое отражение этoго следует усматривать в известном Протее, о котором рассказывается, что он обыкновенно ловился, когда его вовсе не ловили, а искавшие его никогда не могли его найти разве только по какому-либо божественному указанию. Если такое указание будет и удостоит открыть нам эту истину, составляющую предмет стольких стараний, то и я, даже и против их воли, чего однако же не предполагаю, признаю их побежденными.

- Дело идет так хорошо, - говорю я, - что лучшего я и не желал. Ибо, прошу обратить внимание, сколько и в каком роде высказано полезного для меня. Во-первых, академики представляются уже до такой степени побежденными, что им не остается другого средства к защите, кроме того, которое невозможно. Ибо кто в состоянии каким-либо образом понять или поверить, что побежденный, на основании того самого, чем побежден, станет выставлять себя победителем? Затем, если у нас и остается еще некоторый предмет спора с ними, то он не в том, что они говорят, будто нельзя ничего знать, а в том, что они утверждают, будто ничему не следует доверять. Итак, мы пришли теперь к соглашению. Ибо как мне, так и им кажется, что мудрый знает мудрость. Они советуют только удерживаться от доверия, говорят, что им только кажется; но знать, - как говорю я о себе, что знаю, - они никоим образом не знают. Говорю и я, что мне то или другое кажется, потому что я глуп, как и они, если не знают мудрости. Но все же я думаю, что мы должны утверждать нечто, т. е. истину. Спрашиваю я их, отрицают ли они это, т. е. полагают ли они, что истине не следует доверять. Они этого не говорят никогда, а стоят на своем, что ее нельзя найти. Итак, они имеют и в данном случае во мне отчасти союзника, потому что я, как и они, не отвергаю, а, следовательно, по необходимости полагаю, что с истиной следует соглашаться. Но кто, говорят, Докажет ее? На этот раз я не стану с ними спорить. Для меня достаточно уже, что невероятно, чтобы мудрый ничего не знал, дабы не принудить их утверждать бессмыслицу вроде той, что мудрость есть ничто, или что мудрый не знает мудрости.

Аврелий Августин 17.09.2017 06:43

6. Ты спросил, Алипий, кто может показать истину; и я постараюсь всячески быть в этом согласным с тобою, Только некоторая божественная сила, говорил ты, может показать человеку, что истинно; это и коротко, и, вместе с тем, благочестиво. В этом нашем споре я не услышал ничего более приятного, более серьезного, более вероятного, и если этому, как верю я, присуща сила божественная, - более истинного. Да и в самом твоем упоминании Протея, какая возвышенность ума, какое стремление к высочайшему роду философии! Протей этот (заметьте юноши, что философия вовсе не считает поэтов презренными) выставляется за образ истины. В стихах, говорю, Протей показывает и представляет собой олицетворение истины, которой никто не может овладеть, если, обольстившись ложными образами, ослабит или выпустит из рук сети познания. Ложные же образы суть те, которые, по условиям телесной жизни, посредством тех чувств, которыми мы пользуемся, вводят нас в обольщение и обман в ту пору, когда истина достигнута и как бы находится уже в руках. Это третье из того, что высказано полезного для меня и чему я не нахожу цены. Ибо мой искреннейший друг согласен со мной не только в присутствии вероятностного в человеческой жизни, но и в самой религии; а это яснейший признак истинного друга. Ибо, по самому точ-ному и святому определению, дружба есть благосклонное и любовное согласие в вещах человеческих и божественных.

7. Впрочем, чтобы аргументы академиков не казались распространяющими некоторого тумана, или чтобы иным не показалось, что мы гордо восстаем против авторитета ученейших мужей, между которыми особенно не может не быть близким нашему сердцу Туллий Цицерон, я прежде, если угодно, вступлю в короткое рассуждение против тех, кому вышеприведенные выводы кажутся противными истине. Затем, согласно своему мнению, я покажу, какая была у академиков причина скрывать свое воззрение. Итак, Алипий, хотя я и вижу тебя всецело стоящим на моей стороне, прими на время их сторону и возражай мне.

- Так как ты сегодня, - отвечал он, - выступил, как говорится, при добрых предзнаменованиях, то я не стану мешать твоей полнейшей победе и попытаюсь, по твоему требованию, принять эту сторону с большим уже спокойствием; если, впрочем, то, что полагаешь делать посредством вопросов, ты не обратишь в монолог, чтобы этими маленькими стрелами меня, твоего уже пленника, не терзать, как действительно упорного противника, что совершенно несогласно и с твоим человеколюбием.

Заметив, что и другие ожидали этого, я как бы делая новое вступление, сказал:

- Уступаю вашему желанию. И хотя после известного труда по части риторики я предполагал найти некоторое отдохновение в этом легком упражнении, разъясняя дело более вопросами, чем речью, однако, принимая во внимание, что, с одной стороны, нас очень немного, и потому мне нет необходимости говорить особенно громко, что было бы вредно моему здоровью, а с другой, что в этом стиле, ради того же здоровья, я решил иметь своего рода возницу и сдерживателя для своей речи, чтобы не приходить в более возбужденное душевное состояние, чем сколько того требует попечение о теле, я изложу, согласно вашему желанию, в непрерывной речи то, что я думаю. Но прежде всего рассмотрим одно обстоятельство, которым любители академиков имеют обыкновение особенно хвалиться. В книгах Цицерона, написанных в защиту этого учения, есть одно место, изложенное на мой взгляд с удивительным остроумием, а на взгляд других - с особою силой. Действительно, трудно предположить, чтобы кого-либо не заинтересовало сказанное там, а именно: что мудрому академику все, кажущиеся самим себе мудрыми последователи других сект, отводят второе место, усвоив первое, естественно, каждый самому себе. Из чего можно заключить, что тот справедливо по собственному суду своему будет первым, кто по суду всех остальных есть второй.

Представьте себе, что является мудрый стоик (ибо против них, по преимуществу, направлено остроумие академиков). И вот, если Зенона или Хризиппа спросить, кто мудрый, он ответит, что мудрый тот, кого опишет он. Напротив, Эпикур или другой кто-либо из противоположной секты станет отрицать это и будет настаивать, что мудрый - это искуснейший ловец наслаждений. Доходит дело до спора. Зенон кричит, и весь так называемый портик поднимает тревогу, что человек рожден не для чего другого, как только для честности, что она влечет к себе души своим собственным блеском, без всякого обещания каких-либо внешних выгод и без приманки наград; а так называемое удовольствие Эпикура обще-де одним скотам, и втягивать в общение с ним человека преступно. А этот, напротив, созвав из садов на помощь себе как бы вольную толпу людей пьяных, под влиянием вина ищущих, кого бы растерзать неопрятными ногтями и грубым языком, проповедуя народу преимущественное значение наслаждения, приятности, покоя, с силою настаивает, что без них никто не может быть блаженным. На спор их случайно приходит академик, выслушивает обоих, из коих каждый тянет его на свою сторону. Согласись он с той или другой стороной, сторона, оставленная им, провозгласит его сумасшедшим, невежественным и безрассудным. Но он внимательно выслушает и ту, и другую, и когда спросят его, как это ему кажется, ответит, что он сомневается. Спроси после этого стоика: кто лучше, Эпикур ли, который провозглашает его помешанным, или академик, который заявляет, что о таком важном предмете ему нужно еще подумать? Нет сомнения, что академик будет поставлен выше. Обратись затем к другому и спроси, кого он больше любит: Зенона ли, который называет его животным, или Архезилая, от которого слышит: "Ты может быть и правду говоришь, но я исследую это внимательнее". Не очевидно ли, что Эпикур признает весь так называемый портик безумным, а академиков, сравнительно с теми, людьми скромными и осмотрительными? В таком роде представляет Цицерон читателям забавнейшее зрелище относительно всех сект, как бы показывая, что нет в них никого, кто, усвояя себе, что вполне естественно, первое место, не отводил бы второго тому, кого усматривает не отвергающим, а только сомневающимся. В этом смысле я не перечу Цицерону и не отнимаю у них никакой славы. Но некоторым справедливо кажется, что Цицерон здесь не шутил, а хотел собрать и представить в одном очерке некоторые проявления бессмыслицы и пустоты, не чуждые легкомыслию самих греков.

8. Действительно, если бы я пожелал бороться с этим хвастовством, мне ничто не помешало бы показать с несомненнейшей ясностью, что гораздо меньшее зло быть неучем, чем неспособным чему-нибудь научиться. Ведь если бы этот хвастливый академик явился бы к кому-нибудь в качестве ученика, тот не был бы в состоянии убедить его в том, в чем считает себя знающим: он был бы попросту осмеян. И каждый из возможных учителей неиз-бежно придет к заключению, что никого из академиков он не может ничему научить, а те, в свою очередь, ничему не могут научиться. Поэтому, в конце концов, их выгнали бы из всех школ не розгами, что было бы скорее некрасиво, чем больно, а дубинками и палками известных греческих ученых. Ибо невелик труд против общей язвы обратиться к помощи своего рода геркулесовских орудий циников. А если бы вздумалось спорить с ними из-за этой ничтож-нейшей славы, что мне, хотя и философствующему, но еще не мудрому, весьма извинительно, что могут они найти такого, что в состоянии опровергнуть? Представим себе, что я и академик попали на описанные споры философов. Все, смотря по обстоятельствам, излагают кратко свои мнения. Спрашивают у Карнеада, как думает он. Тот отвечает, что сомневается. В силу этого каждый из них поставил его выше остальных. А следовательно и все - выше всех. Слава действительно великая и высокая. Кто не захотел бы подражать ему? Поэтому, когда и меня спросят, я отвечу то же. Похвала будет равная. Итак, мудрый утешится такою же славой, что и глупец?

А что, если глупый даже превзойдет его? Не будет ли стыдно? Я остановлю, например, этого академика, когда он уже будет выходить из суда. Ведь глупость более жадна к славе этого рода. Итак, задержав его, я открою судьям то, чего они не знают. Я скажу им: почтенные мужи, я имею с ним то общее, что оба сомневаемся, кто из вас держится истины. Но мы имеем и свои особые мнения, насчет которых я прошу вашего суда. Хотя мне, когда я слышу ваши главные положения, и неизвестно, на чьей стороне истина, но это потому, что я не знаю, кто из вас мудр. А этот не допускает, чтобы и мудрый что-либо знал, не исключая и самой мудрости, от которой носит название мудрого. Кому не ясно, кому достанется пальма первенства? Если противник мой подтвердит это, я превзойду его славой. А если со стыда признает, что мудрый знает мудрость, я одержу над ним победу образом мыслей.

9. Но удалимся из этого трибунала в какое-нибудь место, где нас не беспокоила бы никакая толпа, - о, если бы в ту школу Платона, которая, говорят, от того и получила свое имя, что была для народа недоступна! Здесь, насколько это будет в наших силах, поговорим между собою уже не о славе, что легкомысленно и прилично разве что детям, а о самой жизни и о некоторой надежде на душевное блаженство. Академики отрицают возможность знать что-либо. Откуда у вас такое заключение, люди, преданные науке и ученейшие? "Нас поколебало, - говорят они, - определение Зенона". Отчего так, спрашиваю? Ведь если оно истинно, то знал ведь нечто истинное тот, кто, по крайней мере, знал это определение. А если оно ложно, то не должно было никак поколебать людей постояннейших.
Но посмотрим, что говорит Зенон. Ему кажется, что может быть познано и воспринято только нечто такое, что не имело бы признаков, общих с ложным. Это ли побудило тебя, человек школы Платоновой, отнимать всеми силами у желающих учиться надежду научиться, чтобы при помощи некоторой, достойной плача умственной оцепенелости они оставили всякое занятие философией? "Но как-де оно не побудило бы его, если он ничего такого найти не может, а, между тем, может воспринять только такое?" Но если это так, то следовало лучше сказать, что мудрость недоступна человеку, чем говорить, что мудрый не знает, для чего живет, не знает, каким образом живет, не знает, живет ли, и наконец, превратнее, бестолковее и глупее чего нельзя придумать, что он одновременно и мудр, и не знает мудрости. Не тверже ли то положение, что человек не может быть мудрым, чем то, что мудрый не знает мудрости? Не о чем будет и спорить, если дело поставлено так, что рассуждений не требует. "Но если так будет сказано, люди-де могут совершенно бросить философию; а теперь они должны быть вводимы в заблуждение приятнейшим и святейшим именем мудрости". Но для чего? Чтобы, потратив годы жизни и ничему не научившись, осыпать потом страшными проклятиями тебя, последовав которому они лишились каких бы там ни было удовольствий телесных, а приобрели терзания душевные.

Но на самом деле, кто более отвратит людей от философов? Тот ли, кто скажет: послушай, друг мой, философией называется не самая мудрость, а любовь к мудрости; если ты к ней обратишься, то хотя и не будешь мудрым, пока живешь (ибо мудрость у Бога, и человеку доступна быть не может), однако, если достаточно утвердишь себя, то дух твой после этой жизни, т. е. когда перестанешь быть человеком, несомненно будет владеть ею, или тот, кто сказал бы: "Обратитесь, смертные, к философии; в ней великая польза. Ибо что дороже для человека, нежели мудрость? Обратитесь к ней, чтобы быть мудрыми, но мудрости, впрочем, вы не узнаете...". "Я так не сказал бы", - говорит он. Но это значит - обманывать; потому что у тебя содержится именно это, а не что другое. Поэтому, если ты скажешь так, они удалятся от тебя, как от безумного, а если другим образом приведешь их к тому же, сделаешь их безумными. Но, допустим, что в силу того и другого мнения люди одинаково не захотят философствовать. Пусть определение Зенона вынуждает сказать нечто вредное для философии. Что следует, любезный мой, сказать человеку, - то ли, что заставит его горевать о себе, или то, что заставит посмеяться над тобою?

Впрочем, насколько при своей глупости можем, разберем определение Зенона. Он говорит, что можно уловить знанием тот образ, который является так, как образ ложный явиться не может. Очевидно, что ничто другое не может подлежать восприятию. "И я так же смотрю на это дело, что есть в философии нечто, что, как подобное ложному, не могло быть тебе неизвестным. Впрочем, поспешу перейти к остальному. Побуждающий меня к этому наносит лично тебе, Карнеад, великое оскорбление, поскольку думает, что я одержу над тобою, мертвым, победу, с какой бы стороны и на что бы не нападал. Если же этого не думает, то он безжалостен, принуждая меня выступить из укреплений и сражаться с тобою в открытом поле, потому что, начав было выходить из них, я попятился назад, устрашенный одним твоим именем, и сколько с возвышенного места бросил в тебя стрел, не знаю. Те, под наблюдением которых мы сражались, видели, достигли ли они тебя и что сделали. Но чего боюсь я, нелепый? Если память мне не изменяет, ты умер, и могилу твою уже не по праву отстаивает Алипий; против тени же твоей Бог легко мне поможет.

Ты говоришь, что в области философии ничто не может подлежать восприятию. А чтобы дать своей речи более широкое развитие, ты хватаешься за споры и разногласия философов и думаешь, что эти разногласия дают тебе оружие против них. Действительно, как разберем мы спор между Демокритом и бывшими до него физиками о едином и бесчисленных мирах, когда между ним самим и его наследником Эпикуром согласие удержаться не могло? Ибо этот любитель роскоши, дозволивший атомам, как бы молодым служанкам (т. е. маленьким тельцам, которые он, наслаждаясь, ловил во мраке), не держаться своего пути, а уклоняться то туда, то сюда весьма произвольно, расточил через тяжбы все родовое имущество. Но это меня нисколько не касается. Ибо, если знание чего-либо в этом роде относится к мудрости, это от мудрого укрыться не может. А если мудрость есть нечто иное, то мудрый ее знает, а то и презирает. Впрочем, я, хотя и далек еще от соседства с мудрым, кое-что понимаю и в этих фи-зических предметах. Так я знаю, что мир или один, или не один; а если не один, то число миров или определенное, или бесконечное. Пусть Карнеад покажет, что это положение похоже на ложное. Равным образом я знаю, что этот наш мир получил такое устройство или в силу природы тел, или по воле некоего провидения: и что он или был и будет всегда, или, начав свое существование, быть не перестанет, или, не имея во времени начала, будет иметь в нем конец, или как начал свое существование, так и не навсегда пребудет; и такого рода физических сведений я имею бесчисленное множество. Этого рода истины представляются совершенно раздельно, и никто не может смешать их по какому-либо сходству с ложью. "Но ты прими из сказанного что-нибудь одно", - говорит академик. Не хочу. Потому что это значит: брось то, что знаешь, а говори то, чего не знаешь. "Но суждение колеблется". Действительно, оно скорее колеблется, чем падает, потому что поставлено ясно и может быть названо или ложным, или истинным. Я утверждаю, что знаю его. А ты, который не отрицаешь, что предметы этого рода относятся к философии и в то же время утверждаешь, что ничего из этого нельзя знать, докажи, что я этого не знаю. Скажи, что эти разделения ложны, из-за чего вовсе не могут быть различаемы.

11. "Откуда, - скажет он, - ты знаешь, что этот мир существует, если чувства обманываются?" Ваши доказательства никогда не могли до такой степени подорвать значение чувств, чтобы вы убедили нас, что мы ничего не видим. Да вы решительно никогда и не осмеливались на попытки такого рода, а с особым усилием старались убедить, что это может быть иначе, чем кажется. Итак, это все, каково оно ни есть, что нас содержит, что нас питает, все это, говорю, что является моим глазам, что мною ощущается - имеет землю и небо, или как бы землю и как бы небо, я называю миром. Если ты говоришь: "Мне ничего не видится, я не стану заблуждаться. Ибо в заблуждении находится тот, кто составляет неосновательное суждение о том, что ему кажется". Но вы говорите, что чувствующие могут видеть ложное, а не утверждаете, что они ничего не видят. Вся область состязаний, в которой вам угодно господствовать, совершенно уничтожились бы, если бы мы не только ничего не знали, но и ничего нам не казалось. Если же ты отрицаешь, что кажущееся мне есть мир, то делаешь предметом спора имя, так как я называю это миром.

"Неужели, - говоришь ты, - мир именно таков, каким ты его видишь, когда спишь?" Сказано уже, что я называю миром все, что мне кажется миром. Но если тебе угодно называть миром только тот, который видят бодрствующие и только здоровые, то докажи, если можешь, что спящие или помешанные сходят с ума и спят не в мире. В этом смысле я и говорю, что вся эта масса тел, в которой мы существуем, сонные или сумасшедшие, бодрствующие или здоровые, или одна, или не одна. Разъясни, каким образом это положение может быть ложным. Если я сплю, может случиться, что я ничего не скажу; или если из уст спящего, как бывает обыкновенно, и вылетят слова, может случиться, что я скажу не здесь, не так сидя, не вслух; но чтобы это было ложно - быть того не может. Поэтому я и не говорю, что воспринял бы это, потому что бодрствую. Ты можешь сказать, что это могло казаться мне и сонному, и потому это может быть весьма похоже на ложное. Но если миров один и еще шесть, то, в каком бы я состоянии не находился, миров, очевидно, семь, и я не бесстыдно утверждаю, что знаю это. Докажи мне, что это заключение или вышеприве-денные логические положения в силу сна, или безумия, или обманчивости чувств могут быть ложны; тогда, если по пробуждении вспомню их, я признаю себя побежденным. Я считаю уже достаточно разъясненным то, что может казаться ложным в силу сна или безумия; это то, что относится к чувствам телесным. Ибо, что трижды три есть девять, и представляет собой непременный квадрат отвлеченных чисел, будет верно и в ту пору, когда род человеческий погрузится в глубокий сон. Хотя и о самих чувствах я нахожу возможным сказать многое, что не может быть опровергнуто академиками. Ибо я не думаю, чтобы чувства были виноваты в том, что безумные получают ложные представления или что мы видим ложное во сне. Если они бодрствующими и здоровыми передают истинное, то, чтобы не измыслила себе душа спящего и безумству-ющего, их это не касается.

Остается исследовать, истину ли они передают, когда действительно что-то передают. Представь, что какой-нибудь эпикуреец скажет: "Я не имею ничего, в чем стал бы обвинять чувства. Ибо несправедливо требовать от них большее, чем то, что они могут нам дать; насколько же могут видеть глаза, они видят истину". Так неужели истинно то, что они видят относительно весла в воде? "Совершенно истинно. Ибо, если есть причина тому, почему это так должно казаться, то я скорее стал бы упрекать свои глаза за ложное извещение в том случае, если бы погруженное в воду весло представлялось прямым, так как тогда они не видели бы то, что при существовании таких причин следовало видеть".

Стоит ли продолжать? То же может быть сказано о движении высоких башен, то же о крылышках птиц, то же обо всем прочем. "Но я все же обманываюсь, если доверяю", - скажет кто-нибудь. Не доверяй более, чем нужно, чтобы убедить себя, что это так тебе кажется, и никакого обольщения не будет. Я не вижу, как академик опровергнет того, кто говорит: "Я знаю, что это мне кажется белым; знаю, что это услаждает мой слух; знаю, что это для меня приятно пахнет; знаю, что это сладко на мой вкус; знаю, что это для меня холодно". Скажи-ка лучше, сами ли по себе горьки листья дикой маслины, к которым так упрямо тянется козел? О, наглость человеческая! Не скромнее ли тебя и сам козел? Каковы они для скота, я не знаю; но для меня они горьки. Чего же ты добиваешься большего? "Но, может быть, есть и из людей кто-нибудь, кому они не горьки?" Не напрашива-ешься ли ты на неприятность? Разве я сказал, что они горьки для всех; я сказал, что они горьки для меня, и это, конечно же, не безусловно. Ибо при изменившихся условиях то, что теперь сладко, может почувствоваться во рту горьким. Я утверждаю, что человек, когда что-либо вкушает, может добросовестно поклясться, что он знает, что это приятно или неприятно для его неба, и что никакая греческая каверза не отвлечет его от этого знания. Кто будет так бесстыден, что скажет мне, когда я для своего удовольствия дозволю себе какое-либо лакомство: "Может быть ты совсем и не кушаешь, а это только сон!". Остановлюсь ли я? Пусть это хотя бы доставит мне удовольствие во сне. Поэтому того, о чем я сказал, что знаю, не спутает никакое подобие ложного. И Эпикур, и киренаики, может быть, говорят и многое другое в пользу чувств, против чего, как мне известно, академики ничего не сказали. Но что из того? Если хотят и если могут - пусть опровергают даже и с моею помощью. Что бы ни говорили они против чувств, это не имеет силы против всех философов.

Есть между ними такие, которые признают, что все, что душа воспринимает посредством телесных чувств, может породить знание. Они полагают, что это знание содержится в понятии и живет в уме, удаленное от чувств. Может быть в их-то числе и есть тот мудрый, которого мы ищем. Но об этом после. Теперь перейдем к дальнейшему, что, ввиду уже сказанного, потребует от меня, если не ошибаюсь, некоторого разъяснения.

12. Чему помогает или чему мешает телесное чувство, когда исследуется вопрос о добрых нравах? Если и тем, кто полагал высшее благо человека в наслаждении, ни голубиная шейка, ни безотчетный голос, ни великая тяжесть для человека того, что легко верблюдам, не мешают утверждать, что они знают, что действительно наслаждаются тем, чем наслаждаются, или получают боль от того, что им причиняет боль (чего я и не собираюсь отрицать), то разве поколеблют они того, кто верх блага полагает в разуме? Чего держишься ты из этих двух? Если спросишь, как мне это кажется, то я полагаю, что высшее благо человека в разуме. Но в данном случае вопрос идет о знании. Поэтому спроси мудрого, который не может не знать мудрости, хотя, впрочем, и мне, тупому и глупому, дозволительно знать, что верх человеческого блага, с которым соединяется блаженная жизнь, или не существует вовсе, или находится в душе, или в теле, или в той и другом вместе. Вот в незнании этого, если можешь, обличи меня, так как ваши пресловутые доводы никоим образом этого не делают. Но если ты этого не можешь, потому что не находишь, на какую ложь оно похоже, то поколеблюсь ли я заключить, что мне справедливо кажется, что мудрый знает: в философии есть нечто истинное, если и я успел узнать из нее так много истинного?
Но может быть он боится, чтобы выбор высшего блага не был сделан спящим? Опасного ничего нет: когда проснется - отвергнет, если оно не понравится, и удержит, если понравится. Ибо кто, не нарушая справедливости, станет укорять его за то, что он видел ложное во сне? Или ужаснется того, что спящий потеряет мудрость, если примет ложь за истину? На этот раз он, хотя и не спит, осмеливается утверждать бред, называя мудрым бодрству-ющего, и отрицая за ним мудрость, если он спит. Все это можно сказать и о безумии; но речь спешит к другому. Однако, я не оставлю этого без самого верного заключения. Или мудрость в состоянии безумия теряется, и в таком случае не будет мудрым тот, кого вы провозглашаете не знающим истины, или знание его остается в его уме, хотя остальная часть души все, что получает от чувств, представляет себе как бы в сновидениях.

13. Остается диалектика, которую истинно мудрый хорошо знает и которую, не впадая в заблуждение, может знать всякий. Если же мудрый ее не знает, - знание ее к мудрости не относится, так как и без него он смог быть мудрым, и тогда излишне нам доискиваться, истинна ли она и может ли подлежать познанию. В этом случае может быть кто-нибудь мне скажет: "Ты, глупец, имеешь обычай преувеличивать свои знания. Неужели ты мог когда-нибудь что-либо узнать о диалектике?" Гораздо более, чем из любой другой части философии. Во-первых, это она меня научила, что все вышеприведенные положения, которыми я пользовался, истинны. Затем, через нее я узнал и многое другое истинное. А как его много, сосчитайте, если можете. Если в мире четыре стихии, то их не пять. Если солнце одно, то их не два. Одна и та же душа не может умереть и быть бессмертной. Не может человек в одно и то же время быть и блаженным, и несчастным. В данном месте не может и солнце светить, и быть ночь. Или мы бодрствуем, или спим. То, что, как мне кажется, я вижу, или есть тело, или не есть тело. Все это и многое другое, что было бы слишком долго припоминать, я узнал от нее как истинное, и в каком бы состоянии ни находились чувства наши, за истинное само в себе. Она научила меня, что если часть, предшествующая в только что изложенных мною положениях, будет признана, то она по необходимости повлечет за собой и то, что с ней связано. А то, что я изложил в виде противоположений или разделений, имеет то свойство, что, коль скоро будет отвергнуто прочее, одно ли, или многое, останется нечто, что получит подтверждение через устранение прочего. Научила она меня также, что когда предмет, ради которого слова употребляются, ясен, то о словах спорить не должно. И если кто-то это делает, то, если делает по неопытности, должен быть вразумляем, а если с дурным умыслом, - оставляем. Если же вразумиться он не может, нужно посоветовать ему не терять времени по пустякам; а если не послушает, следует пренебречь им. Касательно же умозаключений софистических и ложных, правило коротко: если они лукаво обоснованы на сделанной уступке, следует уступленное возвратить, если же истина и ложь соединяются в одном заключении, нужно взять из него то, что подлежит разумению, а что не может быть распутано, то следует отбросить. Если же в отношении к каким-либо предметам от человека ускользают его границы, добиваться знания их не следует. Все это я имею от диалектики, равно как и многое другое, упоминать о чем нет необходимости. Я не должен быть неблагодарным. Но тот мудрый или пренебрегает этим, или, если диалектика действительно есть самое знание истины, так ее знает, что с презрением и без сострадания заставит умереть с голоду их жалобу на здравый смысл: если-де истинно, то ложно; если ложно, то истинно. Это я полагаю достаточным о восприятии, потому что когда я стану говорить о доверии, ко всему этому прийдется возвращаться снова.

14. Итак, перейдем теперь к той стороне предмета, в отношении которой Алипий оказывается еще сомнева-ющимся. И, во-первых, рассмотрим свойства того, что заставляет колебаться тебя, человек проницательный и осмотрительнейший. Ты сказал: "Если мнение академиков, полагавших, что мудрый не знает мудрости, подтвержденное столькими и такими доказательствами, ниспровергается такими соображениями, которые вынуждают нас признать гораздо более вероятным, что мудрый знает мудрость, то это еще более должно удерживать от доверия. Ибо, это-де само по себе доказывает, что нет такого мнения, какими бы многочисленными и точными доказательствами оно не было бы обставлено, которому с противоположной точки зрения человек даровитый не представил бы более или менее остроумное опровержение. Поэтому-де академик, будучи побежденным, окажется победителем...".

О, если бы победить его! Владей он хоть искусством Пеласга, ему не удастся уйти от меня в одно и то же время побежденным и победителем! Если же не оказалось бы возможным возразить что-нибудь другое против этого, я охотно признал бы себя побежденным. Ибо у нас речь не о приобретении славы, а об открытии истины. Для меня достаточно каким бы то ни было образом перешагнуть эту громаду, которая встает на пути входящим в философию, и, темнея невесть какими закоулками, грозит, что и вся философия такова, и не позволяет надеяться найти в ней сколько-нибудь света. Желаний чего-либо большего я не могу и иметь, если достигнута вероятность, что мудрый нечто знает. Ибо, если и кажется вероятным, что мудрый должен удерживаться от доверия, то лишь по той причине, что было вероятно, что он ничего не может познавать. Коль скоро это устранено (так как сделана уступка, что мудрый знает по крайней мере самую мудрость), не остается причин тому, почему бы мудрый не доверял хотя бы самой мудрости. Ибо нет сомнения, что гораздо чудовищнее представлять мудрого, не одобряющего мудрости, чем мудрого, не знающего истины.

Прошу вас представить себе следующее зрелище: идет некий спор между мудрым и мудростью. Что может утверждать мудрость, как не то, что она есть мудрость. А тот, представьте, говорит: "Не верю". Кто говорит мудрости: "Не верю, что ты мудрость"? Тот, с кем она могла говорить и кого удостоила чести в нем обитать, т. е. мудрый! Идите теперь и отыскивайте меня, который борется с академиками: вы встретите уже новое сражение: сражаются между собою мудрый и мудрость. Мудрый не хочет сочувствовать мудрости. Я с вами спокойно жду конца. Ибо кто не уверен, что мудрость непобедима? Однако же, оградим себя некоторой дилеммой. В этом сражении или академик победит мудрость, и в таком случае будет побежден мною, так как не будет мудрым, или же будет побежден мудростью, и в таком случае мы докажем, что мудрый сочувствует мудрости. Итак, или академик не есть мудрый, или мудрый чему-нибудь доверяет; разве может тот, кто постыдился сказать, что мудрый не знает мудрости, не постыдиться утверждать, что мудрый не сочувствует мудрости? Но если уже правдоподобно, что мудрому доступно знание по крайней мере мудрости, и нет причины, почему бы он не доверял тому, что может познавать, то я нахожу правдоподобным и то, чего желал, т. е., что мудрый будет доверять мудрости. Если спросишь, где найдет он эту мудрость, я отвечу: в самом себе. Если скажешь, что он не знает, что имеет, - возвратишься к той нелепости, что мудрый не знает мудрости. Если отрицаешь возмож-ность найти самого мудрого, то об этом рассудим в другой речи уже не с академиками, а с тобою, который так думает. Ибо они, когда рассуждают об этом, рассуждают именно о мудром. Самого себя Цицерон называет исключительно человеком мнений (предположений), но относительно мудрого ставит это предметом своего иссле-дования. Если вам, юноши, это еще незнакомо, то можете прочитать в "Гортензии": "Итак, если точного ничего нет, а довольствоваться мнением неприлично мудрому, то муд-рый ничего никогда не станет утверждать". Отсюда очевидно, что в своих рассуждениях, против которых мы ратуем, они говорят о мудром.

Итак, я полагаю, что мудрому известна мудрость, т. е., что мудрый воспринял мудрость, А поэтому, когда он доверяет мудрости, - не гаданиями же он ограничивается. Ибо он доверяет тому, не восприняв чего он не был бы мудрым. Да и они утверждают, что не следует доверять только таким вещам, которые не могут быть воспринимаемы. Мудрость же не есть ничто. Итак, если мудрый и знает мудрость, и доверяет мудрости, то знает он не ничто и доверяет не несуществующей вещи. Чего же вы хотели бы большего? Разве поговорим несколько о том заблуждении, которого они полагают избежать, если душа не будет склоняться доверием ни к какому предмету? Ибо заблуждается, говорят они, всякий, кто одобряет не только вещь ложную, но и сомнительную, хотя бы она была и истинна; несомненным же мы не находим ничего. Отнюдь не мудрый, как мы сказали, находит такой самую мудрость.

15. Но вы желаете, может быть, чтобы я оставил это. Неохотно оставляются надежные места, когда имеешь дело с людьми лукавыми. Тем не менее, повинуюсь вам. Но что скажу я потом? Что и как? Разумеется, должен говорить то старое, на что и они имеют что ответить. Что, в самом деле, буду делать я, которого вы вытеснили вон из своего лагеря? Не обращусь ли за помощью к людям ученейшим, с которыми, быть может, если победить и не удастся, менее стыдно будет остаться побежденным? Итак, брошу, насколько хватит сил, копье, пусть закоптелое и работы грубой но, если не ошибаюсь, самое большое: "Кто ничего не утверждает, тот ничего не делает; и откуда это у тебя, невежественный человек, вероятное? откуда истиноподобное?" Исполнено наше желание: слышите, как звучат греческие щиты!? Они приняли на себя удар нашего массивного копья. Помощники мои ничего более действи-тельного мне не доставили; и, как вижу, мы не нанесли никакой раны. Обращусь к тому, чем служит мне деревня и поле: более важное меня скорее обременяет, чем поддерживает.

Когда в этой деревне я долго размышлял на досуге, каким образом это вероятное и истиноподобное могло бы предохранить наши действия от заблуждения, мне показалось сперва, как обыкновенно казалось, когда я это мнение поддерживал, что покрытие и ограда этим дается превосходная. Но затем, когда я обдумал все внимательнее, мне показалось, что я усмотрел еще одно отверстие, через которое врывается заблуждение к считающим себя обезопасенными. Я полагаю, что не только тот заблуждается, кто следует ложным путем, но и тот, кто не следует путем истинным. Представим себе двух путешественников, направляющихся в одно и то же место, из коих один поставил себе за правило ничему не верить, а другой доверчив до крайности. Прибыли они к месту, где дорога раздваивается. Доверчивый обращается к случившемуся тут пастуху или какому-либо другому поселянину:
"Здравствуй, добрый человек! Скажи, пожалуйста, по какой дороге следует идти в такое-то место?" Тот отвечает: "Если пойдешь этой, не заблудишься". Тогда он к спутнику: "Он говорит правду; отправимся этой". Смеется осторож-ный муж и забавнейшим образом потешается над таким легковерием, и когда первый уходит, сам остается на распутьи. Через некоторое время ему начинает казаться неприличным стоять, и тут с другой ветви дороги появляется некий изящно одетый и с виду образованный всадник и начинает приближаться. Путник, конечно, не-сказанно рад. Когда всадник подъезжает, тот, поздоровавшись с ним, сообщает ему куда направляется и спрашивает о дороге, рассказав при этом и о причине свой остановки, чтобы расположить его к большему благоволению за предпочтение его пастуху. А случилось так, что это был фигляр из тех, которых народ зовет самардаками. Негодный человек остался верен своему ремеслу, даже и бесплатно. "Ступай этой дорогой, - говорит он, - я еду оттуда". Обманул и уехал. Но разве наш славный герой когда-нибудь обманется? "Я не признаю, - рассуждает он, - это указание за истинное; но я считаю его истиноподобным. Притом оставаться здесь долее и неприлично, и бесполезно; пойду этой дорогой". И вот, между тем как тот, который ошибся доверием, приняв сразу за истину слова пастуха, уже отдыхал на месте, куда отправлялся, этот не ошибающийся, хотя и руководился вероятным, колесит невесть по каким лесам и не встречает уже и такого человека, которому было бы известно самое место, куда он предполагал идти.

Скажу вам откровенно, когда я представлял себе это, я не мог удержаться от смеха, что академики каким-то образом сочиняют, будто бы идущий прямою дорогой, пускай и случайно, но заблуждается, а тот, которого ведут непроходимыми горами и который не находит той страны, куда стремится, оказывается не заблуждающимся. Если заслуживает справедливого осуждения безрассудное доверие, то скорее они оба заблуждаются, чем не заблуждается этот. После этого я стал уже внимательнее сопоставлять с их мнениями самые поступки и нравы человеческие. Но тогда мне пришло на ум так много и такого важного против них, что я уже не смеялся, а отчасти негодовал, отчасти скорбел, что люди ученейшие и даровитейшие вдались в такие преступления мысли и в такие постыдные дела.

16. То, пожалуй, верно, что не всякий, кто заблуждается, грешит; однако же всякий, кто грешит, или дозволяет себе заблуждаться, или делает нечто худшее. Представим себе, что какой-нибудь юноша услышал их рассуждающими так: "Постыдно заблуждаться, и поэтому мы не должны соглашаться ни с чем. Однако же тот не грешит и не заблуждается, кто делает то, что ему кажется вероятным. Одно только пусть помнит, что он не должен принимать за истину ничего, что представляется его душе или чувствам". Итак, юноша это услышит и покусится на целомудрие чужой жены. Спрашиваю по этому предмету твоего мнения, Марк Туллий: мы трактуем о правах юношей и о их жизни, воспитанию и упорядочению которой посвящены все твои сочинения. Что другое скажешь ты, как не то, что тебе невероятно, чтобы юноша так поступил? Но ему это вероятно. Ибо, если бы мы жили на основании чужого вероятного, то и ты не должен был бы управлять республикой, потому что Эпикуру казалось, что этого не следует делать. Итак, тот юноша обесчестил чужую жену. Где же тогда, если будет пойман в преступлении, найдет он тебя, который защитил бы его; а если бы и нашел, что скажешь ты тогда? Станешь, конечно, отрицать содеянное. Но что, если дело так ясно, что запирательство будет напрасным? Станешь, без сомнения, убеждать, как в гимназии куманской, а до того времени - в неаполитанской, что он-де никак не совершил и даже в существе дела не впал в заблуждение. Потому что он не убедил себя, как в истине, в том, что он должен был совершить прелюбодеяние, а представил это себе как вероятное, последовал этому и сделал; а, может быть, и не сделал, а показалось ему, что сделал. А этот муж, человек глупый, все перепутывает в своих жалобах, вступаясь за честь своей жены, с которою, может быть, и теперь спит, но того не знает. Если судьи это уразумеют, они или оставят академиков без внимания и покажут преступление как вполне действительное, или, послушав их же самих, осудят человека правдоподобно и вероятно, так что и сам этот патрон его не будет знать, что далее делать. Сердиться ему будет не на кого, потому что все скажут ему, что они не впали в заблуждение, коль скоро, не доверяя ничему, они поступили так, как им казалось вероятным. И вот он сложит с себя личину патрона, а примет личину философа-утешителя; и юношу, показавшего уже в академии такие успехи, легко убедит, чтобы он считал себя осужденным как бы во сне. Но вы думаете, что я шучу. Готов поклясться всем божественным, что решительно не знаю, каким образом он согрешит, если не грешит никто, кто делает то, что кажется ему вероятным. Разве, быть может, они скажут, что совершенно заблуждаться это одно, а грешить - совсем другое, и что они проповедуют известные правила, чтобы мы не заблуждались, а грех посчитают делом важным. Умалчиваю о человекоубийствах, оскорблениях величес-тва, святотатствах, о всех вообще постыдных делах и преступлениях, которые могут быть совершены или заду-маны и которые, что особенно тяжко, оправдываются у мудрейших судей немногими словами: "Я не сочувствовал этому в душе и потому не сделал ошибки". Но как же бы я этого не сделал, если оно казалось мне вероятным? А кто не думает, что в этом можно убедиться, как в вероятном, те пусть прочитают речь Катилины, в которой он убеждает выступить на разрушение отечества, на дело, в котором содержатся все преступления сразу. Кто не посмеется тому, о чем была речь прежде? Сами же они говорят, что в своих действиях следуют только вероятному, но ищут всячески истины, когда им вероятно, что ее найти нельзя. Удивительная чудовищность! Но оставим это. Оно нас не касается, не имеет особой важности для нашей жизни, не грозит опасностью нашему благосостоянию. Вот это опасно, это странно, это должно внушать ужас всякому честному человеку: если указанное воззрение будет принято за вероятное, то всякое злодеяние, если только кому-нибудь покажется вероятным, что его следует совершить, он совершит, не подвергаясь укору не только за преступление, но и за заблуждение, лишь бы он не сочувствовал этому, как истине. Итак, что же? Неужели они не видели этого? Нет, видели как нельзя проницательнее и всестороннее. Я никоим образом не позволю себе думать, чтобы я мог в каком-нибудь отношении угнаться за Марком Туллием в том, что касается искусства, бдительности, дарований, учености. Однако же, если бы ему, когда он утверждал, что человек не может ничего знать, сказали только одно: "Я знаю, что это мне так кажется", - он не нашел бы, чем это опровергнуть.

17. Итак, почему таким мужам вздумалось постоянными и упорными спорами вести дело так, чтобы казалось, что знание истины недоступно никому? Выслушайте теперь несколько повнимательнее не то, что я знаю, а то, что я думаю; я приберег это к концу, чтобы объяснить вам, если буду в состоянии, общую цель, которую, на мой взгляд, имели в виду академики. О Платоне, этом муд-рейшем и ученейшем муже своего времени, который говорил так, что все, чтобы он ни сказал, было великим, и такое говорил, что как бы ни высказал, оно не было малым, об этом Платоне говорят, что по смерти учителя своего Сократа, которого он особенно любил, он изучал многое и у пифагорейцев. Пифагор же, недовольный греческой философией, которая в то время или почти не существовала, или содержалась в слишком большой тайне, слушал, путешествуя повсюду, многих мудрых после того, как под влиянием рассуждений некоего Ферекида, пришел к убеждению, что душа бессмертна. Итак, говорят, что Платон, присоединив к сократовской привлекательности и тонкости, какую высказал в нравственного свойства рассуждениях, знание вещей естественных и божественных, которое старательно приобрел от тех, о ком я упомянул, и, прибавив к этому как бы образовательницу и судью означенных частей философии, диалектику, которая или сама есть мудрость, или же такова, что без нее мудрость решительно невозможна, составил совершеннейшую систему философии, о которой, впрочем, входить в рассуждения в настоящее время неуместно. Для моей цели достаточно сказать, что Платон думал, что есть два мира: один подлежащий умственному разумению, другой - подлежащий чувствам, очевидно тот, который мы ощущаем посредством зрения и осязания. Первый он считал истинным, а второй - истиноподобным и созданным по образу того, первого. И поэтому он представлял, что в душе самосознающей истина как бы очищается и проясняется из того мира, а в душах глупых от мира этого может рождаться не знание, но мнение. А то, что совершается в этом мире силою тех добродетелей, которые он называл гражданскими, подобных добродетелям истинным, неизвестным никому, кроме немногих мудрых, то, думал он можно называть только истиноподобным.

Все это и многое другое между его последователями, как мне кажется, насколько возможно соблюдалось и сохранялось, как таинство. Это или потому, что усвояется оно легко только теми, которые, очистив себя от всех пороков, ведут некоторый иной, более чем человеческий образ жизни, или потому, что тяжко грешит тот, кто, зная это, захотел бы этому учить всякого встречного. Поэтому я предполагаю, что когда Зенон, глава стоиков, пришел в школу, оставленную Платоном, которую тогда поддерживал Полемон, пришел после того, как некоторых уже слушал и отнесся к их учению доверчиво, его приняли подозрительно и не сочли таким, которому бы упомянутое учение Платона, как бы некие священные догматы, сразу следовало открывать и вверять прежде, чем он позабудет то, что принес в эту школу извне, заимствованное у других. Полемон умирает. Ему наследует Архезилай, хотя и соученик Зенона, но с учительским знанием Полемона. Поэтому, когда Зенон стал увлекаться своим мнением о мире и особенно о душе, составляющей предмет попечения для истинной философии, говоря, что она смертна, что кроме этого чувственного мира ничего нет и что в нем действуют только телесные силы, так как и самого Бога он представлял огнем, то Архезилай, когда зло это мало по малу распространилось широко, по моему мнению, весьма мудро и с великою пользой решительно скрыл мнение академии и закопал его, как-будто это было золото, которое должны были найти когда-нибудь потомки. А так как толпа очень склонна бросаться в ложные мнения, и по привычке к телесному весьма легко, но со вредом, слагается убеждение, что все телесно, то остроумнейший и человеколюбивейший муж поставил для себя целью лучше разучивать худо наученных, которых к себе при-нимал, чем учить тех, кого считал неспособными к научению. Отсюда и родилось все то, что приписывается новой академии, так как древние необходимости в этом не имели.

Если бы Зенон вовремя очнулся и увидел, что как познанию может подлежать такое, какое определял он, так и то, чего нельзя найти в делах, которым он усвоял все, то уже давно прекратился бы этот род споров, возбужденный крайнею необходимостью. Но Зенон под видом мнимого постоянства был, как казалось самим академикам и как кажется и мне, упрям; и эта пагубная вера в телесное дожила, как смогла, до Хризиппа, который, как человек весьма сильный, готов был дать ей большие средства для широкого распространения, если бы с другой стороны Карнеад, бывший более остроумным и бдительным, чем все его предшественники, не противостал ей с таким отпором, что я удивляюсь, как после того мнение это еще могло представлять некоторую силу. Ибо Карнеад, прежде всего, отказался от того бесстыдного порицания, которым, как он видел, немало обесславил себя Архезилай, - отказался, чтобы не создавалось впечатление, будто он хочет перечить всему из тщеславия, - а поставил своею задачей опровержение стоиков и Хризиппа.

18. Далее, так как он подвергся бы со всех сторон нападкам за то, что мудрый, если бы ничему не доверял, ничего бы и не делал, он (человек поистине удивительный, или, пожалуй, потому неудивительный, что выходил из самих основ Платоновой философии) весьма мудро обратил внимание на свойство тех действий, которые они одобряли, и, рассматривая их как подобные каким-то истинным, назвал истиноподобным все, чем должна была руководиться деятельность человека в этом мире. Чему это было подоб-ным, он прекрасно знал, но мудро скрыл и назвал также это вероятным. Ведь тот имеет понятие об образе, кто усматривает подражание ему. Ибо, каким бы образом мудрый одобрял, или каким бы образом он следовал подобию истины, если бы не знал, что такое само истинное? Итак, они знали и одобряли ложное, в котором усматривали похвальное подражание истинным предметам. Но, так как обнаруживать это перед непосвященными было преступно и неудобно, они оставили это потомкам, а в свое время тем, кому могли, показывали знаки своего мнения. Последним, прекрасным диалектикам, они шуткой и насмешкой запрещали возбуждать споры из-за слов. Поэтому-то о Карнеаде говорят, что он был главой и основателем даже третьей академии.

Столкновение это продолжалось потом вплоть до нашего Туллия, но оно уже было совершенно ослабевшим и должно было вдохнуть в латинскую литературу свое последнее дыхание. Однако же этими ветрами, как мне кажется, был достаточно разнесен и рассеян известный и из сена сложенный платоник Антиох (ибо стада эпикурейцев устроили козлиные стойла в душах сладострастных народов). Этот Антиох был слушателем Филона, человека, насколько я слышал, осмотрительного, который уже начинал отказывавшимся от своего мнения врагам как бы открывать двери и возвращать академию к учению и законам Платона. Прежде него пытался сделать это и Метродор, о котором говорят, что он первый сознался, что невозможность познания не есть основное положение академиков, но что этого рода оружие они приняли по необходимости против стоиков. Итак, Антиох, как начал я говорить, будучи слушателем академии Филона и Мнезарха Стоика, пробрался в древнюю академию, как бы не имевшую защитников, да при отсутствии врагов и беззаботную, пробрался в качестве споспешника и гражданина, внося в то же время какую-то скверну из праха стоиков, которой оскорбил святыню Платона. Тогда, схватив снова прежнее оружие, ему противостоял, пока не умер, Филон, а оставленное им закончил наш Туллий, не способный равнодушно смотреть, как предмет его любви был ниспровергаем и оскверняем. Через небольшой промежуток времени после того, когда всякое упрямство и упорство прекратилось, чистейшее и светлейшее в философии лицо Платона, раздвинув облака заблуждений, воссияло, особенно в Плотине. Этот философ был платоником до такой степени, что был признан похожим на Платона; казалось, будто они жили вместе, а в виду разделявшего их огромного промежутка времени, что один ожил в другом.

19. В настоящее время мы почти не видим других философов, кроме циников, перипатетиков, платоников. И циников, между прочим, потому, что им доставляет удовольствие некоторая свобода и распущенность жизни. Что же касается учения, основных философских положений и тех нравов, которые признаются полезными для души, so нашлись такие проницательнейшие мужи, которые свои-ми рассуждениями уяснили, что Аристотель и Платон так между собою согласны, что кажутся противоречащими только людям несведущим и невнимательным. Поэтому, хотя и многими веками и продолжительными спорами, однако, как думается мне, выработана наконец одна система истеннейшей философии. Философия эта не есть философия чувственного мира, от которой совершенно заслу-жено отвращается наша религия, но философия другого, умопостигаемого. В этот мир и самый тончайший разум никогда не воззвал бы души, ослепленные мраком заблуж-дения и залепленные толстыми слоями грязи телесной, если бы верховный Бог, по некоторому милосердию к народу, не присклонил и не низвел высоты божественного ума к самому человеческому телу, чтобы души, возбуж-денные не только заповедями, но и делами Его, могли войти в самих себя и без особых состязаний устремить взоры к своей отчизне.

20. Таковы мои убеждения относительно академиков, к которым я пришел, как к вероятным, насколько мог. Если они ложны, мне неважно; для меня достаточно не думать, чтобы человек не мог найти истину. Кто же полагает, что академики именно так думали, тот пусть выслушает самого Цицерона. Ибо он говорит, что они имели обыкновение скрывать свое мнение, и если откры вали его, то лишь тому, с кем доживали вместе до самой старости. Какое это было мнение, известно одному Богу но я полагаю, что это было мнение Платона. Чтобы передать вам коротко всю общую мысль мою, скажу, что в каком бы положении человеческая мудрость ни нахо дилась, я не считаю еще себя постигшим ее. Но имея oт роду тридцать третий год, я полагаю, что не должен отчаиваться ее когда-нибудь приобрести. По крайней мере презрев все остальное, что смертными признается за благо я порешил предаться всецело исследованию ее, а так как от этого дела меня немало отвлекали умозаключения академиков, то думаю, что я достаточно оградил себя от них этим рассуждением. Никто не сомневается, что учиться нас побуждает двойная сила: сила авторитета и сила разума. Но для меня решено одно: что я никогда не уклонюсь от авторитета Христова, ибо не нахожу более сильного. Что же касается исследований чистого разума, то я уже так настроен, что если бы особенно сильно пожелал уразуметь что-либо истинное не только верой, но и пониманием, убежден, что найду это у платоников между тем, что не противоречит нашей религии.

Когда я закончил свою речь была уже ночь и кое-что было записано уже при внесенной лампаде. Однако наши юноши с напряженным вниманием ожидали, пообещает ли Алипий ответить на нее по крайней мере на другой день. Тогда он сказал:

- Я готов утверждать, что никогда ничего не произошло так согласно с моим желанием, как то, что я выхожу из настоящего состязания побежденным; и думаю, что радость эта не должна быть только моей радостью. Я поделюсь ею с вами, мои соперники и наши судьи. Быть побежденными при таких условиях от своих потомков желали, конечно, и сами академики. Да и что может нам казаться или представиться приятнее этого изящества речи, обдуманнее этой серьезности суждений, благосклоннее доброжелательства, опытнее знания? Я решительно не могу надивиться, с какой тонкостью разбирались трудные вопросы, с какою смелостью решались безнадежные для решения, с какою скромностью - неоспоримо доказанные, с какою ясностью - темные. Поэтому свое нетерпение, которым вы, друзья мои, вызывали меня на ответ, обратите вместе со мною на занятия наукой, с более верной на этот раз надеждой. Мы имеем такого вождя, который, по указанию Божию, проведет нас в самые тайники истины.

Тогда я, заметив по выражению их лиц, что они были как бы обмануты в своем детском ожидании, на которое Алипий явно отказывался отвечать, улыбаясь сказал:

- Вы завидуете, что меня хвалят. Но так как в постоянстве Алипия я уже уверен и нисколько его не боюсь, то, чтобы и вы меня поблагодарили, я дам вам оружие против него за то, что он оскорбил чувство вашего уверенного ожидания. Читайте академиков, и когда найдете там (а что может быть этого легче?), что Цицерон торжествует над этими пустяками, то заставьте его тогда защищать эту нашу речь против тех непобедимых доводов. Так сильно я наказываю тебя, Алипий, за твои ложные мне похвалы!

Они засмеялись, и нашему спору пришел конец. Прочный ли - не знаю, но скромный и более скорый, чем я надеялся.

Аврелий Августин 06.10.2017 19:23

CОЧИНЕНИЯ О ПОРЯДКЕ
 
http://anthropology.rchgi.spb.ru/
Sanctus Aurelius Augustinus
Августин Блаженный, епископ Гиппонский
(354 - 430 гг.)

CОЧИНЕНИЯ
О ПОРЯДКЕ

Книга первая

Предисловие


1. Исследовать и познавать порядок вещей свойственно, Зиновий, всякому; но, в то же время, постигнуть и разъяснить тот общий порядок, которым держится и управляется этот мир, дело весьма трудное и редко осуществимое. К тому же, если даже кто-то и достигает этого, то не может достигнуть другого, а именно: найти для столь божественных и таинственных предметов слушателя достойного как по добродетельной жизни, так и по некоему складу своих научных занятий. Тем не менее, некоторые лучшие умы ничего так страстно не доискиваются, а наблюдающие с возможным мужеством своего рода скалы и бури этой жизни - ничего с большим усердием не стараются узнать и изучить, как то, каким образом так бывает, что Бог о делах человеческих печется, а, между тем, в этих человеческих делах всюду и всегда такая превратность, какую трудно приписать не то что божественному, но даже и рабскому управлению, если, конечно, дать такую власть рабу. Посему принимающим близко к сердцу этого рода вопросы остается, как бы по необходимости, прийти к заключению, что божественное провидение не простирается до этого дальнего и дольнего, или что все это зло в действительности совершается волею Божьей. И то, и другое нечестиво, но особенно - последнее. Хоть, впрочем, прийти к тому мнению, будто что-либо оставлено Богом, равно и невежественно, и в высшей степени опасно для души. Никто, однако, не станет никого винить за то, что тот сделать не в силах. Да и хула в пренебрежении гораздо извинительней, нежели хула в злости и жестокости. Поэтому разум, не чуждый благочестия, как бы вынужден полагать, что божество не может управлять этим земным миром, или - что оно скорее пренебрегает и презирает его, чем управляет им так, что всякая жалоба на Бога была бы еще жалобою кроткой и не заслуживающей порицания.

Но кто настолько слеп умом, что усомнится приписать божественному действию и управлению все то разумное в движении тел, что происходит независимо от человеческого распоряжения и воли? Или, быть может, припишет случайности образование так точно и тонко соразмеренных членов каких-либо самых малейших животных? А если отвергнет случай - должен будет признать в этом дело разума. Да и во всей совокупности природы, разве осмелимся мы, руководствуясь какими-нибудь бреднями суетного мнения, представлять чуждым таинственному волению Верховного Правителя то, что в каких-либо отдельных предметах удивляет нас своим устройством, нисколько не нуждающимся в искусстве человеческом? Напротив, это-то и поражает, что члены блохи расположены и организованы удивительнейшим образом, а человеческая жизнь, между тем, вращается и течет в непостоянстве бесчисленных превратностей. Но ведь это то же самое, как если бы кто-нибудь, имея до такой степени слабое зрение, что взор его на мозаичном полу не мог бы охватить пространство, большее одного квадратика, стал бы укорять художника за неумение давать этим квадратикам порядок и известное расположение. Разве виноват художник в том, что его критик не способен воспринимать его мозаичные работы, сливающиеся во всей своей совокупности в одно прекрасное целое? Но ведь именно это и происходит с теми недалекими людьми, которые, не будучи в силах своим слабым умом объять всю совокупность и гармонию вещей, если что-нибудь причиняет им вред, и, по их
мнению, этот вред велик, считают, что и во всем прочем царит великая мерзость.

2. Важнейшая причина этого заблуждения заключается в том, что человек не знает самого себя. Чтобы познать себя, нужна большая привычка отвлекаться от чувств, сосредоточивать душу и удерживать ее саму в себе. А этого достигают лишь те, кто всякие раны мнений, наносимые течением обыденной жизни, или прижигают уединением, или излечивают, занимаясь свободными науками. Возвращенная таким образом самой себе душа постигает, в чем состоит красота вселенной (universitatis), правильно названной так от слова "единство" (ab uno). Подобная красота недоступна душе, которая обращена на множество отдельных предметов, с жадностью гоняется за нищетой и не знает, что ее можно избежать простым удалением от толпы. Под толпой же я понимаю не людскую толпу, а толпу всего, что действует на чувства. И неудивительно, что душа терпит тем большую нищету, чем большее количество старается охватить.

Как бы ни был обширен круг, в нем есть одна средняя точка, к которой склоняется все, называемая геометрами центром, и хотя части его окружности могут быть делимыми бесконечно, в круге нет другой такой точки, от которой бы все прочие находились на равном расстоянии и которая господствовала бы над всеми, словно по некоему праву уравнения. Выйди отсюда в какую-либо часть круга, и потеряешь все, чем множество держится в единстве. Так и душа, вылившись из самой себя, рассеивается в некоторой беспредельности и истощается до полной нищеты, поскольку ее природа принуждает ее во всем искать одного, а множество находить его мешает.

Смысл сказанного мною, причину, от которой зависит заблуждение душ, а равно и то, каким образом все сливается в одно и является совершенным, а грехов все же следует избегать, - все это ты, мой Зиновий, легко поймешь. Ведь мне хорошо известны и твои природные дарования, и твоя душа, любящая красоту всякого рода без страстной неумеренности и нечистоты. Эта печать будущей в тебе мудрости служит тебе во имя Божье защитой против гибельных страстей; не бросай своего дела, увлекшись ложными удовольствиями - ничего не может быть гнуснее и опаснее подобной сделки.

Итак, поверь мне, ты постигнешь все, о чем шла речь выше, если предашься научным занятиям, которые очищают и образовывают душу, хотя бы она прежде и вовсе не была способной воспринять семена божественной мудрости. Каким образом все это может случиться и к какому приведет порядку, что сулит разум учащимся и добрым, какую жизнь проводим мы, твои друзья, и какой плод собираем от своего благородного досуга, - все это, полагаю, ты узнаешь из этих книг, более приятных нам твоим именем, чем нашей обработкой, особенно если и ты сам, избирая лучшее, захочешь ввести и включить себя в тот порядок, о котором я тебе пишу.

Когда болезнь желудка принудила меня оставить школу,- меня, который, как тебе известно, и без подобной крайности задумывал бросить все и предаться философии, я тотчас же перебрался на дачу ближайшего друга моего Верекунда. Нужно ли говорить, что это - с охотно данного им согласия - ты ведь прекрасно знаешь редкое благоволение этого замечательного человека к людям вообще, и ко мне в частности. Там мы рассуждали обо всем, что казалось нам полезным, благоразумно избегая резких споров, ибо, как я заметил, несдержанность в выражениях и неумеренная горячность усугубляли мою болезнь. Да и к тому же, если бы нам захотелось что-либо записать, куда легче припомнить неторопливую и рассудительную беседу. Диспуты, или, если угодно, состязания вели со мною Алипий, мой брат Навигий и Лиценций, неожиданно увлекшийся поэзией. В то же время воз-вратился с военной службы Тригеций, который, как ветеран, полюбил историю. Имели мы кое-что для этого и в книгах.

Состязание первое

3. В одну из ночей, бодрствуя по обычаю, я молча размышлял сам с собой обо всем, что только приходило на ум. Из любви к исследованию истины у меня развилась привычка размышлять по ночам. При этом я не позволял юношам отвлекать меня от этих ночных бдений своей болтовней. Впрочем, я к ним несправедлив, ибо они и в продолжении целого дня изрядно трудились, да частенько еще пытались продолжать свои рассуждения далеко заполночь, что мне казалось уже чрезмерным. Кроме того, я хотел приучить их, помимо разговоров и книг, работать в тишине, наедине со своею душой.

Итак, повторяю, я бодрствовал, когда вдруг до моего слуха донесся шум воды, протекавшей позади бань, и я вслушался в него внимательнее обыкновенного. Мне показалось тогда очень странным, что пробегавшая по булыжнику вода журчала то внятнее, то глуше. Я задумался о том, какая могла быть тому причина, и, признаюсь, не придумал никакой. В это время Лиценций, ударив по дереву своей кровати, вспугнул докучливых мышей и этим дал понять, что не спит.

Тогда я сказал ему:

- Обратил ли ты внимание, Лиценций (ибо я вижу, что муза твоя засветила огонь для твоих ночных занятий), как неодинаково шумит этот поток?

- Для меня, - ответил он, - это не новость. Как-то я, мечтая о хорошей погоде, проснулся и прислушивался, не идет ли дождь. Тогда я и обратил внимание на то, как странно шумит эта вода.

То же подтвердил и Тригеций, ибо и он, лежа на своей кровати в той же спальне, бодрствовал, хотя мы о том и не знали. Сейчас в Италии даже зажиточные люди редко могут позволить себе жечь светильники всю ночь, так что у нас в комнате было совсем темно.

Итак, я увидел, что моя школа в ее наличном составе (Алипий и Навигий ушли в город) не спит, а так как упомянутое течение воды побуждало меня завести речь о нем, я сказал:

- Какая, по вашему мнению, причина того, что этот звук так меняется? Ведь немыслимое же дело, чтобы кто-нибудь в эти часы останавливал поток, переходя его или моя в нем что-либо?

- А не оттого ли это, - отвечал Лиценций, - что листья, во множестве опадавшие осенью, скопились в узких местах канала, то уступая напору воды, то вновь собираясь вместе и устраивая плотину? Притом, разве различное положение плавающих листьев не может делать и чего-либо другого, чтобы подобным образом то задерживать, то освобождать поток?

Так как другого объяснения я не имел, то это мне показалось вероятным, и, похвалив остроумие Лиценция, я признался, что не придумал ничего путного, хотя и долго искал причины явления.

Затем, немного помолчав, я сказал:

- Ты был вправе не отвечать, а витать мыслью подле Каллиопы.

- Да, вправе, - откликнулся Лиценций, - но, признаться, ты меня крайне удивил.

- Каким это образом?

- А таким, - отвечал он, - что тебя удивило это явление.

-Да что же, - возразил я, - и производит удивление, как не вещь необычная, являющаяся вне очевидного порядка причин?

- Что "вне очевидного", - ответил он, - согласен; но "вне порядка", по моему мнению, не бывает ничего.

Так как ум этого юноши, буквально только на днях обратившегося к философским занятиям, обнял столь быстро такой высокий предмет, я решительно и куда оживленней, чем обычно, когда обращаюсь к ним с какими-нибудь вопросами, сказал:

- Превосходная, во всех отношениях превосходная мысль и мужественная отвага. Этим великим шагом, поверь мне, ты далеко переступил Геликон, до вершины которого ты силишься добраться, словно до неба. Но я желал бы, чтобы ты защищал эту мысль, потому что я попытаюсь ее опровергнуть.

- Оставь меня, пожалуйста, в покое в настоящую минуту, - отвечал он, - потому что я сильно занят другим.
Тогда я, отчасти опасаясь, чтобы отдавшись всецело поэзии он не слишком отвлекался от философии, сказал:

- Меня сердит, что ты, распевая и завывая на все лады, вымучиваешь из себя эти свои стихи, которые воздвигают между тобою и истиной стену более огромную, чем та, что существовала между твоими влюбленными, потому что последние по крайней мере перешептывались между собою через естественно образовавшуюся в стене трещину (Лиценций собирался в то время воспеть Пирама). Так как я высказал это голосом более суровым, чем предполагал сам, то он на некоторое время примолк. А я думал уже оставить начатое и сосредоточиться снова в себе, чтобы напрасно и без толку не занимать предзанятого. Но он заговорил:

- У Теренция не так кстати сказано, как мог бы это сказать теперь я о себе: "Несчастен я, как обнаружившая себя мышь". Только то, что следует у него далее, может обратиться в противоположное. Он говорит: "Теперь я пропал"; а я, может быть, теперь-то и найдусь. Ведь (если вы придаете какое-нибудь значение тому, что прорицатели имеют обычай совершать гадания и по мышам) если я ту домовую или полевую мышь, которая меня, как бодрствующего, тебе выдала, убедил своим стуком вернуться в свою норку и успокоиться, то почему бы и меня эта суровость твоего голоса не убедила, что лучше философствовать, чем петь? Ибо философия (я уже начал верить твоим ежедневным доказательствам) - наша истинная и незыблемая обитель. Поэтому, если тебе не неприятно и если ты находишь, что это так следует, спрашивай о чем хочешь - насколько могу, я стану защищать порядок вещей и буду доказывать, что вне порядка ничего быть не может. Я до такой степени проникся мыслью о нем, что если бы кто-нибудь и победил меня в настоящем состязании, я и это приписал бы не случайности, а порядку вещей. Победа будет одержана не над самим предметом, а над Лиценцием.

4. Я снова с радостью обратился к ним.

- А ты как думаешь? - спросил я Тригеция.

- Я, как человек военный, высказываюсь в пользу порядка, - отвечал он, - но испытываю при этом некоторое сомнение и желаю подвергнуть столь важный предмет самому тщательному обсуждению.

- В пользу порядка, - говорю я, - высказалась и та сторона, а то, что ты находишься в состоянии сомнения, это, полагаю, общее у тебя и с Лиценцием, и со мной самим.

- Вовсе нет, - возразил Лиценций, - я в этой мысли убежден твердо. Зачем бы я стал колебаться разрушить ту стену, о которой ты упомянул, прежде чем она поднимется совершенно? Ибо отвратить меня от философии может не столько поэзия, сколько неуверенность в возможности открытия истины.

Тогда Тригеций торжественно провозгласил:

- Каково? Наш Лиценций уже не академик! А ведь обыкновенно он защищает их с особой ревностью!

- Оставь это, пожалуйста, в данную минуту, - отвечал тот, - пусть подобного рода хитрости и уловки не отклоняют и не отрывают меня от какого-либо божественного предмета, который начал представляться моей мысли и к которому я с жадностью стремлюсь.

Тогда я, чувствуя, как радость переполняет меня, с восхищением продекламировал стих из "Энеиды":

Так отец богов, так всевышний Аполлон Да совершит; клади начало.

Ибо он сам, дающий в настоящее время предзнамено-вание и проникающий в наши души, он сам и доведет, если только пойдем туда, куда он велит идти. Но всевышний Аполлон - это не тот Аполлон, который в пещерах, на горах, в рощах, возбужденный чадом воскурений и гибелью приносимых в жертву животных, овладевает душами исступленных, а Аполлон совершенно другой, справедливо называемый всевышним, а сказать без обиняков - сама истина. Прорицатели же ее - все, кто может быть мудрым. Итак, Лиценций, обнадеженные благочестием своего богопочитания, отправимся в путь, и своими стопами за-топчем пагубный огонь смрадных страстей.

- Спрашивай же, прошу тебя, - сказал он, - если только я в состоянии буду это нечто великое объяснить, пользуясь и твоими, и своими словами.

- Прежде всего, - говорю я, - объясни мне, почему тебе кажется, что эта вода стекает таким образом не случайно, а в силу некоего порядка. То, что вода пущена по деревянным желобам и проведена для нашего употребления, может, конечно, относиться к порядку. Разумные люди сделали так, что, придав ей соответствующее направление, могут теперь пользоваться ею и для питья, и для купания, и, очевидно, их навело на эту мысль удобное месторасположение источника. Но что в эту воду листья нападали именно так, а не иначе, что и вызвало удивившее нас явление, - сочтем ли мы и это происшедшим в порядке вещей, а не в силу простого случая?

- То есть, - отвечал он, - кому-нибудь, прекрасно понимающему, что без причины ничего не происходит, может показаться, что листья должны были или могли упасть иначе, чем упали. Но зачем ты непременно хочешь, чтобы я входил в подробное разъяснение деревьев и ветвей, и самой тяжести, какую природа сообщила листьям? Зачем мне исследовать подвижность воздуха, которая заставляет их летать, их тяжесть, которая заставляет их опускаться, все разнообразие их падения, зависящее от состояния погоды, от их веса, формы и других бесчисленных и более тайных причин? Подобные вещи укрываются от наших чувств, укрываются совершенно. Но каким-то образом от души не скрыто одно: без причины ничего не бывает; этого достаточно для рассматриваемого нами вопроса. Человек невыносимо надоедливый может продолжать допрашивать, какая-де была причина, что там посажены деревья? Я отвечу: люди хотели использовать плодородие почвы. А если это деревья не плодовые и выросли случайно? И в таком случае я отвечу, что мы знаем мало. Ибо взрастившая их природа вовсе не случайна. Прибавлять ли еще что-нибудь? Или докажите мне, что может что-либо произойти без причины, или верьте, что вне определенного порядка причин не может быть ничего.

5. - Хотя, - сказал я ему, - ты и называешь меня невыносимо надоедливым (а не быть таким я едва ли мог, потому что помешал твоим беседам с Пирамом и Тисбой), однако я продолжу свои вопросы. Эта природа, в которой ты хочешь видеть порядок, для какого блага (чтобы не говорить об остальных бесчисленных предметах) произвела эти самые деревья, не приносящие плода?

Пока он раздумывал, что сказать, Тригеций отвечал:

- Да разве деревья полезны одними плодами? А сколько есть другого: сколько очевидной пользы они приносят своей густой тенью, своими бревнами и досками, ветвями и листьями?

- Не отвечай, пожалуйста, так на его вопросы, - сказал Лиценций. - Есть бесчисленное множество вещей, от которых людям нет никакой пользы, или, если есть, то такая неясная и сомнительная, что раскрыть или доказать ее невозможно. Пусть лучше он сам докажет нам, что бывает что-нибудь такое, чему не предшествует причина.

- Мы увидим это, - отвечал я, - после. Потому что мне уже нет необходимости быть учителем, пока ты, заявивший открыто, что имеешь точные сведения по этому предмету, не научишь меня, крайне желающего научиться и поэтому проводящего без сна дни и ночи.

- Что ты хочешь этим сказать? - возразил он. - Не то ли, что я следую за тобою легче, чем те листья за ветром, который бросает их в протекающую мимо воду, так что они не только падают, но и уносятся? Нечто подобное и будет, если Лиценций станет учителем Августина, и притом - по существенным предметам философии.

- Не унижай, пожалуйста, - сказал я, - и себя так, и не превозноси меня. Ибо и я дитя в философии, и когда спрашиваю, не особенно забочусь о том, через кого ответит мне Тот, Кто ежедневно слышит мои молитвы. Пророком Его, я верю, некогда будешь и ты; и это некогда, быть может, недалеко. А, между тем, даже и другие, вовсе чуждые занятиям этого рода, могут кое-чему научить, когда привлекаются к кружку рассуждающих как бы цепями вопросов. "Кое-что" же - это отнюдь не "ничто". Или ты не видишь (с удовольствием воспользуюсь твоим сравнением), что те самые листья, которые летят по ветру и уплывают по воде, до известной степени сопротивляются уносящему их потоку и напоминают людям о порядке вещей, если только справедливо то, что ты защищаешь.

При этих словах он, соскочив от радости с кровати, сказал:

- Кто станет отрицать, великий Боже, что ты управляешь всем в порядке? Как все направлялось к тому, с какою точно рассчитанной последовательностью все сплеталось, сколько и чего было сделано, чтобы мы завели речь об этом; сколько делается, чтобы мы обрели Тебя! Ибо откуда, как не из порядка вещей, вытекает и объясняется то, что мы не спали, что ты заметил этот шум, что доискивался его причины, что не нашел причин для такой безделицы? Подвернулась даже мышь, чтобы я, неспавший, выдал себя. Наконец, и самая речь твоя, может быть и без твоего ведома (ибо никто не властен в том, что приходит на ум), ведется как-то так, что учит меня сама, как я должен тебе отвечать. Согласись, ведь, если бы сказанное нами, будь оно записано, получило бы несколько более широкую известность, разве все эти события не показались бы настолько значительными, что спрошенный о них какой-нибудь прорицатель или халдей должен был бы предсказать их гораздо ранее, чем они случились? И если бы предсказал, разве не пришли бы все в восхищение от его провиденья, разве не провожали бы его с такими большими похвалами, что никто бы даже и не решился выведать у него, для чего падает лист с дерева или зачем докучает мышь лежащему человеку? Ибо говорил ли кто-нибудь когда-либо из них о чем-то подобном? Вынужден ли был он предсказывать что-либо подобное обращавшимся к нему с вопросом? А, между тем, если бы он предсказал, что имеет появиться некая нерядовая книга, и увидел, что это необходимо случится (ибо иначе он не мог бы и предсказывать), то все что ни делают летающие листья в поле или ничтожнейший зверек в доме совершенно также необходимо в порядке вещей, как и эти письмена. Ибо последние зависят от наших слов, которые без тех предшествующих ничтожнейших обстоятельств не могли бы ни прийти на ум, ни быть высказаны и переданы потомству. Поэтому пусть, пожалуйста, никто не спрашивает меня, почему что бывает. Достаточно и того, что ничего не делается, ничего не происходит без какой-либо вызвавшей это причины.

6. - Из этого следует заключить, - сказал я, - что тебе, юноша, неизвестно, сколь часто и какие достойные мужи выступали против предсказаний. Но так как ты, вижу, решительно не хочешь отвечать на этот вопрос, то скажи: как тебе кажется, этот защищаемый тобою порядок - есть ли нечто доброе, или злое? Он ворчливо ответил:

- Ты предложил такой вопрос, что я могу ответить "первое" или "второе". Я вижу в этом нечто среднее. Порядок, по-моему, не есть ни добро, ни зло.

- Но скажи, по крайней мере, - продолжал я, - что ты считаешь противным порядку?

- Ничего,- отвечал он. - Ибо каким образом что-либо может быть противным тому, что все обнимает, все содержит? Ибо все, что будет противно порядку, по необходимости, будет вне порядка. А вне порядка, по моему мнению, ничто нет. Следовательно, не следует ничего считать противным порядку.

- Неужели, - возразил Тригеций, - заблуждение не противно порядку?

- Нисколько не противно. Ибо я не думаю, чтобы кто-нибудь заблуждался без причины. Последовательность же причин входит в порядок. И самое заблуждение не только является следствием причины, но и производит нечто, чему само служит причиной.

Тут Тригеций задумался, а я не помнил себя от радости, видя, что юноша, сын дорогого друга, сделался и моим сыном, и даже более - возвысился и стал мне другом, и пока я бился, пытаясь отвадить его от занятий посредственными науками, он оказался вдруг как бы на правах полного хозяина, разом войдя в самую сущность философии. Пока я молча удивлялся и радостно волновался, он, как бы неожиданно охваченный некоей мыслью, воскликнул:

- О, если бы я мог выразить то, что хочу! Где вы, слова, где? Помогите мне. Ибо добро и зло в порядке вещей. Верьте, если хотите. Потому что объяснить это я не умею.

7. Я удивлялся и молчал. Тригеций же, напротив, оживился, становясь все более общительным и разговорчивым, и сказал:

- Мне кажется, Лиценций, что утверждаемое тобою нелепо и совершенно чуждо истины; ты только, пожалуйста, дай мне высказаться и не перебивай меня своими восклицаниями.

- Говори, что хочешь, - отвечал тот, - я не боюсь, что ты разубедишь меня в том, что я вижу и чем почти овладел.

- Если бы, - сказал первый, - ты не отклонился уже от защищаемого тобой порядка, то ты не приписал бы Богу (чтобы выразиться помягче) такого нерадения. Ибо что можно сказать более нечестивого, чем то, что даже зло входит в порядок? Ведь Бог, несомненно, любит порядок.

- Действительно, любит. Порядок от Него истекает и Им же держится. А что о таком возвышенном предмете можно было бы сказать более подходящее, подумай, пожалуйста, об этом сам. Я же в данное время не в состоянии тебя учить.

- Зачем думать? - возразил Тригеций, - я просто беру твои слова и довольствуюсь тем, что в них понимаю. Ведь ты сказал, что и зло входит в порядок, а самый порядок истекает от всевышнего Бога, Который и любит его. Из этого следует, что и зло происходит от всевышнего Бога и, значит, Бог любит зло.

Это заключение заставило меня волноваться за Лиценция. Но он, продолжая выражать сожаление о трудности подыскать нужные и точные слова и заботясь вовсе не о том, что следует отвечать, а о том, как выразить то, что он намерен отвечать, сказал:

- Бог зла не любит, и не любит его именно потому, что не в порядке это, чтобы Бог любил зло. Но почему бы самое зло не могло быть в порядке, даже если Бог его не любит? Ибо в том-то и состоит порядок зла, что Бог его не любит. Или тебе кажется такой порядок вещей презренным, что Бог любит добро, и в то же время любит и самый порядок; ибо Он потому именно и любит, что любит добро и не любит зла. А все это - принадлежность великого порядка и божественного распоряжения, которое, поскольку охраняет единство всего в самой противоположности, приводит к тому, что и самое зло является необходимым. Через это, как бы некоторым образом из антитезы (что нам приятно бывает и в речи), т. е. из противопоставлений, образуется красота всех вместе взятых вещей.

После этого он ненадолго замолк. Но затем, приподнявшись и обращаясь в ту сторону, где была постель Тригеция, неожиданно заговорил:

- Скажи, пожалуйста, правосуден ли Бог? Тот молчал, чрезвычайно, как признался после, удивленный и пораженный новым неожиданным вдохновением, которое сквозило в речи его соученика и друга. Лиценций же продолжил:

- Если ответишь, что Бог неправосуден, то поймешь, конечно, какой подвергаешься опасности ты, только что укорявший меня в неблагочестии. Если же, как нас и вынуждает думать самый порядок, Бог правосуден, то Он правосуден именно тем, что каждому распределяется свое. Какое же может быть распределение там, где не соблюдается никакого различия? Или какое может быть различие, если все - добро? Да и что может быть признано существующим вне порядка, если правосудие Божие воздаст и добрым и злым, каждому по его заслугам? Но мы все признаем Бога правосудным. Следовательно, порядок обнимает собою все.

Сказав это, он соскочил с постели, и, так как никто не говорил ему ни слова, голосом уже более тихим сказал:

- Неужели ничего не ответишь мне и ты, который меня вызвал на это?

- На тебя, вижу, нашел теперь новый дух благочестия, - что ж, я готов отвечать, - сказал я ему. - Но лучше я отвечу тебе днем, который, по-видимому, уже наступает, если только этот свет, проникающий в окна, не свет луны. Ибо, с одной стороны, нужно позаботиться, чтобы все, так прекрасно сказанное тобою, Лиценций, не было забыто. Разве прежде мы не пытались делать записи подобных бесед? Я без околичностей выскажу тебе, что думаю сам, но буду спорить с тобой, сколько смогу, так как для меня не может быть большего торжества, как быть побежденным тобою. Если же перед уловками или тонкостью какого-либо заблуждения тех людей, сторону которых я попытаюсь принять, твои слабые умственные силы, не укрепленные изучением наук, окажутся несостоятельными для того, чтобы защитить твои представления о Боге, то это обстоятельство позволит тебе уяснить, какими ты должен запастись силами, чтобы с большей твердостью защищать их потом. С другой же стороны, я желаю, чтобы настоящее наше состязание вышло более обработанным, потому что я предназначаю его для человека с тонким вкусом. Наш Зиновий часто и подолгу рассуждал со мною о порядке вещей, и я никогда не мог удовлетворить его пытливости в отношении столь возвышенного предмета, частью по причине темноты этого предмета, частью по недостатку времени. Постоянные отлучки истощили до такой степени его терпение, что он, чтобы принудить меня отвечать ему с большей тщательностью и обстоятельностью, вызывал меня к тому даже стихами, и стихами, заметь, хорошими, за что ты должен любить его тем более. Эти стихи не могли быть тогда прочитаны тебе, потому что ты был весьма далек от подобного рода занятий; не могут быть прочитаны и теперь, потому что его отъезд был так внезапен и столько при нем было суеты, что нам не могло и в голову прийти что-либо подобное - а он предполагал отдать их мне, когда я ему отвечу.

Много есть и других причин, почему наше состязание должно быть отослано ему. Прежде всего, это - долг. Затем будет вполне прилично подобным образом продемонстрировать его к нам благосклонности, какого рода жизнь мы ведем в настоящее время. Наконец, он никому не уступает в той радости, которую возбуждают надежды на тебя. Ибо и тогда, когда он находился здесь, по дружбе с твоим отцом, или, лучше сказать, с отцом всех нас, он сильно беспокоился не столько о том, чтобы какая-нибудь искорка твоих душевных способностей, которые он прилежно наблюдал, осталась не раздутой моими стараниями, сколько о том, чтобы она не была погашена твоим небрежением. А когда он узнает, что ты занимаешься и поэзией, то так будет доволен, что, мне кажется, я уже вижу его прыгающим от радости.

8. - Мне, - сказал Лиценций, - лестны твои слова. Не знаю, будете ли вы смеяться над моей юношеской легкомысленностью и непостоянством, или же так произошло по какому-то божественному провидению и порядку, только не колеблясь говорю вам, что я вдруг охладел в стихотворчеству. Другое, совершенно другое что-то начинает теперь светиться в моей душе. Философия, сознаюсь, гораздо прекраснее, чем Тисба, чем Пирам, чем сама Венера и Купидон, чем все эти страстные чувства.

При этом он со вздохом приносил благодарение Христу. Говорить ли, что я принял это с удовольствием; да и почему, собственно, не сказать? Пусть всякий другой принимает, как хочет - я о том не забочусь.
Немного спустя наступил день, они встали, а я долго со слезами молился Господу. И вот слышу, - Лиценций весело и звучно распевает слова из псалма: "Боже сил, обрати и просвяти лице твое, и спасемся" (Пс. LXXIX, 8). Этот стих, выйдя накануне после ужина из комнаты по естественной нужде, он запел настолько громко, что наша мать не смогла терпеть, чтобы в известном месте распевались такие прекрасные слова. Других же слов он не произносил, поскольку лишь недавно разучил напев, и, как это часто бывает, наслаждался новой для себя мелодией. Мать, как тебе известно, женщина чрезвычайно набожная, начала выговаривать ему за то, что он выбрал для пения псалма столь неприличное место.

- Как будто, - сказал он шутя, - если бы какой-нибудь враг заключил меня в этом месте, Господь Бог не услышал бы моего голоса!

Итак, поутру, возвратившись в комнату, Лиценций подошел к моей кровати и спросил:

- Скажи мне по правде (ибо мы должны поступать так, как этого хочешь ты), что ты обо мне думаешь?

- Что я думаю о тебе, - сказал я, взяв его за правую руку, - это ты и сам чувствуешь, знаешь и понимаешь. По моему мнению, ты вчера недаром так долго распевал о том, чтобы Бог сил обратившемуся тебе явил лице свое.

Вспомнив об этом, он заметил:

- Ты сказал весьма много и совершенно истинно. Меня и самого немало удивляет то обстоятельство, что я, обнаруживший столько досады, когда ты отвлек меня вчера от пустого занятия стихотворством, теперь сам стыжусь возвращаться к нему - до такой степени я готов всецело отдаться чему-то великому и дивному. Не это ли означает быть обращенным к Богу? Вместе с тем, я радуюсь, что оказался необоснованным сделанный мне щепетильным религиозным чувством укор за то, что в известном месте я распевал вчера стих из псалма.

- Мне, - сказал я, - это не кажется заслуживающим осуждения, и, по моему мнению, относится к тому же порядку, так как и по этому поводу мы можем сказать нечто. Этой песне, на мой взгляд, соответствовали и место, которым мать была оскорблена, и ночь. Ибо от каких, по-твоему, дел и предметов молимся мы быть обращенными к Богу и увидеть лице Его, как не от некоторой телесной нечистоты и грязи, а также от тьмы, которую несет нам заблуждение? И что другое может означать обращение к Богу, как не желание подняться до самого себя посредством добродетели и умеренности, удалившись от неумеренности пороков? А лице Божие, - разве это не самая истина, которой мы жаждем и ради которой мы делаем себя чистыми и прекрасными?

- Лучше, - воскликнул он, - нельзя и сказать, - а затем уже тише, как бы на ухо, добавил, - смотри, сколько счастливых совпадений - как тут не поверить, что все это происходит в силу прекрасного порядка!

- Если, - сказал я, - ты заботишься только о порядке, тебе следует снова обратиться к твоим стихам. Ибо изучение свободных наук, добросовестное, разумеется, и сознательное, делает любителей истины в стремлении к ней более настойчивыми и более подготовленными, так что они и пламеннее желают ее, и с большим постоянством ищут и, наконец, с большей приятностью прилепляются к ней; это, Лиценций, и называется блаженной жизнью. При имени последней все поднимают голову и как бы смотрят тебе в руки, имеешь ли ты что дать нуждающимся и одержимым различными недугами. Но когда мудрость велит им пригласить врача и терпеливо довериться его лечению, они тут же прячутся в свои лохмотья. Заражаясь их мнимым теплом, они охотнее скоблят чесотку жалких похотей, чем, через принятие и выполнение несколько суровых советов врача, возвращаются к здоровому состоянию и к свету. И вот они живут, несчастные, довольствуясь, как бы милостыней, именем и предощущением высочайшего Бога, - однако же живут. Других же людей, или, правильнее сказать, другие души, оный превосходнейший и прекраснейший жених зовет в свой чертог уже тогда, когда они еще носят это тело; и это потому, что им хочется не просто жить, но жить блаженной жизнью. Итак, иди пока к своим музам. Но знаешь ли, чего бы я желал от тебя?

- Приказывай, что тебе угодно,- отвечал он.

- В том месте своей поэмы, где ты намерен воспеть, как умертвил себя Пирам, а на нем, полумертвом, и его возлюбленная, ты имеешь в самой скорби, которой прилично с особой силой воспламениться твоему стиху, обстоятельство весьма для тебя выгодное. Разразись проклятием этой мерзкой похоти и тому ядовитому пламени, из-за которых случаются подобные несчастья, а затем обратись весь в похвалу любви чистой и непорочной, какою души, обогащенные познаниями и добродетелью, бывают соединены прекрасным образом с разумом посредством философии, и не только избегают смерти, но и наслаждаются блаженнейшей жизнью.

Лиценций погрузился в раздумья, а затем вышел, покачав головой.

Затем встал и я, и, вознесши к Богу обычные молитвы, мы пошли в бани. Бани, когда из-за пасмурной погоды мы не могли находиться в поле, были удобным и обычным местом для наших состязаний. И вот перед самыми дверьми мы увидели петухов, вступивших в чрезвычайно жаркий бой. Захотелось нам посмотреть. Ведь на чем только не останавливаются, где только не бродят взоры любителей в ожидании, когда подаст им знак красота разума, распоряжающегося и управляющего всем ведомо и неведомо, та красота, которая влечет к себе жаждущих ее почитателей, где бы и каким бы путем не повелевала она им искать себя! Так и в этих самых петухах стоило посмотреть на вытянутые вперед головы, на растопыренные на головах и шеях перья, на ожесточенные удары, на предусмотрительные увертки; да и вообще, как в каждом движении этих лишенных разума тварей не было ничего некрасивого, поскольку всем управлял иной разум, свыше. Стоило затем посмотреть и на закон победителя, на его гордое пение, да и на всех членов куриной семьи, собранных в своего рода кружок, точно для демонстрации; знаком же побеж-денного служили выщипанные с шеи перья, в голосе и в движениях сквозило что-то безобразное, но, тем самым, уж не знаю как, с законами природы согласное и потому - красивое.

Много вопросов приходило нам на ум. Почему так делают все? Почему именно - ради власти над принадлежащими им женщинами? Или потому, что сама схватка доставляет удовольствие? Что есть в нас такого, что дается нам именно этими чувствами? Мы спрашивали себя: где нет закона? Где власть принадлежит не лучшему? Где нет отображения неизменного порядка вещей? Где нет отблеска истиннейшей красоты? Где нет меры? Но, вспомнив при этом, что должна быть мера и нашему зрелищу, мы отправились туда, куда и собирались. Здесь, по мере возможности, мы весьма прилежно занялись собиранием всех отрывочных записей состязания в эту часть книги (ибо все это было еще свежо в памяти). Заботясь о здравии, в этот день я ничего другого не делал, - только перед ужином выслушал, по заведенному обыкновению, половину книги Вергилия, - потому что в своих занятиях мы ничего так тщательно не соблюдаем, как меру. Вряд ли найдется кто-либо, кто не одобрил бы меры, но вот чувствовать ее, особенно когда занят чем-нибудь серьезно, дело весьма трудное и редкое.

Состязание второе

9. На другой день с утра пораньше мы собрались на своем обычном месте. И когда взоры присутствующих обратились на меня, я сказал:

- Побудь здесь, Лиценций, сколько сможешь, а также и ты, Тригеций. Дело ведь идет о предмете немаловажном, - мы рассуждаем о порядке. К чему мне, впрочем, пространно и цветисто восхвалять перед вами порядок, будто бы я принадлежу к той школе, выходу из которой по какому бы там ни было случаю я радуюсь? Слушайте, если хотите, даже делайте, как хотите, но другой похвалы порядку, ни более краткой, ни более, на мой взгляд, истинной, сказать нельзя. Порядок есть то, что, если мы будем его держаться в своей жизни, то прийдем к Богу, а если не будем, - то и не прийдем. Но, если мои чувства не обманывают меня относительно вас, это для нас уже дело предрешенное, и мы надеемся, что достигнем Бога. Поэтому вопрос о первом мы должны рассмотреть и разрешить самым внимательным образом. Желал бы я, чтобы при этом находились и все остальные, обыкновенно принимающие с нами участие в подобных занятиях. Желал бы я также, если бы это было возможно, чтобы не только они, но и все наши друзья, способностям коих я всегда удивляюсь, присутствовали здесь с таким же вниманием, как и вы, - или, по крайней мере, только Зиновий, который постоянно этого добивался, но которого я, в виду обширности предмета, никогда не имел досуга удовлетворить. Но поскольку моему желанию не суждено осуществиться, то пусть они читают наши записи, так как мы уже решили не терять ни одного слова из своих рассуждений и заключать как бы в оковы письмен ус-кользающие из памяти вещи с той целью, чтобы вновь и вновь восстанавливать их в памяти. Этого, быть может, требует и самый порядок, устроивший отсутствие многих наших друзей. Ибо и вы в таком великом деле, так как на вас одних возложена обязанность выполнить его, без сомнения, употребите наибольшее напряжение духа; и когда они, составляющие для нас предмет величайших забот, прочитав наши записи, посчитают нужным что-либо возразить, то тогда настоящее состязание даст повод к новым состязаниям, в чем тоже будет виден свой наставляющий порядок. Но теперь, насколько позволяют обстоятельства, я буду, как и обещал Лиценцию, возражать ему, хотя он почти уже довел до конца свое дело, если только сможет оградить его твердой и прочной стеной защиты.

Filosof.at.ua 06.10.2017 19:55

Августин Блаженный
 
http://filosof.at.ua/publ/biografii/...ennyj/2-1-0-16
http://filosof.at.ua/Biografii/Augustin.jpg
Августин Блаженный
Аврелий Августин Блаженный — епископ Гиппонский, философ, влиятельнейший проповедник, христианский богослов и политик, один из выдающихся мыслителей и отцов католической церкви. Родился 13 ноября 354 г. в африканской провинции Нумидия, в Тагасте (Северная Африка). Отец Августина, римский гражданин, был мелким землевладельцем, а мать — Моника — благочестивой христианкой. В молодости своей Августин был настроен самым светским образом и, живя в Мадавре и Карфагене для изучения классических авторов, весь отдавался вихрю наслаждений. В 372 г. у Августина в конкубинате родился сын Адеодат.

Знакомство с платонической и неоплатонической философией на время дало пищу уму Августина. В 383 г. он отправился из Африки в Рим, а в 384 г. — в Милан, чтобы выступить здесь в качестве учителя красноречия. Здесь, благодаря местному епископу Амвросию, он ближе ознакомился с христианством, и это обстоятельство, в связи с чтением посланий апостола Павла, произвело радикальную перемену в его образе мыслей и жизни. На Пасху 387 г. Августин вместе со своим сыном принял крещение от руки Амвросия. После этого он возвратился в Африку. В 395 г. был посвящён в епископы в Гиппоне.

Августин умер 28 августа 430 г., во время первой осады Гиппона вандалами. Останки Августина были перенесены его приверженцами в Сардинию, чтобы спасти их от поругания ариан-вандалов, а когда этот остров попал в руки сарацин, выкуплены Лиутпрандом, королём лангобардов и погребены в Павии в церкви св. Петра. В 1842 г., с согласия папы, они опять перевезены в Алжир и сохраняются там подле памятника Августину, воздвигнутого ему на развалинах Гиппона французскими епископами.

Философия Августина Блаженного

Учение о бытии Августина близко к неоплатонизму. По Августину, все сущее, поскольку оно существует и именно потому, что оно существует, есть благо. Зло не субстанция, а недостаток, порча субстанции, порок и повреждение формы, небытие. Напротив, благо есть субстанция, 'форма', со всеми ее элементами: видом, мерой, числом, порядком. Бог есть источник бытия, чистая форма, наивысшая красота, источник блага. Поддержание бытия мира есть постоянное творение его Богом вновь. Если бы творческая сила Бога прекратилась, мир тотчас же вернулся бы в небытие. Мир один. Признание многих последовательных миров пустая, игра воображений. В мировом порядке всякая вещь имеет свое место. Материя также, имеет свое место в строе целого.

Августин считал достойным познания такие объекты, как Бог и душа: бытие Бога возможно вывести из самосознания человека, т.е. путем умопостижения, а бытие вещей - из обобщения опыта. Он анализировал идею Бога в соотношении с человеком, а человека в отношении к Богу. Он осуществил тончайший анализ жизненного пути человека разработал философскую антропологию. Душа, согласно Августину, нематериальная субстанция, отличная от тела, а не простое свойство тела. Она бессмертна. В учении о происхождении человеческих душ Августин колебался между идеей передачи душ родителями вместе с телом и идеей креационизма творения душ новорожденных Богом.

Бог, мир и человек. Мировоззрение Августина глубоко теоцентрично: в центре духовных устремлений Бог как исходный и конечный пункт размышлений. Проблема Бога и его отношения к миру выступает у Августина как центральная. Креационизм (творение) сформулированный в Священном Писании, осмысливается и комментируется крупнейшими мыслителями. Как и Плотин, Августин рассматривает Бога как внематериальный Абсолют, соотнесенный с миром и человеком как своим творением. Августин настоятельно противопоставляет свои воззрения всем разновидностям пантеизма, т.е. единства Бога и мира. Бог, по Августину, сверхприроден. Мир, природа и человек, будучи результатом творения Бога, зависят от своего Творца. Если неоплатонизм рассматривал Бога (Абсолют) как безличное существо, как единство всего сущего, то Августин истолковывал Бога как личность, сотворившую все сущее. Августин специально подчеркивал отличие так понимаемого Бога от Судьбы, фортуны, занимавших и занимающих столь большое место не только в древности, но и по сию пору. Августин всемерно подчеркивает абсолютное всемогущество Бога. По Августину, христианский Бог всецело овладел судьбой, подчинив ее своей всемогущей воле: она становится промыслом, предопределением его. Утверждая принцип бестелесности Бога, Августин выводит отсюда принцип бесконечности божественного начала. Если Бог, говорит Августин, 'отнимет от вещей свою, так сказать, производящую силу, то их так же не будет, как не было прежде, чем они были созданы'. Августин писал: 'Не мать моя, не кормилицы мои питали меня сосцами своими, но Ты через них подавал мне, младенцу, пищу детскую, по закону природы. Тобою ей предначертанному, и по богатству щедрот Твоих, которыми Ты облагодетельствовал все твари по мере их потребностей'.

Вечность и время. Размышления Августина о творении мира Богом привели его к проблеме вечности и времени. Естественно возникал вопрос: что же, выходит Бог пребывал в недеянии до того, как сотворил мир? Августин прекрасно понимал всю невероятную сложность проблемы времени. 'Что же такое время?' - спрашивал он и отвечал: 'Пока никто меня о том не спрашивает, я понимаю, нисколько не затрудняясь; как скоро хочу дать ответ об этом, я становлюсь совершенно в тупик'. В результате глубоких размышлений Августин пришел к выводу: мир ограничен в выборе.

В этом гениально простом философском определении такого Дикого феномена, как время, Августин опередил И. Ньютона и предвосхитил А. Эйнштейна. Это определение - верное и вполне ручное и поныне. Августин, стремясь установить соотношение настоящего, прошедшего и будущего, пришел к гениальной идее: ни прошедшее, ни будущее не имеют реального существования - действительное существование присуще только настоящему. И в зависимости от него мы осмысливаем и прошлое, и грядущее: нет никакого 'пред тем' и никакого 'потом'. Прошедшее обязано своим существованием нашей памяти, а будущее - нашей надежде. Характерная черта настоящего - стремительность его течения: человек не успеет оглянуться, как он уже вынужден вспомнить о прошлом, если он в этот момент не уповает на будущее. Какая поразительная тонкость мысли у великого философа, ведь свою концепцию он нередко именует релятивистской теорией времени.

Вечность же мыслится Августином так: в мире мыслей идей Бога все есть раз и навсегда - статичная вечность неотделима от Бога. 'Умственным взором я отделяю от вечного всякую изменчивость и в самой вечности не различаю никаких промежутков времени, так как промежутки времени состоят из прошедших и будущих изменений предметов. Между тем в вечном нет ни преходящего, ни будущего, ибо что проходит, то уже перестает существовать, а что будет, то еще не начало быть. Вечность же только есть, она ни была, как будто ее уже нет, ни будет, как будто доселе ее еще не существует'. Августин связывает идею времени с движением сущего: 'Моменты этого движения и изменения, поколику совпадать не могут, оканчиваясь и сменяясь другими, более краткими или более продолжительными промежутками, и образуют время'.

Имея в виду длительность как атрибут времени, Августин говорит: 'Время есть действительно какое-то протяжение'. Настоящее остается действительным временем только при том условии, что через него переходит будущее в прошедшее. Мыслитель находится в творческих поисках: 'Я ничего не утверждаю, а только доискиваюсь истины и пытаюсь узнать ее. Не скажут ли мне, что и эти времена, прошедшие и будущие, также существуют; только одно из них (будущее), переходя в настоящее, приходит непостижимо для нас откуда-то, а другое (прошедшее), переходя из настоящего в свое прошедшее, отходит непостижимо для нас куда-то, подобно морским приливам и отливам? И в самом деле, как могли, например, пророки, которые предсказывали будущее, видеть это будущее, если бы оно не существовало? Ибо то, что не существует, и видеть нельзя... Итак, надобно полагать, что и прошедшее, и будущее время также существуют, хотя непостижимым для нас образом'. Августин мучается в поисках истины по этому вопросу, но в результате заключает: 'Теперь ясно становится для меня, что ни будущего, ни прошедшего не существует, и было бы точнее выражаться так: настоящее прошедшего, настоящее будущего. Только в душе нашей есть соответствующие три формы восприятия, а не где-нибудь инде (т.е. не в предметной действительности): для прошедшего есть у нас память, а для будущего - чаяние, упование, надежда.

Добро и зло - теодицея. Говоря о деяниях Бога, мыслители подчеркивали его всеблагость. Но в мире творится и зло. Почему всеблагой Бог допускает зло? Не на нем ли лежит ответственность за зло в тварном мире? Мимо этих вопросов не мог пройти ни один религиозный философ, включая, конечно, и Августина. В неоплатонизме зло рассматривалось как отрицательная степень добра. Опираясь на тексты Священного Писания, где говорится о доброте Творца, Августин доказывал, что все сотворенное им в той или иной мере причастно к этой абсолютной доброте: ведь Всевышний, осуществляя творение, запечатлел в тварном определенную меру, вес и порядок; в них вложены внеземной образ и смысл. В меру этого в природе, в людях, в обществе заключено добро.

Подобно тому как тишина есть отсутствие шума, нагота - отсутствие одежды, болезнь - отсутствие здоровья, а темнота - отсутствие света, так и зло - отсутствие добра, а не нечто, существующее само по себе, как некая особая сила. Правда, это слабое утешение для страждущего и терпящего, попытка Августина снять с Бога ответственность за зло в мире неубедительна. Правда, некоторое слабое утешение возможно, если учесть относительность зла и воспринимать его как ослабленное добро и как необходимую ступень к добру. Бывает и так, что мучающее человека зло в конечном счете оборачивается добром. Так, по словам Г. Гегеля, прогресс человечества совершается через зло, в котором усматривается какая-то созидающая сила. Далее, человека наказывают за преступление (зло) с целью принести ему же добро через искупление и муки совести, что приводит к очищению, диалектике бытия порой трудно даже разобраться, что добро, а что зло. Так нередко рассуждают диалектично мыслящие моралисты: ведь без зла мы бы и не знали, что такое добро.


О свободе и божественном предопределении. Большое влияние на последующую христианскую философию оказало учение Августина о божественной благодати в ее отношении к воле человека и о божественном предопределении. Суть этого учения в следующем. Первые люди до грехопадения обладали свободной волей: и могли не грешить. Но Адам и Ева дурно использовали эту свободу ' после грехопадения потеряли ее. Теперь они уже не могли не грешить. После искупительной жертвы Иисуса Христа избранные Богом уже не могут грешить. Божество от века предопределило одних людей к добру, спасению и блаженству, а других - к злу, погибели и мучениям. Без предопределенной божественной благодати человек не может иметь доброй воли. Эту позицию Августин отстаивал в ожесточенной полемике с одним из церковных писателей - Пелагием, который утверждал, что спасение человека зависит от его собственных нравственных усилий. Учение Августина о предопределении можно назвать религиозным фатализмом. Идеи Августина по этому вопросу породили широкую и острую дискуссию, длившуюся многие века (даже сейчас).

Августин, критикуя скептицизм, выдвинул против него следующёе возражение: без знания истины невозможно и 'вероятное' знание, так как вероятное есть нечто правдоподобное, т.е. похожее на истину, а чтобы узнать, что похоже на истину, надо знать саму истину. Где же ее найти? По мысли Августина, наиболее достоверное знание - это знание человека о своем собственном бытии и сознании. 'Знаешь ли ты, что ты существуешь? Знаю... Знаешь ли ты, что ты мыслишь? Знаю... Итак, ты знаешь, что существуешь, знаешь, что живешь; знаешь, что познаешь'.

Эта же мысль изложена им и другими словами: 'Всякий, кто сознает, что он сомневается, сознает это (свое сомнение - А.С.): как некоторую истину...' 'Кто сомневается в том, что он живет, помнит, сознает; желает, мыслит, знает, судит? И даже, если он сомневается, то все же... он помнит, почему сомневается, сознает, что сомневается, хочет уверенности, мыслит, знает, что не знает (того, в чем сомневается - А.С.), думает, что не следует опрометчиво соглашаться'. Познание, по Августину, основано на внутреннем чувстве, ощущении и разуме. Человек, говорит Августин, имеет о доступных пониманию и разуму предметах познание, хотя и малое, однако совершенно достоверное, и жалким образом обманывается тот, кто думает, что чувствам не надо верить. Нормой же познания является истина. Неизменная, вечная истина, согласно Августину, есть источник всех истин, есть Бог.

Новым в теории познания было утверждение Августина об участии воли во всех актах познания, т.е. понимание познания как энергийноволевого процесса. Характеризуя роль волевого начала в чувствах, Августин подарил в века афоризм: 'Человек испытывает страдания ровно настолько, насколько поддается им'.

Учение о душе, воле и познании. Разум и вера. Августин говорил о скептиках: 'Им показалось вероятным, что истину найти нельзя, а мне кажется вероятным, что найти можно'. Разум, по Августину, есть взор души, которым она сама собой, без посредства тела, созерцает истинное. Истина же содержится в нашей душе, а душа наша бессмертна, и человек не вправе забывать о внеземной цели своей жизни. Человек должен подчинять свои знания мудрости, ибо в спасении души - его высшее назначение. 'Все, что мы созерцаем, мы схватываем мыслью или чувством и разумением. Душа угаснуть не может, если не будет отделена от разума. Отделиться же она никак не может'. Августин рассматривает разум как очень важную функцию души:
'Я полагаю, что душа питается не иным чем, как разумением вещей и знанием, умозрениями и размышлениями, если может через них познать что-нибудь. К изучению наук ведет нас двоякий путь - авторитет и разум: по отношению ко времени первенствует авторитет, а по отношению к существу дела - разум.Вера в авторитет весьма сокращает дело и не требует никакого труда. Если она тебе нравится, ты можешь прочитать много такого, что об этих предметах написали, как бы из снисхождения, великие и божественные мужи, находя это необходимым для пользы простейших, и в чем они требовали веры к себе со стороны тех, для чьих душ, более тупоумных или более занятых житейскими делами, другого средства к спасению быть не могло. Такие люди, которых всегда громаднейшее большинство, если желают постигать истину разумом, весьма легко одурачиваются подобием разумных выводов и впадают в такой смутный и вредный образ мыслей, что отрезвиться и освободиться от него не могут никогда или могут только самым бедственным для них путем. Таким полезнее всего верить превосходнейшему авторитету и соответственно ему вести жизнь'.

Об обществе и истории. Размышляя о социальной реальности, в частности о богатстве и бедности, Августин утверждал, что имущественное неравенство людей - неизбежное явление социальной жизни. Поэтому бессмысленно стремиться к уравнению богатств: неравенство будет продолжаться во все века, пока будет существовать земная жизнь человечества. Августин утешал людей тем, что человек добродетельный, хоть и находится в рабстве и наг, в душе свободен и, напротив, злой человек, хоть он и царствует, -жалкий раб своих пороков. Августин, опираясь на одну из основных христианских идей -,идею принципиального равенства всех людей перед Богом (ведь они происходят от одного праотца), призывает их к тому, чтобы жить в мире.

Осмысление реальных судеб человечества составляет то, что является философией истории Августина, изложенной в 22 книгах его главного труда 'О граде Божием'. Здесь он сделал попытку охватить всемирно-исторический процесс, поставить историю человечества в тесную связь с планами и намерениями Божества. По Августину, человечество образует в историческом процессе два 'града': с одной стороны, светское государство - царство зла, греха, царство дьявола, а с другой - христианскую церковь -царство Божие на земле.

Эти два града созданы, по Августину, двумя родами любви: земное царство создано любовью человека к самому себе, доведенной до презрения к Богу, а небесное - любовью к Богу, доведенное до презрения к самому себе. Эти два града, параллельно развиваясь, переживают шесть главных эпох: первая эпоха - от Адама до Потопа; вторая - от Ноя до Авраама; третья - от Авраама до Давида; четвертая - от Давида до вавилонского пленения - время иудейских царей и пророков; пятая - от вавилонского пленения до рождения Христа; шестая эпоха началась с Христа и завершится вместе с концом истории вообще и со Страшным Судом; тогда граждане 'града Божия' получат блаженство, граждане 'земного града' будут преданы вечным мучениям.

Хотя в основу периодизации мировой истории Августин положил факты из библейской истории еврейского народа, однако во многих эпизодах он касается событий из истории восточных народов и римлян. Рим был для Августина центром язычества и вражды к христианству. Само сочинение 'О граде Божием' Августин начал писать под впечатлением разгрома в 40 г. столицы тогдашнего мира варварами вестготами под началом Алариха. Августин оценил эту катастрофу как наказание Риму за его прежнюю борьбу против христианства и начало крушения 'земного града' вообще. Несмотря на всю мифичность этой августиновской концепции, следует подчеркнуть, что это была все таки попытка создать именно философию истории.

Аврелий Августин 13.10.2017 17:01

CОЧИНЕНИЯ О ПОРЯДКЕ
 
10. После этого, заметив по их молчанию, выражению лиц, глазам и неподвижности и спокойствию членов, что они достаточно возбуждены возвышенностью предмета и одушевлены желанием слушать, я сказал:

- Итак, Лиценций, если хочешь, собери все свои силы, напряги всю свою проницательность и определи, что такое порядок.

Услышав, что его приглашают сделать определение, он вздрогнул, точно его окатили холодной водой, и, глядя на меня с весьма смущенным выражением лица и улыбаясь (как это часто бывает) от этого смятения, сказал:

- Что это значит? За кого ты меня принимаешь? Уж не думаешь ли ты, что я на самом деле вдохновлен каким-то горним духом?

Но, тотчас оправившись, промолвил:

- Может быть, ты и прав, - со мной действительно что-то творится. Хорошо, попробую: порядок есть то, посредством чего совершается все, что постановил Бог.

- А не представляется ли тебе, - спрашиваю, - что и сам Бог действует на основании порядка?

- Совершенно верно, - отвечал он.

- Значит, - возразил Тригеций, - порядком управляется и Бог?

На это Лиценций отвечал:

- А разве ты отрицаешь божественность Христа, ко-торый и пришел к нам во исполнение порядка, и который говорит о Себе, что послан от Бога Отца? Если же Бог послал к нам Христа во исполнение порядка, и если мы не отрицаем, что Христос есть Бог, то Бог не только управляет всем в порядке, но и Сам управляется порядком.

- Не знаю, - сказал в нерешительности Тригеций, - как я могу это принять. Вообще-то, слово "Бог" ассоциируется скорее с Богом Отцом, Христос же - со словом "Сын Божий".

- Прекрасное замечание, - воскликнул Лиценций,

- Значит, мы должны отрицать, что Сын Божий - Бог?!

Хотя Тригецию и представлялось опасным отвечать на этот вопрос, тем не менее он принудил себя и сказал:

- И Он, конечно, Бог, но в собственном смысле мы называем Богом Отца.

- Одумайся, - прервал я его, - ведь и Сын не в переносном смысле называется Богом.

Тогда Тригеций, движимый благочестием, захотел, чтобы его последние слова не были записаны, но Лиценций, то ли желая уличить оппонента, или же просто из ребяческого легкомыслия, стал настаивать, чтобы эти слова были записаны непременно, как-будто между нами спор шел из-за тщеславия. Когда же я в очень строгих выражениях высказал порицание такому движению его души, он покраснел от стыда; между тем, я заметил, что Тригеция это смущение рассмешило и развеселило. Тогда я сказал им обоим:

- Вот что, значит, вы делаете! Неужели вас не беспокоит, что вы громоздите на себя такую массу пороков и покрываете себя таким мраком невежества? Неужели такова была ваша преданность Богу и истине, которой я, неразумный, радовался? О, если бы вы видели, хотя бы и такими больными глазами, как у меня, какой опасности мы повергаемся, какой недуг безумия означает этот смех! О, если бы вы знали, как скоро и как надолго этот смех превратится для вас в плач. Несчастные, вы не понимаете, где мы находимся! Быть погрязшими, конечно, общая участь душ людей глупых и неученых; но мудрость не одинаково всем погрязшим подает руку и помощь. Поверьте, есть такие, которые призываются ею наверх, и есть такие, которые оставляются уходить в бездну. Не удваивайте же, умоляю вас, моего несчастья. Достаточно для меня и своих ран, и хотя каждодневно молю Бога, дабы он уврачевал их, но часто и сам убеждаюсь, что я не настолько достоин, чтобы выздороветь так скоро, как хочется мне. Прошу вас, если вы хоть сколько-нибудь обязаны мне чувством любви или дружбы, если понимаете, как я люблю вас, как много делаю для вас, каких тревог стоит мне забота о вашей нравственности, если я достоин того, чтобы вы не пренебрегали мною, если, наконец, я не лгу, в чем свидетель Бог, что я ничего не желаю для себя большего, чем для вас, - прошу вас, - воздайте мне добром за добро. И если вы искренне называете меня своим учителем, вознаградите меня: будьте добрыми.
Тут слезы помешали мне продолжать. Тогда Лиценций, раздосадованный, что все это записывалось, произнес:

- Скажи, пожалуйста, что такое мы натворили?

- Так ты, - говорю, - еще и не осознаешь своего греха? Ты не знаешь, что обыкновенно я очень досадовал в школе, когда дети увлекались не пользой и красотой науки, а любовью к пустейшей похвальбе до такой степени, что некоторые из них не стыдились даже отвечать урок с чужих слов, и даже (зло, достойное сожаления) принимали рукоплескания от тех, чьи слова они бездумно повторяли. Хотя вы, полагаю, никогда не делали ничего подобного, однако же и в ту философическую жизнь, которую, к моему удовольствию, доводится мне наконец вести, вы вносите и всеваете самую последнюю, но своим вредом превосходящую все прочее, язву растлевающей зависти и пустого тщеславия. И может быть из-за того, что я отвращаю вас от этой суетности и этого недуга, вы сделаетесь ленивее в занятиях наукой и, удаленные от ядовитого запаха славы, застынете в бездеятельном оцепенении. Я несчастен, если и теперь мне необходимо терпеть таких же людей, которые не могут расстаться с одними своими пороками, не заменив их другими.

- Ты увидишь на деле, - сказал Лиценций, - как мы будем исправляться. Только всем, что ты любишь, умоляем тебя: прости нас и прикажи все это вычеркнуть; но, в то же время, сбереги на табличках остальное. Потому что еще ничего из того, о чем мы долго рассуждали, не переписано в книги.

- Нет, - возразил Тригеций, - пусть все это остается целиком нам в наказание, чтобы то самое тщеславие, которое увлекает нас, своим же бичем и отпугивало нас от любви к нему. Постараемся только со своей стороны, чтобы эти книги были известны одним нашим друзьям и близким нам людям.

Тот согласился.

11. Между тем вошла мать и спросила, как далеко продвинулись мы в решении нашего вопроса. Когда я приказал записать, по обыкновению, о ее приходе и заданном ею вопросе, она спросила:

- Зачем вы это делаете? Разве слыхано, чтобы женщин когда-нибудь допускали к подобного рода состязаниям?

- Я не обращаю внимания, - ответил я, - на суждения людей гордых и невежественных, которые одинаково поступают и при чтении книг, и при приветствовании людей. Они думают не о том, каковы эти люди сами по себе, но о том, в какие одежды одеты и какой пышностью богатств и фортуны блистают. А в книгах они мало обращают внимания на то, откуда возникает вопрос, каким путем рассуждающие стараются достигнуть его решения, что, наконец, этими последними уяснено и разрешено. Встречаются, конечно, между ними и такие, души коих не должны быть презираемы, так как носят в себе зачатки образованности и легко вводятся через золотые и изукрашенные двери в святилище философии; но для таких достаточно сделано нашими предками, книги которых, полагаю, тебе хорошо известны. И в настоящее время, - не говоря о других, - Феодор, и по дарованиям, и по красноречию, и по самым высоким дарам фортуны, и, что важнее всего, по уму человек превосходнейший, которого ты и сама отлично знаешь, печется о том, чтобы и теперь, и после никто из потомков не имел права жаловаться на литературу нашего времени. Что же касается моих книг, то если случится, что кто-нибудь возьмет их в руки и, по прочтении моего имени не спросит, "кто это такой" и не отодвинет книгу, а из любопытства проникнет в самое их содержание, такой не будет тяготиться тем, что я философствую с тобой, и, скорее всего, не отнесется с презрением к кому-либо из тех, с кем я в них беседую. Ибо собеседники мои - люди не только свободные, чего уже достаточно для какой бы то ни было науки, а тем более для философии, но и принадлежат к знатнейшим фамилиям. А, между тем, есть книги ученых людей, которые представляют философствующими даже башмачников и людей еще более низких состояний, которые, однако же, сияли таким светом ума и добродетелей, что ни под каким видом не захотели бы поменяться своими благами с какой бы то ни было аристократией. Найдется, поверь мне, род людей, которым то, что я философствую с тобою, понравится гораздо больше, чем если бы они встретили здесь что-нибудь другое, шутливое или серьезное. Ибо у древних философствовали и женщины, а твоя философия мне весьма нравится.

А чтобы тебе, мать, не оставалось ничего неизвестным, знай, что "философия" - греческое слово и означает не что иное, как любовь к мудрости. Поэтому и божественные писания, коим ты горячо предана, повелевают избегать и осмеивать не всех философов, а философов мира сего. Но что есть другой мир, недоступный для наших глаз, на который взирает лишь разум немногих здоровых, это показывает сам Христос, говоря не "царство Мое несть от мира", а "царство Мое несть от мира сего" (Иоан. XVIII, 36). Поэтому каждый, кто думает, что убегать должно всякой философии, требует от нас не чего иного, как того, чтобы мы не любили мудрости. Я пренебрег бы, конечно, тобою в своих сочинениях, если бы ты не любила мудрости; но, если все же будешь любить ее хоть сколько-нибудь, с радостью не пренебрегу. А так как мне известно, что ты не только ее любишь, но и достигла в ней таких успехов, что не страшишься уже не только различных превратностей судьбы, но даже смерти (чего редко достигают и самые ученые мужи и что, по праву, считается в философии верхом совершенства), то и сам я охотно готов пойти к тебе в ученики!

Когда же она ласково и скромно возразила, что никогда я еще так не преувеличивал, а сам я увидел, что сказанного нами более чем достаточно для целой книги, то решил отложить дальнейшее рассмотрение вопроса. Да и желудок решил пощадить - ему наша беседа явно не пошла на пользу. Но когда мы собрались уходить, Лиценций вдруг сказал:

- Помни, что многое из того, что мы должны были бы узнавать от тебя, дается нам таинственным и божес-твенным порядком, часто даже без твоего ведома!

- Вижу, - говорю, - и не устаю за то благодарить Бога. А раз и вы это замечаете, то, значит, непременно станете лучшими, чем сейчас.

На том и завершился этот день.

Книга вторая

Состязание первое


1. По прошествии нескольких дней к нам заглянул Алипий. День выдался ясный и тихий, настолько приятный, насколько это только возможно зимою в этих краях. Собравшись все вместе, мы с радостью проследовали на ближайший лужок. Была с нами и наша мать. В течение нашей долгой совместной жизни я имел возможность убедиться, сколь велики ее дарования и сколь пламенно стремится ее душа к божественным предметам. На одном же из последних наших диспутов, проходившем в день моего рождения и затрагивавшем весьма серьезные вопросы, она проявила столько рассудительности и здравого смысла, что я не мог не признать ее вполне способной к постижению истинной философии (впрочем, тебе все это уже известно из первой книги настоящего сочинения). Поэтому я и решил все подгадать таким образом, чтобы она смогла принять участие и в этом нашем разговоре. Итак, когда мы расположились с возможными удобствами, я обратился к юношам:

- Хотя я немного сердит на вас из-за вашего ребяческого отношения к великим предметам, однако, милостью Божией, не без вмешательства порядка так случилось, что на речь, которой я старался отвлечь вас от этого легкомыслия, ушло столько времени, что рассуждение о столь важном предмете было отложено до прихода Алипия. Поэтому, - так как я уже ознакомил его с вопросом и показал, сколь далеко мы продвинулись в его решении, - готов ли ты, Лиценций, защищать то дело, которое ты принял на себя вместе со своим определением? Ведь, насколько я помню, ты сказал, что порядок есть то, посредством чего Бог управляет всем.

- Готов, насколько хватит сил.

- Как же, в таком случае, Господь управляет всем через порядок или, если угодно, провидение? Так, что посредством порядка управляет и Собою, или же только всем прочим, за исключением Себя Самого?

- Там, - отвечал Лиценций, - где все - благо, там порядка не существует. Там царит высшее равенство, которое в порядке не нуждается.

- Значит, - говорю, - ты не отрицаешь, что у Бога все - благо?

- Разумеется.

- Выходит, что ни Бог и ничто у Бога порядком не управляется?

- Да, - согласился он.

- Так неужели все доброе, по-твоему, ничто?

- Напротив, оно - самая сущность.

- В таком случае, позволю себе напомнить твои же слова, что все сущее управляется порядком и что не существует решительно ничего, что было бы вне порядка.

- Но, - возразил Лиценций, - существует еще зло, вследствие которого и произошло так, что порядок обнимает собою и добро. Потому что порядком управляется не одно только добро, но добро и зло вместе. Когда же мы говорим - все, то, конечно же, имеем при этом в виду не одно лишь добро. Отсюда и следует, что все в совокупности, чем управляет Бог, управляется порядком.

На это я ему сказал:

- Как ты полагаешь, движется ли то, что управляется, или же оно неподвижно?

- То, что совершается в этом мире, - отвечал он, - движется.

- А остальное, - спрашиваю, - нет?

- То, что существует с Богом, то недвижимо, все же прочее, по моему мнению, движется.

- Итак, предположив, что существующее с Богом не движется, а остальное движется, ты, тем самым, хочешь
дать понять, что все, находящееся в движении, с Богом не существует?

- Повтори, - сказал Лиценций, - то же, но пояснее. Он попросил об этом, как мне показалось, не потому,
что не понял мой вопрос, но желая потянуть время и найти, что ответить.

- Ты сказал, - говорю я, - что существующее с Богом не движется, все же прочее - движется. Следовательно, поскольку во всем, что с Богом, ты движение отрицаешь, то выходит, что движущееся существует без Бога. Ты ведь не станешь отрицать, что не все в этом мире недвижимо?

- Само собой. Но я утверждаю, что все в этом мире существует с Богом. Я, собственно, и не говорил, будто что-либо существует без Бога, но лишь сказал, что движущееся, по моему мнению, с Богом не существует.

- Значит, это небо существует без Бога, потому что факта его движения не оспаривает никто.

- Нет, - отвечал он, - оно не без Бога.

- Выходит, с Богом существует и нечто такое, что движется.

- Мне трудно уловить твою мысль; поэтому прошу, не дожидаясь моего ответа, если можно, сам догадайся о том, что я силюсь сказать. Мне думается, что, с одной стороны, без Бога ничего не существует, а, с другой, что существующее с Богом остается неподвижным. Тем не менее, я не могу сказать, чтобы небо было без Бога. Не могу этого сказать не только потому, что без Бога ничего не существует, но и потому, что небо, как мне кажется, имеет в себе нечто неподвижное; это - или Сам Бог, или что-то существующее с Богом; хотя, конечно, само по себе небо несомненно вращается и движется.

2. - Определи же, - говорю, - если угодно, что значит быть с Богом и не быть без Бога? Ибо, если между нами сейчас возникает спор из-за смысла слов, то мы можем его легко и быстро прекратить.

- Я, - отвечал он, - ненавижу определения.

- Что же нам тогда делать?

- Определяй, - говорит, - сам. Мне проще увидеть недостатки чужого определения, чем хорошо сформулировать свое.

- Изволь. Представляется ли тебе существующим с Богом то, что Им управляется?

- Когда я говорил о неподвижности того, что с Богом, я имел в виду совсем не это.

- Смотри же, - говорю, - понравится ли тебе такое определение; с Богом существует все то, что разумеет Бога?

- С этим, конечно, трудно не согласиться.

- Так что же, мудрый тебе не кажется разумеющим Бога?

- Кажется.

- Но ведь мудрые могут находиться в движении, причем где и когда угодно. А раз так, то, спрашивается, каким образом будет истинным положение, что все, существующее с Богом, неподвижно?

- Это забавно, - воскликнул он, - как будто из моих слов следует, что с Богом существует все то, что мудрый делает! С Богом - только то, что он знает.

- А разве, - возразил я, - мудрый не знает своих книг, мантию, тунику, своего скарба, если он его имеет, и прочего в том же роде, что ведомо и глупцам?

- Полагаю, что знать тунику и мантию - не значит быть с Богом.

- Итак, - сказал я, - из твоих слов следует, что не все, что знает мудрый, существует с Богом; но что только есть мудрого с Богом, то мудрый и знает.

- Именно так: с Богом существует не то, что знает мудрый при помощи чувств, а лишь то, что он постигает духом. Те же, кто знают лишь свои ощущения, не существуют не только с Богом, но, пожалуй, и с самими собой.

Тут я по выражению лица Тригеция понял, что он хочет что-то сказать, но не решается вступить в спор. Поэтому, когда Лиценций замолчал, я предложил ему высказать свое мнение.

- Что касается телесных чувств, - промолвил Тригеций, - то относительно них трудно что-либо утверждать
наверняка. Ведь одно дело чувствовать, а другое - знать. Поэтому, если мы что-то и знаем, то это "что-то" со-держится исключительно в нашем уме и постигается им одним. Отсюда, если с Богом существует то, что мудрый познает умом, то все, что знает мудрый, все это может быть с Богом.

Мнение это одобрил Лиценций, присовокупив, со своей стороны, и нечто другое, на что я ни в коем случае не мог не обратить внимания.

- Мудрый, - сказал он, - несомненно существует с Богом, ибо он знает и самого себя. Это вытекает равно из того, что я услышал от тебя, а именно: с Богом - то, что осознает Бога, так и из того, что сказано нами ранее: что постигает мудрый, то - с Богом. Но, признаюсь, я не понимаю, посредством чего мудрый пользуется телесными чувствами (полагаю, что мы не обязаны принимать их в расчет, когда говорим о мудром), и решительно не догадываюсь, какова природа этого.

- Итак, - заметил я, - ты отрицаешь не только то, что мудрый состоит из тела и души, но и то, что он состоит из полной души - хотя было бы безумием отрицать принадлежность душе той ее части, которая пользуется чувствами. Чувствуют ведь не сами глаза или уши, а нечто другое. И если эти чувства не приписать уму, то еще менее они могут быть приписаны любой другой части души. Остается разве что приписать их телу:
но нелепее этого, по-моему, придумать ничего нельзя.

- Душа мудреца, - возразил Лиценций, - очищенная добродетелями и уже соединенная с Богом, достойна и названия мудрой, - другого же в ней ничего называть мудрым нельзя; но при этом, однако же, те, так сказать, грязные одежды, от которых такая душа очистилась и как бы ушла в саму себя, продолжают еще служить ей. Если и это все должно быть названо душой, то оно, конечно, находится в услужении и подчинении у той части души, которую единственно прилично называть мудрой. Полагаю, что в этой подчиненной части обитает и память. Таким образом, мудрец пользуется этой частью души, как бы Рабою, показывая ей и указывая, как покоренной и подчиненной, приличествующие ей границы, дабы она не осмеливалась превозноситься перед господином, пользуясь теми чувствами, которые необходимы не мудрому, а ей же самой. К этой низшей части души относится и то, что преходяще. А для чего нужна память, как не для того, что приходит и как бы убегает? Мудрый же объемлет Бога; он наслаждается Тем, Кто пребывает всегда, Кого не ждут, чтобы Он был, не страшатся, что Его не будет, но Кто потому и истинносущий, что пребывает всегда. Но будучи неподвижным и пребывая в себе самом, мудрец до некоторой степени заботится и о собственности своего раба, чтобы и бдительный раб надлежащим образом поль-зовался этой собственностью, как плодом, и бережно охранял ее.
Размышляя над услышанным, я вдруг вспомнил, что когда-то сам высказывал нечто подобное в присутствии Лиценция.

- Поблагодари, Лиценций, - улыбаясь сказал я, - этого твоего слугу: не приготовь он для тебя кой-чего из своего собственного запаса, тебе, пожалуй, теперь пришлось бы весьма несладко. Ибо, хотя память принадлежит той части души, которая отдает себя в услужение здравому смыслу, однако теперь, поверь мне, именно она помогла тебе высказать это. И я, прежде чем перейти опять к рассуждению о порядке, спрашиваю тебя: не нужна ли, по-твоему, мудрому память по крайней мере для таких, т. е. почетных и необходимых, научных занятий?

- Зачем, когда все предметы его познания находятся в нем же самом? Ведь в помощи памяти не нуждаются и сами чувства, когда что-нибудь находится перед нашими глазами. Тем более не нужна она и мудрецу, у которого все находится перед внутренним взором его разума, который созерцает постоянно и неизменно самого Бога. А если я нуждаюсь в памяти для удержания того, что слышал от тебя, то значит, я еще не господин этой рабы, но пока еще сам служу ей, хотя борюсь, чтобы не служить, и как бы пытаюсь освободиться от нее. Иной раз я повелеваю ею, а она мне повинуется, и тогда мне кажется, что я уже победил ее, а порою она опять так поднимает свою голову, что я, несчастный, повергаюсь к ее ногам. Поэтому-то, когда мы говорим о мудром, я не хочу, чтобы ты решил, что я хоть сколько-нибудь почитаю себя таковым.

- И я придерживаюсь того же мнения относительно себя. Но, впрочем, поговорим о другом. Ответь-ка, неужто мудрый может бросить своих друзей и, пока действует еще его тело, в котором он содержит этого своего раба связанным узами закона, перестанет оказывать людям благодеяния, в особенности же учить самой мудрости, чего от него в первую очередь ожидают? Желая же быть хорошим учителем, разве не будет он часто готовиться к своим урокам заранее, дабы потом излагать все последо-вательно и связно? А это, в свою очередь, разве не потребует участия памяти? Таким образом, ты должен или отвергнуть в мудром долг доброжелательства, или признать, что кое-что он хранит в своей памяти. А если нечто из своего богатства, необходимого не ему самому, но его друзьям, он повелевает памяти сохранить, то возможное ли дело, чтобы она, верный и послушный распоряжениям господина раб, не сохранила этого, если уж не ради приведения глупых к мудрости, то хотя бы потому, что ей это приказано хранить?

- Я полагаю, что мудрец не вверяет памяти решительно ничего, так как он всегда твердо держится в Боге и когда молчит, и когда говорит с людьми. Но его память, этот уже хорошо приученный раб, прилежно хранит то, чем могла бы иногда служить своему господину при его состязаниях и тем выполнить свой признательный долг по отношению к тому, под властью кого она живет. И это ею делается не по какому-нибудь соображению, а в силу высшего закона и высшего порядка.

- На этот раз, - заметил я, - я оставляю твои рассуждения без возражений, чтобы поскорее перейти к продолжению начатого. Но как-нибудь потом мы поговорим об этом предмете обстоятельнее (ибо предмет этот немаловажный и не может быть исчерпан столь краткой речью о нем), если на то будет воля Божья да благоприятный случай. 3. Итак, мы определили, что значит быть с Богом. И когда мною было сказано, что с Богом то, что осознает Бога, вы прибавили нечто большее, а именно: с Богом, сказали вы, то, что постигает мудрый. В этом случае меня сильно поразило то обстоятельство, каким образом вы неожиданно соединили с Богом глупость. Ибо, если с Богом существует все то, что постигает мудрый, а мудрый не может избежать глупости иначе, как только поняв и ее, то по-вашему выходит, что с Богом будет и эта зараза, хотя сказать так и грешно.

Все смолкли, потрясенные этим заключением, Тригеций же сказал:

- Пусть на это ответит тот, чье прибытие, случившееся так кстати, мы, надеюсь, приветствовали не напрасно.

- Помилуй Бог, - отвечал на это Алипий. - Неужели мне суждено было хранить свое, столь дорогое мне молчание, только до сих пор? Да, вижу, покой мой нарушен. Но как бы то ни было, я постараюсь ответить на этот вопрос, если заручусь на будущее время, и вы мне пообещаете, что более этого ответа ничего от меня не потребуете.

- Не к лицу твоей доброжелательности и твоему великодушию, Алипий, - заметил я, - утаивать от нас свое мнение, весьма нами ценимое. Впрочем, сделай то, что предложил; остальное же произойдет так, как укажет порядок.

- И верно, уж коли вы избрали меня защищать порядок, то я и должен ожидать лучшего именно от порядка. Если не ошибаюсь, по-твоему заключению вышло, что они представляют себе глупость соединенную с Богом именно потому, что сказали, будто бы все, что постигает мудрый, существует с Богом. В какой степени последнее положение должно быть принято - говорить теперь не буду; обращу лишь ваше внимание на само заключение. С Богом, сказал ты, существует все то, что мудрый разумеет, а мудрый-де не может избежать глупости, не поняв ее. Но ведь, ясное дело, никто не может быть удостоен имени мудрого прежде, чем избежит глупости. Далее сказано, что с Богом существует то, что мудрый разумеет. Поэтому, если кто-нибудь постигнет глупость, чтобы ее избежать, то он еще не мудр. Когда же он сделается мудрым, тогда уже глупость не должна быть причисляема к тому, что он разумеет. На этом основании: так как с Богом соединено то, что разумеет уже мудрый, то будет правильно и логично, если мы глупость от Бога устраним!

- Ты, Алипий, - возразил я, - отвечал как всегда остроумно, но отвечал так, как обычно отвечает попавший в чужое затруднительное положение. В подобном положении, так как ты, надеюсь, не откажешься пока побыть глупым со мною, что сделали бы мы, встретив такого мудреца, который взялся бы охотно освободить нас от этой беды путем научения и состязания? Мне думается, я, со своей стороны, попросил бы его прежде всего показать мне, что такое глупость, почему и какого рода она бывает. Потому что, не знаю, как тебя, а меня глупость принуждает размышлять над нею до тех пор, пока я не осознаю ее и не превзойду. Итак, придерживаясь твоего мнения, этот мудрец должен был бы сказать нам следующее: "С подобным вопросом вам следовало бы обратиться ко мне в то время, когда я был глуп; теперь же только вы сами и можете быть для себя учителями, ибо я уже глупости не понимаю". Получив от него подобный ответ, я не задумываясь попросил бы его присоединиться к нашему обществу и вместе с нами поискать иного учителя. Ибо, хотя я и не вполне понимаю глупость, тем не менее, на мой взгляд, глупее подобного ответа не может быть ничего. Но, возможно, ему стыдно будет оставить нас безо всего и следовать за нами. В этом случае он вступит с нами в состязание и будет рассуждать о злополучиях глупости. А мы, ожидая получить вразумительный ответ, будем внимательно слушать человека, не знающего, что он говорит; или будем думать, что он знает то, чего не понимает; или, наконец, что глупость соединена с Богом, согласно с мнением тех, кого ты взялся защищать. Первых Двух положений, по моему мнению, нельзя защитить никоим образом; остается, значит, последнее, хотя оно вам и не нравится. - Я, - сказал Алипий, - никогда не считал тебя злым человеком. И теперь, оставаясь вполне непоколебимым в своем умозаключении, ты заставляешь меня, как будто я взял какое-нибудь вознаграждение за защиту тех, кого, по твоему выражению, принял под эту защиту, возвратить им взятое назад. В этом случае пусть они будут довольны уже тем, что, вступив с тобою в спор, я дал им немало времени для размышления; а если бы захотели последовать совету своего, без всякой с его стороны вины побежденного адвоката, пусть на этот раз уступят тебе, а в будущем будут осторожней.

- Я хотел бы выслушать Тригеция, который во время твоей защиты все время порывался что-то сказать, тем более, что ты знаком с ним недавно, и этот наш диспут - лучшая для вас возможность узнать друг друга поближе.

- Вы можете посмеяться над моею глупостью, - начал Тригеций, - но мне кажется, что то, чем воспринимается глупость, представляющая собою единственную и главнейшую причину неразумия, не следует называть умом.

- Что ж, - сказал я, - мнение резонное. Правда, меня сильно озадачивает то, что сказал Алипий: каким образом может кто-нибудь учить правильно о том, что он не понимает, и какой вред уму может причинить то, чего никто не видит умом; взвешивая это он поостерегся сказать то, что сказал ты, хотя это мнение было известно ему из книг весьма ученых мужей. Однако, обращая внимание на телесные чувства, и принимая в соображение, с одной стороны, что этими же чувствами пользуется душа, а с другой, что сама душа единственно и идет в некоторое сравнение с умом, я прихожу к заключению, что никто не может видеть тьмы. Отсюда, если для ума понимать то же, что для чувства видеть, и если тьмы видеть не может никто, хотя бы глаза его были открыты, здоровы и чисты, то нет ничего нелепого в том, чтобы сказать, что глупость не может быть понимаема; ведь глупость - это тьма для ока разума. После этого меня не смутит уже и вопрос о том, каким образом можно избежать глупости, не понимая ее. Ибо, как глазами мы избегаем тьму потому, что нам не хочется невидеть, также точно и глупости стараемся избежать, не столько пытаясь ее понять, сколько скорбя, что вследствие глупости не понимаем того, что может быть понято, и чувствуя присутствие в себе глупости не потому, что понимаем ее саму, а потому, что мало понимаем нечто другое.

4. Но возвратимся к порядку, чтобы нам возвратить к себе, наконец, и Лиценция, который нас покинул. Спрашиваю вас: в силу ли порядка, по вашему мнению, поступает глупый во всем, что он делает? Но обратите внимание на то, как может связать вас этот вопрос. Если скажете, что он поступает в силу порядка, то где будет ваше определение, что порядок есть то, посредством чего Бог управляет всем существующим, если даже глупый в своих действиях поступает согласно порядку? Если же, напротив, скажете, что в действиях глупого порядка нет, то окажется, что есть нечто такое, чем порядок не управляет. Ни того, ни другого вы не хотите. В таком случае смотрите, как бы защитой самого порядка вы не перепугали все, что только можно.

- Хотя, - сказал Тригеций (Лиценций все еще отсутствовал), - ответить на твой вопрос не так уж и трудно, мне сейчас почему-то не приходит в голову такое сравнение, которым, по-моему, я должен был бы подтвердить и прояснить свою мысль. Впрочем, скажу, как думаю, а ты и в данном случае поступи так же, как поступил перед этим, потому что упоминание твое о тьме пролило немало света на то, что в моих словах было темного. Жизнь глупца, хотя от него самого определенного направления не получает и не упорядочивается, однако действием божественного провидения вся включена в необходимый порядок вещей и ей как бы сама местность, расположенная по неизменному и вечному закону, не дозволяет быть там, где ей не следует быть. Поэтому тот, кто сосредоточивает свое внимание исключительно на одной только глупости, испытывает отвращение, как бы поражаемый великой нечистотою. Но если он отвлечется от нее и станет обозревать все мироздание в целом, то не найдет ничего беспорядочного, но напротив - все как бы распределенным и расположенным по своим местам.

- О, как много и сколь прекрасно отвечает мне через вас Бог и самый этот (чтобы я все более и более в него уверовал) какой-то сокровенный порядок вещей! Ибо то, что вы высказываете, до такой степени представляется мне истинным и возвышенным, что я даже не могу постигнуть ни того, каким образом можно так говорить, ни того, как вы смогли приобрести эти сведения. Но, высказывая свое мнение, ты выражал желание подтвердить его хотя бы одним примером. Таких примеров я знаю бесчисленное множество и они располагают меня вполне согласиться с твоим мнением. Кто, например, может быть гнуснее палача? Что грубее и жестче его души? Однако, законами роль палача признается необходимой и входит в порядок бла-гоустроенной общественной жизни. И палач, будучи преступным по своей душе, служит для наказания других преступников. Что гнуснее, что ничтожней красоты и полнее бесстыдства непотребных женщин, сводниц и подобных им людей? Между тем, устрани распутниц из человеческого общества, и распутство всюду внесет свой беспорядок. Но с другой стороны, поставь их на место матрон, и ты обесчестишь все позором и безобразием. До такой степени этот род людей - нечисть в жизни по своим правам и презренен по своему положению! В телах животных ты видишь одни члены и не можешь видеть других; хотя порядок природы не захотел, чтобы их не было, так как они необходимы, но он не дозволил им выставляться наружу, так как они безобразны. И они заняв свое место, лучшее место уступили лучшим членам. Что было нам приятнее и что в деревне и на даче нам более всего напомнило театр, как не тот бой петухов, о котором часто упоминалось в предыдущей книге? При этом видели ли мы что-нибудь безобразнее побежденного петуха? А, между тем, от этого-то безобразия красота боя становилась еще совершенней.

Таково, думаю, и все прочее - нужно лишь внимательно присмотреться. Поэты, например, возлюбили так называемые солецизмы и варваризмы, и решили, изменив наименования, называть их схемами и метаплазмами и не избегать столь очевидных недостатков. Выбрось, однако же, их из стихов, и сразу же ощутишь недостаток в самых лучших приправах. А, с другой стороны, собери множество всего этого в одно место - и все это грубое, противное, отвратительное тотчас же тебе надоест. Внеси все это в прозу или судебную речь, и тебе всякий посоветует отправиться со всем этим выступать в балаган. Порядок, управляющий и соразмеряющий все это, не терпит в поэтической речи излишнего, а во всякой другой - ей чуждого. Некоторая простота, даже как бы своего рода грубость речи, своею противоположностью представляет в особом свете ее оживленные обороты и прекрасные места. Будь в ней одна простота и грубость, ты отбросил бы ее как низкую; но, с другой стороны, не будь в ней этой простоты и грубости, все те прекрасные места не выде-лялись бы в ней, не господствовали бы, так сказать, в своих границах и владениях, а мешали бы сами себе собственным блеском и в целом производили бы беспорядок.

5. И в этом случае красота зависит от порядка. Кто не боится обманчивых умозаключений, прокрадывающихся в сознание мало помалу, путем ли ослабления фальши, или же вызывания согласия с нею? Однако, и в добросовестных состязаниях, будучи высказаны кстати, они часто имеют такую силу, что, уж не знаю как, но благодаря им становится сладким и самый обман. Не похвалить ли порядок и за это?

Наконец, в музыке, в геометрии, в движениях небесных светил, в непреложных законах чисел порядок господствует до такой степени, что если бы кто-нибудь пожелал увидеть его, так сказать, источник и самые сокровенные тайны, он найдет их в этих науках или с их помощью будет к нему безошибочно приведен. Ибо занятия этими науками, если только предаваться им умеренно (впрочем, ничего не следует здесь бояться, как излишества), воспитывают в человеке такого борца и даже вождя философии, что он сам восходит и возводит многих других к той высшей мере, дальше которой нельзя и не следует уже искать решительно ничего. С этой высоты, останавливая внимание на делах человеческих, он так широко охватывает их своим взором и так все различает, что его уже не тревожат вопросы, подобные следующим: почему-де один желает иметь детей и не имеет, а другой тяготится плодовитостью своей жены; почему нуждается в деньгах тот, кто готов их щедро дарить, а иссохший и паршивый ростовщик спит на зарытых сокровищах; почему громадные наследства расточаются и проматываются роскошью, а нищий, проливая целый день слезы, едва вымаливает одну мелкую монету; почему иной недостойный возвышается во власти и чести, а люди с чистейшей нравственностью остаются незамеченными в толпе.

Эти, и подобные им явления человеческой жизни часто располагают людей нечестиво думать, будто нами не уп-равляет никакой порядок божественного провидения. Иные же, благочестивые, добродетельные и одаренные светлым умом люди, хотя и не могут примириться с мыслью, что мы оставлены Всевышним Богом, однако, смущенные своего рода мраком и безобразностью подобных явлений, не видят в них никакого порядка, и желая, чтобы им разъяснили сокровеннейшие причины, часто жалуются на свои заблуждения даже в стихах...

Что касается меня, то, насколько я могу вообще со-ветовать что-либо моим друзьям в меру своего разумения, я полагаю, что они должны изучать все упомянутые науки. Только таким путем мы можем понять все это яснее дня. Если же они ленивы, или преданы другим занятиям, или уже неспособны к науке, пусть обратятся к вере, узами которой привлекает их к Себе и освобождает от этих горестных и мрачных зол Тот, Кто не допускает гибели ни одного верующего в Него искренне, как предписывает религия.

Ибо есть два пути, которыми мы можем следовать, когда нас мучит мрак окружающих явлений: это либо путь разума, либо - авторитета. Разум дарует нам философия, но освобождает от мрака, увы, весьма немногих. Впрочем, она побуждает их не только не пренебрегать тайнами веры, а, напротив, понимать их так, как они должны быть понимаемы. Эта истинная и, так сказать, подлинная философия своей задачей имеет не что иное, как научить, что служит безначальным Началом всех вещей, какой в Нем пребывает разум и что от Него, помимо всякого повреждения, происходит для нашего спасения. Об этом едином Боге: Отце, Сыне и Святом Духе учит достопоклоняемая религия, освобождающая народы силой чистой и непоколебимой веры, - учит не смутно, как говорят о ней одни, и не недостойно Божества, как утверждают другие. Что же касается того, что Всевышний Бог благоволил принять и носить наше человеческое тело, то чем более кажется это низким, тем более оно исполнено милости и тем менее имеет общего с человеческим высокоумием.

А откуда душа ведет свое начало, зачем она живет в этом мире, насколько зависит от Бога, что имеет своего собственного и что вносит в ту или иную природу, насколько подлежит смерти и чем оправдывается ее бессмертие - разве Все эти вопросы не заслуживают того, чтобы заняться их изучением? Без сомнения - да! Но об этом мы поговорим чуть позже, пока же прошу вас принять к сведению следующее: если кто-либо осмелится добиваться знания этих предметов необдуманно и нарушая требуемый порядок научных занятий, тот променяет свою любознательность на преступное любопытство, ученость - на легковерность, сомнения - на неверие. Поэтому-то я, услыхав только что ваши столь хорошие и дельные ответы, и удивился, откуда это у вас, хотя, в то же время, не могу и не соглашаться с ними. Посмотрим, однако, как долго сможете вы продержаться. Теперь пусть прочитают нам слова Лиценция, который, уж и не знаю, чем занятый, так давно устранился от нашего разговора, что и ему, мне кажется, придется читать высказанное нами в его отсутствие, как и тем из наших друзей, которые не присутствуют теперь с нами. Иди-ка, Лиценций, сюда, и постарайся впредь не отлучаться. Послушай, ты одобрил мое определение того, что значит быть с Богом, и хотел, насколько я мог понять, доказать, что ум мудрого пребывает недвижимо с Богом. Меня сильно затрудняет следующее соображение: как это может быть, чтобы ум этого мудреца оставался неподвижным, когда его тело (ибо и он, пока живет среди людей, тело имеет) движется туда-сюда. Подобным образом ты мог бы сказать, что когда плывет корабль, находящиеся на нем люди не движутся; хотя, конечно, мы не станем оспаривать тот факт, что кораблем владеют и управляют они. Да если бы они управляли им и заставляли его идти, куда хотят, одной только мыслью, то и тогда, находясь на нем, они не могли бы не двигаться, коль скоро двигался бы сам корабль.

- Дух, - сказал Лиценций, - живет в теле не так, чтобы тело повелевало духу.

- Да этого и я не говорю, - отвечал я. - Но ведь и всадник сидит на коне не так, чтобы конь управлял им; однако же, хотя он заставляет идти коня, куда хочет, вместе с движением коня движется необходимо и сам.

- Сам всадник может сидеть неподвижно.

- Ты заставляешь нас определить, что значит находиться в движении, - сделай же это, прошу тебя, если можешь.

- Продолжай, - взмолился Лиценций, - оказывать мне свое покровительство: не спрашивай вторично, желательно ли мне давать определения - я сам поспешу их тебе представить, как только буду в состоянии это сделать.

Когда он это сказал, из дома прибежал к нам мальчик, на которого возложена была этого рода обязанность, и возвестил, что пора обедать.

- Этот мальчик, - заметил я, - заставляет вас не только определить, но и наглядно показать, что значит двигаться. Идем же и перейдем из этого места в другое потому что, если не ошибаюсь, это и значит произвести движение.

Все рассмеялись и направились к столу.

Аврелий Августин 20.10.2017 23:55

Состязание второе
 
6. Подкрепившись, мы, так как небо заволокло тучами, уселись на обычном месте в бане.

- Так что же Лиценций, - сказал я, - согласен ли ты, что движение - это не что иное, как процесс перехода из одного места в другое?

- Согласен.

- Но согласен ли ты, что никто не может оказаться в таком месте, в котором ранее не был, и оставаться при этом неподвижным?

- Что-то я тебя не понимаю, - отвечал он.

- Если что-нибудь сперва было в одном месте, а теперь в другом, согласишься ли ты, что для этого перемещения необходимо было произвести движение?

Он согласился.

- Но может ли, - говорю, - живое тело мудреца находиться с нами здесь так, что душа его будет отсюда далеко?

- Может.

- Даже, - удивился я, - если он при этом разговаривал бы с нами и учил нас?

- Если бы, - отвечал Лиценций, - он учил нас самой мудрости, я бы тогда сказал, что он - не с нами, а с самим собой.

- Значит, он - не в теле?

- Не в теле, - говорит.

- Но тело, которое лишено духа, разве оно не мертво? А ведь я имел в виду тело живое!

- Не умею, - отвечал он, - это объяснить. С одной стороны, я признаю, что тело человека не может быть живым, если в нем нет духа, с другой, - не могу сказать, чтобы дух мудрого не был бы с Богом, где бы ни находилось его тело.

- Я попытаюсь тебе помочь. Так как Бог - везде, то, пожалуй, куда бы мудрый не пошел, он везде найдет Бога, с Коим может быть. Отсюда для нас есть возможность не отрицать и того, что мудрый переходит с места на место, а это ведь и значит быть в движении, и того, что он - с Богом.

- Я соглашаюсь, - сказал он, - что тело делает такой переход с места на место, но отрицаю это в отношении ума, к которому, собственно, и применимо название мудрого.

7. - Пока что я уступлю тебе, - сказал я, - дабы этот таинственный предмет, требующий более продолжительного и внимательного обсуждения, не отвлек нас от основной темы. Но остановим внимание вот на чем: так как мы определили, что значит быть с Богом, то не можем ли мы знать и того, что значит быть без Бога; хотя это, думаю, ясно уже само по себе. Ибо, я полагаю, что те, которые - не с Богом, на твой взгляд, суть без Бога.

- Если бы, - заметил Лиценций, - у меня не было недостатка в словах, то я, возможно, сумел бы сказать так, что мой ответ тебе бы понравился. Но, пожалуйста, извини мне мою неопытность, и, как это и подобает тебе, как учителю, своим быстрым умом предугадай, что я желал бы выразить. По-моему, хотя такие люди и не с Богом, однако же Бог их не оставляет. Поэтому я не могу сказать, что те, коих Бог не оставляет, суть без Бога. Но, с другой стороны, не скажу, что они с Богом, так как они Бога не имеют. Иметь же Бога, как решено было нами во время предыдущего состязания, которое с таким удовольствием вели мы в день твоего рождения, значит не что иное, как наслаждаться Богом. Но, признаюсь, меня страшит это противоречие: каким образом можно быть ни без Бога, ни с Богом.

- Не тревожься этим, - сказал я. - Кто станет обращать внимание на слова, когда самое дело будет бесспорно? Но возвратимся еще раз к данному тобой определению порядка. Порядок, сказал ты, это то, пос-редством чего Бог управляет всем. А на мой взгляд, нет ничего, чем не управлял бы Бог: ведь отсюда ты вывел
заключение, что вне порядка нельзя найти решительно ничего.

- Я остаюсь при своем мнении, - отвечал он, - но я уже вижу, что ты хочешь сказать: управляет ли Бог и тем, что, на наш взгляд, совершается нехорошего?

- Прекрасно, ты совершенно проник в мою мысль. Но если уж ты угадал то, о чем я хотел спросить, то угадай и то, что следует ответить на мой вопрос.

- Не соберусь с мыслями, - отвечал Лиценций, покачав головой и разведя руками.

В этот момент к нам неожиданно пришла мать. Лиценций же, после непродолжительного молчания, попросил меня снова спросить его о том же (он не знал, что на этот вопрос уже отвечал Тригеций).

- Что, - сказал я, - или зачем мне повторять? Сделанного, говорят, не делай. Поэтому я лучше посоветую тебе прочитать то, что было сказано прежде, если ты слышать того не мог. Я, впрочем, не сердился на твое уклонение от нашей беседы и терпел это достаточно долго, с одной стороны, чтобы не мешать тому, о чем, углубившись в себя и удалившись от нас, ты размышлял, а с другой потому, что продолжение моей речи при помощи этого стиля не могло быть потерянным для тебя. Теперь же я спрашиваю о том, чего мы не пытались еще исследовать внимательно. Ибо, вслед за тем, как, не знаю в силу какого порядка, возник у нас вопрос о порядке, ты, помнится мне, сказал, что правосудие Божие различает между добрыми и злыми и воздает каждому по заслугам. Яснее определить правосудие, насколько я понимаю, нельзя. Но скажи мне, думаешь ли ты, что Бог был некогда неправосуден?

- Никогда, - отвечал он.

- А если, - говорю, - Бог всегда был правосуден, то, значит, добро и зло существовали всегда.

- Другого следствия, по моему мнению, - сказала мать, - и не может быть. В самом деле, когда не было никакого зла, тогда не было и суда Божия; и если когда-нибудь Бог не воздал добрым и злым по их заслугам, то Он не мог быть и правосудным.

- Так стало быть, - заметил Лиценций, - по-твоему, надлежит думать, что зло существовало всегда?

- Этого, - ответила она, - я не смею сказать.

- Что же мы скажем? - спросил я. - Если Бог правосуден потому, что творит суд над добрыми и злыми, то Он не был правосуден, когда не было зла.

При этом, пока они молчали, я заметил, что в разговор хочет вмешаться Тригеций, и я подал ему знак.

- Бог, - сказал он, - правосуден вообще. Он может различить добро и зло, даже если бы они и не существовали, в силу лишь того, что Он правосуден. В самом деле, когда мы говорим, что Цицерон исследовал заговор Катилины благоразумно, проявил умеренность, не запятнав себя никакой корыстью, чтобы пощадить злых, со всей справедливостью предал их высшему наказанию сената, мужественно перенес все стрелы врагов и, как сам выражается, громаду зависти, - неужели, спрашивается, не было бы в нем всех этих добродетелей, если бы Катилина не приготовил для республики столь великой опасности? Добродетель и в человеке должна рассматриваться сама по себе, а не по какому-либо делу этого рода, а тем более так должна она рассматриваться в Боге, если, впрочем, при ограниченности понятий и слов, позволительно в этом отношении так или иначе сопоставлять их между собой. Чтобы понять это, скажем так. Поелику Бог всегда был правосуден, то, когда явилось зло, которое надлежало отделить от добра, Он тотчас же стал воздавать каждому по заслугам; ибо в этом случае Ему не нужно было учиться правосудию, а только приложить к делу то, чем Он обладал всегда.

Когда Лиценций и мать одобрили это мнение, я спросил:

- Ну, Лиценций, что ты теперь скажешь? Оправдывает-ся ли твое суждение, что "помимо порядка ничего не бывает", - суждение, которое ты так настойчиво защищал? Ибо действие, вызвавшее к бытию зло, не есть действие в божественном порядке.

- Я, - сказал он, - удивляюсь и чувствую некоторую неловкость от того, что так неожиданно потерял свое дело. Так вот, теперь я решительно утверждаю, что порядок свое начало получил с того момента, с которого началось зло.

- Итак, появление зла совершилось не в силу порядка, если порядок начался после того, как произошло зло. Но у Бога порядок существовал всегда; и было ли это ничто, которое называется злом, всегда, или оно началось когда-нибудь, - поелику порядок есть или сам добро, или от добра, - без порядка никогда ничего не было и не будет. Есть какое-то и более сильное возражение, но оно, как водится, ускользнуло из памяти, что, по моему мнению, тоже в порядке вещей - соответственно заслугам, или состоянию, или порядку жизни.

- Не знаю, - отвечал он, - каким образом я так необдуманно высказал это суждение, которое я теперь сам отвергаю: ибо я должен был сказать не то, что порядок начался после того, как явилось зло, а то, что как правосудие, о коем рассуждал Тригеций, так и порядок существовали у Бога, но свое применение получили они после того, как появилось зло.

- И опять ты, - сказал я, - спотыкаешься на том же самом: ибо то, чего тебе хочется менее всего, остается неопровержимым. В самом деле, был ли порядок у Бога, или начался с того времени, с которого появилось зло, в любом случае выходит, что зло произошли помимо порядка. Если ты с этим согласишься, то должен будешь признать, что нечто могло произойти помимо порядка, а это подрывает и разбивает защищаемое тобой мнение. Если же не согласишься, в таком случае зло окажется получившим начало из божественного порядка, и ты должен будешь признать Бога виновником зла; а гнуснее подобного богохульства, на мой взгляд, не может быть ничего.

Он или не понимал этого, или притворился, что не понимает: и когда я пояснил ему свою мысль, изменяя и переворачивая ее на разные лады, он не нашелся, что сказать, и замолчал.
- Я, - сказала тогда мать, - не думаю, что вне божественного порядка не могло быть ничего; ибо зло, которое появилось, никоим образом не могло появиться в силу божественного порядка: но божественное правосудие не захотело, чтобы оно оставалось беспорядочным, и обратило и привело его к заслуженному им порядку.

Видя, что все они ищут Бога весьма усердно и каждый в меру своих сил, но при этом никто не обладает составляющим предмет нашего рассуждения порядком, при условии которого возможно достигнуть понимания неизъяснимого величия Божьего, я сказал:

- Если вы, как я вижу, так сильно любите порядок, то давайте не позволять себе быть превратными и беспорядочными. Ибо, хотя сокровеннейший разум и обещает нам доказать, что ничего не бывает помимо божественного порядка, однако, если бы мы услышали какого-нибудь школьного учителя, старающегося обучить читать по складам ребенка, которого раньше никто не учил буквам, то, полагаю, мы сочли бы его достойным не только осмеяния. как учителя неразумного, но и того, чтобы связать его, как бесноватого, поскольку он не соблюдает порядка в обучении. Никто не станет спорить, что людьми простыми делается много такого, что осуждается и осмеивается учеными, а сумасшедшими такого, что осуждается даже глупцами. Однако, даже все это, представляющееся нам извращенным, некая возвышенная наука, о существовании которой толпа даже не подозревает, душам, преданным ей и возлюбившим Бога, обещает доказать совершающимся не вне божественного порядка, и доказать с такой ясностью, что самые суммы чисел при сложении не могут быть для нас вернее.

8. Эта наука - сам божественный закон, который, вечно оставаясь у Бога неподвижно и непреложно, как бы воспроизводится в душах мудрых, дабы они могли знать, что живут тем лучше и возвышеннее, чем совершеннее созерцают этот закон в мысли и чем прилежнее исполняют его в жизни. Таким образом, наука эта тем кто желает ее знать, повелевает следовать в одно и то же время двоякому порядку, одна сторона которого касается жизни, другая - занятий науками. Юноши, преданные ей, должны жить, воздерживаясь от любовных похождений, от приманок чрева и горла, от нескромного украшения и убранства тела, от пустых занятий играми, от сна и ленности, от тщеславия, зависти и ненависти, от честолюбия и властолюбия. Любовь к деньгам пусть считают вернейшей отравой всякой надежды. Пусть не делают ничего вяло, но ничего - и рьяно. К ошибкам ближних пусть не питают никакого гнева, или же обуздывают его так, чтобы казалось, будто его нет. Пусть не питают ненависти ни к кому. Ни одного порока пусть не оставляют без внимания. Когда наказывают, пусть берегутся, как бы не быть слишком строгими, когда прощают - слишком мягкотелыми. Пусть не наказывают ничего такого, что не в состоянии быть лучше, не извиняют то, что делается хуже. Пусть считают своими родными всех тех, над коими дана будет им власть. Пусть служат так, чтобы господст-вовать над ними было стыдно, господствуют так, чтобы приятно было им служить. К чужим ошибкам пусть не будут суровы. Вражды пусть избегают самым тщательным образом, вражду к себе переносят равнодушно, мирятся как можно скорее. В сношениях и обращении с людьми достаточно сохранять одну эту народную поговорку: никому пусть не делают ничего такого, чего не желают себе. Республикой управлять пусть не добивается никто, кроме совершенных. Но совершенными стать пусть стараются в возрасте сенаторском, а, точнее, в самой юности. Но и тот, кто обратится к этому поздно, пусть не думает, что для него не существует никаких правил; в возрасте зрелом он во всех отношениях сохранит их легче. Всю жизнь, на всяком месте, во всякое время пусть имеют или стараются иметь друзей. Людям достойным пусть услуживают, хотя бы они того и не ожидали. На гордых пусть мало обращают внимания и сами гордыми пусть не будут. Пусть живут прилично и пристойно. Пусть чтут Бога, размышляют о Нем, ищут Его, укрепляясь верой, надеждой и любовью. Пусть желают спокойствия и твердого порядка, здравого ума и мирной жизни.

9. Теперь мне следует сказать о том, как должны УЧИТЬСЯ те преданные науке юноши, которые вознамерились жить так, как об этом сказано выше. К изучению наук ведет нас двоякий путь: авторитет и разум. По отношению ко времени первенствует авторитет, а по отношению к существу дела - разум. Ибо первое предпочитается, когда нужно располагать, другое же наиболее ценится при достижении. Итак, хотя авторитет людей добрых представляется полезнее для невежественной толпы, а разум приличнее для ученых, однако, так как всякий человек делается образованным из необразованного, а всякий необразованный не может знать того, каким он должен явиться перед своими учителями и посредством какой жизни может стать способным к учению, то для всех желающих учиться великому и сокровенному дверью к этому служит лишь авторитет. Вступивший в эту дверь следует без всякого колебания правилам наилучшей жизни; сделавшись же, благодаря им, способным учиться, он потом узнает, насколько разумно все то, чему он следовал прежде раскрытия разума; и что такое сам этот разум, которому он следует теперь, выйдя из колыбели авторитета крепким и зрелым; и что такое ум, в котором - все, или, лучше сказать, который сам - все; и что, будучи вне всего, служит началом всего. Познать это способны немногие, а сверх того, даже и после настоящей жизни, не может постичь никто. Что касается тех, которые, довольствуясь одним авторитетом, постоянно заботятся лишь о добрых правах и благочестивых объектах, или презирая, или не будучи в состоянии учиться свободным и возвышенным наукам, то я и не знаю, как назвать их блаженными, пока они еще живут среди людей; впрочем, уверен непоколебимо, что они, лишь только покидают свое тело, освобождаются от своего невежества - легче или труднее, смотря по тому, более ли или менее хорошо жили.

Авторитет же бывает частью божественный, частью человеческий; но истинный, прочный и высший авторитет тот, который называется божественным. В отношении его, впрочем, надлежит бояться удивительной лживости тех воздушных существ, которые при помощи некоторых предсказаний о вещах, относящихся к телесным чувствам, и некоторых проявлений своего могущества, привыкли весьма легко обольщать души, жаждущие проникнуть в тайны преходящего счастья, или добивающиеся призрачной влас-ти, или же робеющие перед пустыми чудесами. Итак, божественным авторитетом должен быть назван тот, который не только в чувственных знамениях превышает всякую человеческую способность, но, управляя человеком, показывает ему, до какой степени принизился он сам ради него; повелевает ему не поддаваться чувствам, для которых вышеназванные предсказания представляются достойными удивления, а возвышаться до ума; и в то же время проясняет, насколько упомянутая лживость сильна здесь, почему она это делает и как мало заслуживает внимания. Ибо этот авторитет должен своими делами показать свою власть, своим уничижением научить милосердию, своими предписаниями - законам природы; а все это преподается более таинственным и верным образом в той религии, в которую мы посвящаемся, и в которой жизнь добродетельных весьма легко очищается не двусмысленными состязаниями, а авторитетом таинств. Авторитет же человеческий по большей части обманчив; впрочем он, по-видимому, справедливо приписывается тем, которые, насколько может воспринять чувство людей невежественных, умеют прекрасно преподавать и сами живут так, как предписывают жить другим. Если же они получают и кое-какие дары фортуны, благодаря которым они кажутся еще более великими, а, презирая таковые, еще более достойными, то в таком случае тот, кто отнесся бы доверчиво к даваемым ими правилам жизни, был бы, пожалуй, прав.

10. - Величественный образ жизни, - сказал Алипий, - и полно, и кратко начертан тобой перед нашим взором; хотя мы и постоянно стремимся к нему, настав-ляемые твоими ежедневными уроками, однако сегодня ты заставил нас еще более его желать и пламеннее искать. Если бы возможно было достигнуть и держаться его не только нам, но и всем людям, я желал бы, чтобы все это было столь же легким для подражания, сколь было оно удивительным для слуха. Ибо не знаю как (о, если бы мы сами были от этого далеки), но дух человеческий, пока слышит подобное, провозглашает это небесным, божественным и вполне истинным, но при достижении этого ведет себя, увы, совсем иначе. Так что, на мой взгляд, таким образом могут жить или люди божественные, или не без божественной помощи.

- Эти правила жизни, - заметил я, - которые тебе, Алипий, понравились, хотя и выражены моими словами, но изобретены не мной, что тебе, впрочем, прекрасно известно. Ими переполнены книги людей великих и почти божественных; я счел нужным высказать их не ради тебя, а ради этих юношей и с той только целью, чтобы они не имели права ими пренебречь. Ибо я хочу, чтобы мне верили только как учащему и представляющему доказательства; полагаю, что и ты вставил свое слово для большего их возбуждения ввиду величия предмета. В самом деле, не для тебя же должно быть делом трудным следовать тому, что ты схватил с такой жадностью и к чему рванулся с такою стремительностью своей удивительной природы, что я для тебя сделался учителем слова, а ты для меня - учителем дела. Теперь нет ни малейшей причины или, по крайней мере, повода лгать: ты, полагаю, вследствие моей ложной похвалы не сделаешься более преданным науке, наши же мальчики знают нас обоих, да и тот, кому эта книга посылается, знает всех нас.

Число же людей добродетельных и преданных наилуч-шим нравам, по моему мнению, ты, если думаешь то же, что и говоришь, представляешь себе гораздо меньшим, чем как оно представляется мне; но ведь многие из них совершенно укрываются от тебя. Да и из числа известных, многие скрывают то, что есть в них удивительного; потому что все это находится в душе, которая недоступна для чувств; и весьма часто, желая приноровиться к разговорам людей порочных, человек говорит то, что одобряет или желает только для вида. Многое делает он даже против своего желания, во избежание или ненависти людской, или вздорных сплетен. Отсюда-то так и бывает, что многих мы считаем не такими, каковы они на самом деле и какими их знают друзья. В этом ты можешь убедиться по тем некоторым великим духовным дарам наших друзей, о которых известно только нам одним. Это заблуждение происходит главным образом из-за того, что многие обращаются к добродетельной жизни не вдруг; и пока не сделаются известными какими-либо блестящими делами, считаются такими, какими были. Чтобы не ходить далеко за примером: кто из знавших раньше этих юношей сразу поверит, что они ищут великого с таким усердием и неожиданно в столь раннем возрасте выказали такую вражду к удовольствиям? Изгоним же из своей души это мнение: ибо и та божественная помощь, о которой ты благочестиво упомянул в конце своей речи, расточает свою милость на все народы гораздо шире, чем некоторые об этом думают. Но возвратимся опять к порядку нашего состязания, и так как об авторитете сказано довольно, посмотрим, какое значение имеет разум.

11. Разум - это движение мысли, имеющее силу различать и объяснять то, что подлежит изучению. Пользоваться, однако же, его руководством для познания Бога, равно как и самой души, существующей в нем или где бы то ни было, род человеческий может чрезвычайно редко. И это потому, что всякому, вступившему в область этих чувств, трудно возвратиться в самого себя. Поэтому, хотя люди в этих обманчивых условиях и стараются делать все согласно с разумом, они не знают, за исключением весьма немногих, что такое сам разум и каковы его свойства. Это кажется странным, но оно так и есть. В данном случае достаточно этой оговорки, потому что если бы я вздумал сейчас разъяснять вам, как следует понимать этот важный предмет, то был бы так же нелеп, как был бы нагл и высокомерен, если бы заявил, что по крайней мере сам уже понял его. Впрочем, насколько разуму угодно проявляться в вещах, которые кажутся вам известными, мы станем, если будем только в состоянии, отслеживать его в той мере, в какой это нужно для предмета нашей цели.

Во-первых, рассмотрим те случаи, в которых обыкно-венно употребляется это слово - разум. В особенности, конечно, мы должны остановить свое внимание на том, что древние мудрецы самого человека определяли так: человек есть животное разумное и смертное. После указания рода, названного словом - животное, мы находим здесь два специфических отличия, которые, по моему мнению, должны напоминать человеку, куда он должен возвращаться и откуда - убегать. Ибо, как выход души есть падение в область смертного, так возвращение ее должно быть в область разума. Одним из этих слов, а именно названием - разумное, душа отделяется от животных бессловесных, другим названием - смертное, от божественного. Итак, если она не удержит за собою первого, то будет животным бессловесным, а не устранится от последнего - не будет божественной. Но ученейшие мужи имеют обыкновение с остроумием и тонкостью различать субъективно-разумное (rationale) и объективно-разумное (rationabile). Этого различения никоим образом не следует упускать из виду и нам для нашей цели. Субъективно-разумным они назвали то, что пользуется или может пользоваться разумом; а объективно-разумным то, что сделано или сказано разумно. Например, объективно-разумными мы можем назвать эти бани и нашу речь; субъективно же разумными или того, кто эти бани построил, или нас, которые здесь говорим. Итак, от субъективно-разумной души разум переходит в объективно-разумное, т. е. в то, что делается или говорится.

Итак, я вижу два рода предметов, в которых могущество и сила разума может подпасть наблюдению чувств: это - дела человеческие, подлежащие зрению, и слова, подле-жащие слуху. В отношении тех и других душа, по необходимым условиям телесной жизни, пользуется двумя вестниками: один из них - глаза, другой - уши. Поэтому, когда мы видим что-нибудь образованным из частей взаимно соразмерных, мы не без основания говорим, что оно представляется разумным. Точно так же, слыша какое-нибудь стройное пение, мы не сомневаемся, что оно звучит разумно. Но мы осмеяли бы всякого, кто сказал бы: разумно пахнет, или разумно на вкус, или разумно на осязание - разве только он употребил бы такое выражение по отношению к чему-либо, специально приготовленному людьми, чтобы оно так пахло, или имело такой вкус, или так согревало, или вызывало иное ощущение. Так, было бы не смешно, если бы кто о месте, из которого изгоняются змеи при помощи веществ, издающих сильный запах, сказал, принимая во внимание причину, по которой это сделано: оно разумно так пахнет; или назвал бы разумно горьким или разумно сладким питье, приготовленное врачом; или в том случае, когда врач велел бы для больного умерить температуру ванны, сказал бы, что она горяча или тепловата разумно. Но никто, войдя в сад и поднеся к носу розу, не решится сказать: как разумно она благоухает - хотя бы и нюхал ее по предписанию врача. Ибо в этом случае разумным может быть лишь указание врача, но отнюдь не сам запах. И это вовсе не потому, что запах розы - естественный, ибо, хотя приготовленное поваром кушанье мы можем назвать приготовленным разум-но, однако не принято говорить, что оно разумно действует на вкус, если нет на то никакой особой причины, а еда просто удовлетворяет насущной потребности. Ведь, если спрашивают у того, кому приготовил питье врач, зачем оно должно быть так сладко на вкус, то приводится особая причина, по которой оно таково, а именно - род болезни; а эта причина лежит уже не в самом чувстве сладости, а отдельно от него, в теле. Если спросить лакомку, возбужденного аппетитом, почему известное кушанье приятно, он ответит, что оно ему просто нравится или доставляет ему наслаждение. Никто не назовет его лакомство разумно-сладким, разве только доставляемое им удовольствие необходимо для чего-нибудь другого, и то, что он ждет, для того именно так и приготовлено. Остановимся, насколько сможем, на некоторых следах разума в чувствах, а относительно зрения и слуха - и на самом доставляемом ими удовольствии. В отношении других чувств, как было сказано выше, разумное обыкновенно проявляется не в удовольствии, им доставляемом, а в кое-чем ином, то есть в том, что оно вызвано живым разумным существом для какой-либо известной цели. Что же касается зрения, то все, в чем замечается разумная соразмерность частей, обыкновенно называется прекрасным. А что касается слуха, то когда мы находим слово разумным и размеренное пение - гармоничным, получаемое от этого наслаждение назы-вается уже его собственным именем. Но ни в прекрасных вещах мы не имеем обыкновения называть разумным понравившийся нам цвет, ни в удовольствиях слуха самый ясный и чистый звук так не назовем. Итак, в удовольствиях, доставляемых этими чувствами, мы признаем относящимся к разуму то, в чем проявляется некоторая стройность и соразмерность. Так, в этом самом здании, рассматривая внимательно частности, мы не можем не быть неприятно пораженными тем, что видим одну из дверей поставленной сбоку, а другую почти посредине, и, однако же, не в самой середине. Это потому, что во всяких сооружениях неправильная отмеренность частей, если только она не вызвана никакой особой необходимостью, кажется как бы наносящей некоторое оскорбление самому зрению. А какими привлекательными кажутся нам эти три наружные окна, одно посредине и двое по бокам! Это очевидно само собой. Поэтому и сами архитекторы называют это на своем техническом языке рациональным (ratio), а когда части бывают расположены нестройно, говорят, что это - нерационально. Это же положение распространяется на почти все виды искусства и дела человеческие. Да и в стихах, в которых мы также находим разум, имеющий отношение к удовольствию слуха, кто не чувствует, что вся эта приятность доставляется соразмерностью? Но когда пляшет гистрион, то хотя стройные движения его членов доставляют удовольствие глазам также своей соразмерностью, однако, если все его жесты представляются внимательным зрителям знаками тех или иных предметов, его пляска называется разумною потому, что хорошо что-нибудь обозначает или показывает, но с исключением при этом удовольствия чувств. Также верно и то, что если кто-нибудь изобразит Венеру крылатой, а Купидона в епанче, то хотя бы на картине им было придано удивительное по красоте движение и положение, изображение это будет оскорблять не глаза, но через глаза - душу; потому что для глаз было бы оскорблением, если бы не было красоты в движениях. Последнее относилось бы к чувству, в котором душа получает удовольствие благодаря тому, что смешана с телом. Итак, одно дело чувство, и другое - то, что через чувство: чувству доставляет наслаждение прекрасное движение, но душе через чувство - только прекрасный смысл в движении. Еще яснее усматривается это в том, что касается слуха: ибо то, что приятно звучит, доставляет удовольствие и наслаждение самому слуху, но тот смысл, который выражается этим звуком, хотя передается и слухом, но относится исключительно к душе. Так, когда мы слышим известные стихи Вергилия: Зачем спешат так зимние светила В пучину вод? И почему столь долги ночи? мы хвалим их звучание за одно, а их смысл - за совсем иное; и не в одном и том же смысле говорим; разумно звучит и разумно сказано.

12. Итак, есть три рода предметов, в которых обна-руживается это объективно-разумное. Во-первых, в действиях, направленных к какой-либо цели, во-вторых, - в словах, в-третьих, - в удовольствиях. Первое побуждает нас ничего не делать необдуманно; второе - надлежащим образом передавать мысль посредством слова; последнее - блаженно созерцать. Первое выражается в правах, два последних - в знаниях, о которых у нас и идет речь. Ибо то субъективно-разумное, которое существует в нас, то есть то, что наделено разумом и, в свою очередь, производит разумно-объективное или следует ему, связывается некоторыми общественными узами с теми, с которыми у него этом разум общий. Но так как человек не мог бы установить прочного общения с человеком, если бы они между собой не разговаривали и, таким образом, не сообщали друг другу свои чувства и мысли, то это субъективно-разумное нашло нужным обозначить предметы словами, то есть некоторыми звуковыми символами так, чтобы люди, не способные непосредственно чувствовать свои души, пользовались для установления между ними взаимных отношений как бы с помощью переводчика. Но слышать то, что говорят отсутствующие, никто не смог. Поэтому разум изобрел письмена, обозначив и различив все звуки гортани и языка. Но ничего этого сделать он не смог бы, если бы множество вещей являлось в представлении бесконечным, без некоторых определенных границ. По необходимости обращено было внимание и на пользу счисления. Когда были сделаны эти два открытия, появилась профессия книжников и учетчиков, - как бы некоторое детство грамматики, - которую Варрон называет грамотностью, а как это называется по-гречески, я не припомню.

Продолжая идти вперед, разум заметил, что из тех же самых звуков, которыми мы говорим и которые он уже обозначил письменами, одни образуются в различным образом раскрываемой гортани ровными и чистыми, без всяких столкновений, другие от различного сжатия уст удерживают лишь некоторый звук, третьи же, наконец, не могут явственно выходить из уст, не присоединив к себе первые или вторые. Поэтому он назвал буквы в том порядке, в каком изложены: гласными, полугласными и немыми. Потом он отметил слоги; далее слова были разделены на восемь родов, искусным и тонким образом были отмечены их изменения, правильность, сочетания. Затем уже, не теряя из виду чисел и измерения, он обратил внимание на самое, различным образом замедляемое, произношение слов и слогов и открыл долготу удвоенную и простую, с которой произносились слоги долгие и короткие. И это он отметил, подвел под точные правила.

Грамматика могла бы быть уже законченной; но так как самим своим названием она провозглашает, что обещает письменные рассказы, почему по-латыни и называется литературой, то все, что передавалось письменно, как достойное памяти, стали по необходимости относить к ней. Итак, к этой науке присоединилась история, хотя и под одним именем, но предмет беспредельный, многосложный, доставляющий более хлопот, чем приятности или истины, и задающий не столько труда самим историкам, сколько грамматикам. Ибо кто скажет, что видел такого невежественного человека, который не слышал бы, что Дедал летал? Но показался ли бы выдумавший это лжецом, поверивший этому - дураком, а спрашивающий об этом - наглецом? Или, если бы наши друзья (в подобных случаях я обыкновенно сердечно сожалею о них) не ответили, как называлась мать Евриала, разве не были бы обвинены в невежестве; хотя бы они и имели право самих спрашивающих назвать скорее пустыми и нелепыми, нежели любознательными?

13. Итак, оный разум, закончив и расположив грамматику, пришел к мысли отыскать и исследовать ту самую силу, которая родила искусство. Ибо определением, раз-делением и приведением ее к сознанию он не только ее упорядочивал и давал известную стройность, но и защищал от всякой примеси и лжи. Да и как он приступил бы к созданию другого, если бы прежде не различил, не обозначил и не привел в порядок эти свои орудия и инструменты и не произвел бы ту самую науку наук, которую называют диалектикой? Она учит учить, но она же и учит учиться; в ней обнаруживает себя разум и показывает, что он такое, чего хочет, что может. Она знает знать; она одна не только хочет, но и может делать знающими. Но так как есть очень много глупых людей, которые, будучи убеждаемы к чему-нибудь лишь при условии очевидной им пользы и выгоды, следуют не истине в ее чистом виде, которую понимает редкий ум, а своим собственным чувствам и привычкам, то таких нужно было не только и не столько учить (насколько их вообще можно было чему-нибудь научить), но часто и сильно возбуждать. Ту свою часть, которая делала бы это, наполнив свое лоно забавами для разбрасывания их народу, - часть, содержание которой было более вынуждено обстоятельствами, чем чистое, - она назвала риторикой. Настолько продвинулась в свободных занятиях и науках та сторона разума, которая называется объективно-разумной.

14. После этого разум пожелал устремиться к блаженнейшему созерцанию самих божественных вещей. Но чтобы не упасть с высоты, он позаботился найти опору и проложить себе путь через свои же владения и в определенной последовательности. Он искал красоту, которую мог бы созерцать один и сам по себе, но ему мешали чувства. Итак, он вступил в борьбу отчасти с самими чувствами, которые, провозглашая, что в них истина, своей Докучливой трескотней отвлекли его, торопившегося идти к иному. Он начал, во-первых, со слуха, который объявлял своей собственностью те самые слова, из которых разум составил уже и грамматику, и диалектику, и риторику. Весьма могущественный в различении, он тотчас усмотрел, какое различие между звуком и тем, знаком чего он служит. Он понял, что суждению слуха не подлежит ничего кроме звука, а этот звук бывает трех родов: один он нашел в голосе существ одушевленных, другой производится посредством дуновений в специальные инструменты, третий же образуется от удара. К первому принадлежат трагедии комедии, всякого рода хоры и вообще все, что поется и произносится собственным голосом. Для второго рода предназначены флейты и подобные им инструменты. Третьему даны цитры, лиры, цимбалы и все, что издает гармонический звук от ударения.

Но он нашел подобный материал самым презренным, если звуки образовывались без точного размера времени и без определенного разнообразия остроты и густоты. В этом он узнал те самые элементы, которые в грамматике, когда занимался внимательно слогами, назвал стопами и ударениями. И так как было легко заметить, что краткость и долгота слогов в словах рассыпана по речи в почти равном количестве, он попробовал означенные стопы располагать и соединять в известные ряды и, следуя прежде всего самому смыслу, выделил небольшие части, которые назвал цезами и членами. А чтобы ряды стоп не удлинялись до такой степени, что могли бы утомлять его внимание, он поставил им предел, от которого они бы возвращались, и от этого самого назвал их стихами (1). А чему не было установлено определяющего конца, но что выражалось, однако же, разумной последовательностью стоп, то он обозначил именем ритма, которое на латинский язык может быть переведено словом numerus (число). Таким образом он произвел поэтов. Когда же увидел великую важность их произведений не только со стороны звуков, но и со стороны языка и содержания, усвоил им великий почет и предоставил им власть над всякими, какие они пожелают, разумными вымыслами. Но судьями над ними дозволил быть грамматикам, так как происхождение свое они вели от той же науки.

Итак, сделав этот четвертый шаг, он заметил, что и здесь, как в ритмах, так и в самой мерности речи, царствуют и все делают числа. Всмотрелся самым внимательным образом, какого рода они, и нашел их божественными и вечными, особенно потому, что при их помощи он вырабатывал все наиболее возвышенное. И ему становилось уже больно терпеть, что их блеск и ясность затемнились телесной материей звуков. А поскольку то, что созерцается умом, всегда бывает настоящим и признается бессмертным, а таковыми и являются числа, звук же переходит во время прошедшее и запечатлевается в памяти, то разумным поэтическим вымыслом было придумано, что музы - дочери Юпитера и Мемории (Памяти). А посему эта наука, берущая часть свою от чувства, часть - от ума, получила название музыки.

15. Отсюда разум перешел в область зрения и, осмат-ривая землю и небо, почувствовал, что ему нравится не что иное, как красота, а в красоте - образы, в образах - измерения, в измерениях - числа. И задал он самому себе вопросы: такова ли там линия, такова ли округлость, таковы ли все другие формы и образы, какие существуют в его понятии. Он нашел их гораздо худшими, - нашел, что все, что видят глаза, ни в каком отношении не может быть сравнимо с тем, что усматривает ум. Различив все и упорядочив, он возвел и это в науку и назвал геометрией. Сильное впечатление произвело на него движение неба, заставив тем самым присмотреться к нему повнимательней и исследовать. И там, в постоянном чередовании времен, в точных и определенных течениях звезд, в известных пространствах и расстояниях, он увидел господство того же самого измерения и тех же самых чисел. Сводя подобным же образом, через определение и различение, к порядку и это, он произвел астрологию - предмет крайне важный для суеверных и пытку для любопытных.

Итак, во всех этих науках он встречал все подчиненным числам, но так, однако же, что числа эти яснее выступали в тех измерениях, которые он, размышляя и взвешивая сам про себя, усматривал истеннейшими, а эти, которые подлежат чувствам, скорее напоминали ему лишь тени и следы тех. Это придало ему бодрость и великую решимость: он осмелился доказывать бессмертие души. Исследовал он все внимательно; понял вполне, что он очень многое может сделать, и что может - может посредством чисел. Его пробудило некое чудо и он начал подозревать, что может быть и сам он есть число, то самое число, которым все исчисляется, а если он не был числом, то в числе есть Тот, Которого он стремился достигнуть. Он схватился всеми своими силами за Него, который, - будущий указатель всеобщей истины, тот самый, о котором упомянул Алипий, когда мы рассуждали об академиках, - был уже в руках, как Протей. Ибо ложные образы тех вещей, которые мы исчисляем, отступающие от того таинственнейшего, при помощи чего мы исчисляем, отвлекают на себя мысль и часто дают ускользать Ему, уже пойманному.

16. Если же кто не поддается им и все, что пространно и подробно излагается в стольких науках, может привести к некоторому простому единству, истинному и точному, тот, наиболее достойный имени человека ученого, ненапрасно ищет божественное не только для веры, но и для созерцания, для уразумения и для познания. А тот, кто еще раб похотей и страстно ищет вещей гибнущих или, хотя и убегает их и живет чисто, однако не знает, что такое ничто, что такое бесформенная материя, что такое образование бездушное, что - тело, что - пространство, что - время; что существует в пространстве, что - во времени; что такое движение в пространстве, что - движение не в пространстве, что - движение непрерывное, что такое вечность; что значит не быть в пространстве и нигде, а что значит - вне времени и всегда; и что - нигде не быть и нигде не не быть, и никогда не быть, и никогда не не быть, - итак, кто, не зная всего этого, вздумал бы задаваться вопросами и рассуждать, не говорю о Высочайшем Боге, который лучше познается неведением, а о самой своей душе, он погрешит так много, как только может погрешить; но гораздо легче познает это тот, кто уразумел числа простые и умом постигаемые. Не говорю уже, что самые числа постигает тот, кто достаточно изучает упомянутый ряд наук, располагая для этого известными умственными дарованиями, пользуясь досугом в силу своего возраста или каких-либо счастливых обстоятельств и имея особо горячую ревность к занятиям. Ибо, хотя все эти свободные искусства изучаются частью для житейского употребления, частью для познания и созерцания вещей, приобрести в них опытность весьма трудно, за исключением того, кто, будучи одарен отличными способностями, посвятит себя непрерывным и постоянным занятиям ими с самого детства.

17. А что из этих наук нужно для нашего вопроса, то пусть не пугает тебя, мать, что это некий неизмеримый лес предметов. Ибо из всего будут выбраны весьма немногие, но веские, и хотя для понимания многих трудные, но для тебя, мать (ибо твой ум открывается мне ежедневно все с новых и новых сторон, да и твоя душа в силу ли возраста, или удивительного воздержания чуждая всяких мелочей, глубоко сосредоточена сама в себе), тем более легкие, чем труднее они для малоспособных и проводящих жалкую жизнь. Конечно, я бы грубо солгал, если бы сказал, что ты легко усвоишь речь, чуждую погрешностей в выговоре и языке. Ибо и меня самого, которому было весьма необходимо изучать это, италийцы еще упрекают за произношение многих слов: хотя, в свою очередь, укоряются и мною в том, что касается самого произношения. Ибо одно дело знать язык путем изучения, другое - знать, так сказать, по наследству. Что же касается так называемых солецизмов, то весьма возможно, что какой-нибудь ученый при внимательном наблюдении откроет их в моей речи; был человек, который с большим знанием доказал мне, что и сам Цицерон допускал некоторые погрешности такого рода. Варваризмы же до такой степени распространены в наше время, что варварской кажется даже та речь, которая сохранилась в Риме. Но ты, пренебрегая этими вещами, как ребяческими и тебя не касающимися, так изучила почти божественную силу и природу грамматики, что кажется, будто душу ее удержала У себя, а тело оставила другим.

О прочих этого рода науках я скажу следующее. Если ты в глубине своей души их презираешь, то насколько, как сын, смею и насколько ты позволишь, прошу тебя, сохрани твердо и бережно ту свою веру, которую получила от досточтимых таинств, а затем оставайся твердой и бдительной в этой жизни и нравственности. Но при этом суди осторожно о предметах темных, и в то же время божественных, например: каким образом Бог и ничего злого не творит, и притом всемогущ; откуда столько зла; во имя какого блага Бог сотворил мир, нужды в котором он не имел; всегда ли существовало зло или началось во времени, и если существовало всегда, то существовало ли по установлению Божию, а если существовало оно, то существовал ли всегда этот мир, в котором это зло по божественному порядку господствует; если же мир с некоего времени начал свое существование, то каким образом, прежде чем он стал быть, Божия власть управляла злом; и какая нужда была творить мир, чтобы заключить в него, в наказание душам, зло, которое уже сдерживала власть Божия; а если было время, когда зла под властью Божией не было, то почему вдруг случилось то, чего не случалось в предшествующие вечные времена. Ибо утверждать, что у Бога явилось новое решение, не скажу нечестиво, но - в высшей степени нелепо. Если же мы скажем, что зло было для Бога неудобно и как бы страшно, как думают некоторые, то никакой ученый не удержится о смеха, а всякий неученый рассердится. Ибо какой вред могла причинить Богу эта невесть какая природа зла Если скажут, что она причинить его не могла, не будет причины для творения мира, а если скажут, что могла будет непростительным преступлением полагать, что Бог может подвергаться растлению так, по крайней мере, чтобы не предохранил своею силой от повреждения своего собственного существа. Ведь признают же они, что душа при подобных условиях подвергается наказаниям, и в то же время между существом ее и существом Божиим не хотят видеть совершенно никакого различия. Итак, обо всех этих и других такого же рода предметах или должно производить исследование в вышеизложенном порядке на-учных занятий, или не производить никаких вовсе.

18. А чтобы кто-нибудь не подумал, что требования наши слишком строги, я скажу яснее и короче следующее: никто не должен домогаться познания означенных предметов без оного, как бы двойного знания: умения правильно рассуждать и знания силы чисел. Если же кто считает и это слишком многим, пусть получше изучит одни числа или одну диалектику. А если и это представляется ему безмерным, пусть знает только в совершенстве, что такое единица в числах и какое она имеет значение, не в отношении к высшему закону и высшему порядку всех вещей, но в отношении к нашим обыденным мыслям и действиям. Ибо этот род знания составляет уже предмет самой философии; и философия ищет в нем также единства, но более возвышенного и более божественного. Два вопроса составляют предмет ее исследования: один о душе, другой о Боге. Первый приводит нас к познанию самих себя, другой - к познанию нашего происхождения. Тот приятнее нам, этот дороже, тот делает нас достойными блаженной жизни, а этот - блаженными. Первый - предмет исследования для учащихся, последний - для уже ученых. Таков тот порядок упражнений в мудрости, посредством которого каждый делается способным к пониманию порядка вещей, т. е. к познанию двух миров и Самого Отца вселенной, о Котором в душе нет другого познания, кроме знания, каким образом она не знает Его.

Итак, держась порядка, преданная уже философии душа прежде всего изучает саму себя; и когда это изучение убедит ее, что разум - ее принадлежность, или что она сама есть разум, а в разуме нет ничего лучше и могущественнее чисел, или сам разум есть ничто иное, как число, она скажет тогда сама себе следующее: "По неко-торому моему внутреннему и тайному движению я могу то, что подлежит изучению, различать и объединять, и эта моя сила называется разумом. Но что иное может подлежать различению, как не то, что считается одним, но не есть одно, или в действительности не так единично, как считается? С другой стороны, для чего и объединять что-нибудь, если не для того, чтобы оно было по возможности одним? Итак, и в различении, и в объединении я желаю единства и люблю единство. Но когда различаю, имею целью очистить, когда объединяю - возвратить к первоначальному виду. В первом случае устраняется чуждое, в последнем - соединяется свое. Чтобы камень был камнем, все части его и вся его природа сплочены в одно. А дерево разве не перестанет быть деревом, если не будет одним? А члены и внутренности какого-либо животного и все, из чего они состоят? - ведь если единство их подвергнется разделению, животное перестанет быть живо-тным. И что такое друзья, как не люди, стремящиеся быть одним? - и чем более они одно, тем более они друзья. Народ составляет одно государство, для которого разномыслие в высшей степени опасно. А что такое разномыслие, как не отсутствие единомыслия? Из многих воинов составляется войско, и не всякая ли армия тем грозней, чем более сплачивается в одно? Отсюда и самое сплочение в одно названо cuneus (2), как бы - couneus (соединение). Что такое любовь, как не желание быть единым с тем, кого любишь? И самая страсть тем и доставляет наслаждение, что любящие друг друга тела соединяются в одно. Из чего возникает скорбь? Из того, что бывшее одним расторгается. Поэтому-то вредно и опасно быть соединенным с тем, что может отделиться.

19. Из множества предметов, прежде хаотично разбросанных, но потом собранных вместе по одному чертежу, я строю дом. Сама я лучше его, поскольку я делаю так, что он получает бытие; я лучше постольку, поскольку я делаю; несомненно поэтому, что я лучше дома. Но поэтому я еще не лучше ласточки или пчелы; ибо и первая мастерски строит гнезда, а последняя - соты; но я потому лучше их, что я животное, одаренное разумом. Но если в правильно проведенных измерениях проявляется разум, то разве то, что птицы строят, соразмерно менее искусно и менее точно?

Расчетов там, пожалуй, даже больше. Итак, я не тем лучше, что делаю такое, что требует расчетов, а тем, что знаю числа. Следовательно те, и не зная чисел, могут делать такое, что требует расчетов? Могут вполне. Откуда они этому учатся? А оттуда же, откуда и мы с известной соразмерностью прикладываем язык к зубам и небу, чтобы из наших уст вылетали буквы и слова, и когда говорим, не думаем о том, посредством какого движения рта мы должны это делать. Затем, какой хороший певец, если бы он даже был в музыке несведущ, не соблюдает в пении по памяти ритм и принятую мелодию, руководствуясь при этом естественным чувством? Что может требовать больших расчетов? Неученый не знает этого, и однако же делает, потому что так делает за него природа. Когда же он становится лучшим, когда становится выше скотов? Когда знает, что он делает. Меня возвышает над скотом то, что я животное разумное.

Но почему разум бессмертен, а себя я определяю как нечто в одно и то же время и разумное, и смертное? Или и разум не бессмертен? Но отношение одного к двум или двух к четырем есть отношение в высшей степени истинное. И не более оно было истинно вчера, чем сегодня, и не более будет истинно завтра или через год; да если бы погиб и весь этот мир, отношение это не перестанет существовать. Ибо оно таково же всегда; а этот мир ни вчера не имел, ни завтра не будет иметь того, что имеет сегодня; да и в самый сегодняшний день, в промежуток даже одного часа не имеет солнца в одном и том же месте, так что в нем нет ничего пребывающего неизменно, не имеет он ничего в одном и том же виде даже в продолжение незначительного времени. Итак, если разум бессмертен, а я, которая все это различает и объединяет, есмь разум, то не мое то, из-за чего я называюсь смертной. Или, если душа не есть то же, что и разум, но разумом я, однако же, пользуюсь и благодаря ему возвышаюсь над всем смертным, то следует от худшего стремиться к лучшему, от смертного к бессмертному".

Об этом и о многом другом (чего я перечислять не хочу, чтобы, желая научить вас порядку, не переступить меры, которая есть мать порядка) говорит сама с собою и размышляет хорошо образованная душа. Так как она тщательно наблюдает силу и могущество чисел, то ей будет казаться крайне недостойным и крайне печальным если ее знание будет стройно, как прекрасный стих, и благозвучно, как цитра, а ее жизнь и сама она, душа, будет идти путем ложным, и, отдавшись во власть похоти, разделять себя с собою гнусным скрипом пороков.

Когда же она приведет себя в надлежащий вид и порядок и сделается стройной и прекрасной, тогда получит дерзновение видеть Бога, видеть самый источник, из которого истекает всякая истина, видеть Самого Отца истины. Боже великий, что это будут за глаза, как они будут здоровы, как прекрасны, как зорки, как тверды, как светлы, как блаженны! А что увидят они? Что, спрашиваю? Как представим мы это себе, как оценим, как выразим? Вертятся на языке слова обыденные, и все они загрязнены ничтожнейшими предметами. Скажу одно: они обещают нам такое зрелище красоты, по подражанию которой все остальное - прекрасно, но по сравнению с которою - безобразно. Кто увидит эту красоту (а увидит тот, кто хорошо живет, хорошо молится, хорошо занимается наукой), такого разве поколеблет когда-нибудь то обстоятельство, что один, желая иметь детей, не имеет их, а другой выбрасывает их, потому что имеет слишком много; иной ненавидит и тех, которые только должны родиться, а иной любит родившихся? Не отвергнет ли он всячески мысль, что может что-либо быть такое, что не совершилось бы пред лицом Бога в установленном Им для всего необходимом порядке, не исключающем, однако же, действительности молитв к Богу? Да и когда вообще заставят поколебаться мужа праведного какие-либо тяготы, какие-либо дары и подношения фортуны? Ибо в этом чувственном мире необходимо принимать в постоянное соображение время и место: когда что-либо доставляет удовольствие в части места ли, времени ли, то целое, частью которого оно является, должно быть представлено гораздо лучшим; и опять-таки, если что кажется несообразным в части, человеку ученому будет ясно, что оно кажется таковым потому, что не видно целого, с которым эта часть согласуется удивительным образом. В том же умопостигаемом мире всякая часть, как и целое, прекрасна и совершенна. Обо всем этом будет сказано пространнее, если ваши ученые занятия, как я советую и надеюсь, будут идти в упомянутом мною выше или, пожалуй, в другом, более кратком и удобном, но во всяком случае - правильном порядке, и будут идти строго и постоянно.

20. Чтобы это было возможно для нас, мы должны особенно позаботиться о доброй нравственности. Ибо иначе Бог наш не может нас услышать. Живущих же хорошо Он выслушивает весьма легко. Итак, не будем молиться ни о богатстве, ни о почестях, ни о других того же рода текучих вещах, при всяком с чьей-либо стороны сопротивлении проходящих мимо нас, но будем молиться о том, что сделает нас добрыми и блаженными. А чтобы обеты эти были выполнены самым святым образом, мы привлекаем к этому делу особенно тебя, мать, по молитвам которой, как я несомненно верю и утверждаю, Бог дал мне такое душевное расположение, что я не предпочитаю решительно ничего исследованию истины, ничего другого не желаю, ни о чем не думаю, ничего не люблю. И я не перестану верить, что и это великое благо, которого мы по твоим заслугам пожелали, по твоим о нем же молитвам и получим. Тебя же, Алипий, зачем бы я стал ободрять или увещевать? Если ты не предан делу чрезмерно, то разве что потому, что какая угодно любовь к подобным предметам может, пожалуй, быть названа малой, но чрезмерной по справедливости не может быть названа никогда.

На это он сказал:

- Своими ежедневными рассуждениями и тем удивлением, которое ты возбудил в нас к тебе в настоящее время, ты поистине сделал то, что предания об ученейших и великих мужах, казавшиеся некогда невероятными, судя по огромному количеству приписываемых им открытий в области знаний, представляются нам теперь не только не подлежащими сомнению, но и такими, достоверность ко-торых в случае нужды мы могли бы подтвердить клятвой. Ибо что другое раскрыл ты теперь перед нашими глазами, как не досточтимое и почти божественное, каким по праву оно считалось и оказалось на деле, учение Пифагора? И правила жизни, и не столько пути, сколько самые поля и открытые равнины знания, и что особенно высоко чтил этот муж, - самое святилище истины, - где оно находилось, какое оно было, каких поклонников требовало, - все это ты объяснил кратко и так полно, что хотя мы догадываемся и думаем, что тебе известно еще нечто более тайное, однако сочли бы со своей стороны бесстыдством, если бы вздумали выпытывать у тебя что-либо большее.

- Приятно слышать это, - отвечал я. - Утешают и поощряют меня, однако, не столько твои слова, ибо они неверны, сколько искреннее чувство. Кстати, это сочинение мы предположили послать тому, кто имеет обыкновение думать о нас лучше, чем мы есть в действительности. Впрочем, если бы прочитали его и другие, я не думаю, чтобы они рассердились на тебя. Ибо кто не извинит с полной благосклонностью ошибки в суждении со стороны человека любящего? Что же касается твоего упоминания о Пифагоре, то, думаю, что оно пришло тебе на ум в силу того же неведомого божественного порядка Ибо я решительно упустил из виду вещь самую необходимую, которая меня в этом муже (если верить написанному; хотя кто не поверит Варрону) удивляет и которую как тебе известно, я ежедневно превозношу, а именно что учение об управлении республикой он преподавал своим слушателям в самую последнюю очередь, когда они были уже учеными, уже совершенными, уже мудрыми, уже блаженными. В этом управлении он видел столько волн, что ввергать в эти волны не хотел никого, кроме мужа, который бы, управляя почти божественным образом, мог бы избежать скал, и если бы изменило ему все, сохранился бы сам в тех волнах, как скала. Ибо о мудром можно с полным основанием сказать словами Вергилия "Стоит он, как в море скала неподвижная", равно как и прочее, что говорится на ту же тему в прекрасных стихах.

На этом состязание завершилось, и мы, радостные и возбужденные, оставили место нашего собрания уже при свете ночной лампы.

Примечания:

1. Августин полагает, что латинское слово versus (стих) происходит от глагола vertere (возвращать).
2. Cuneus - часто используемое римлянами клинообразное построение войска в сражениях.

Аврелий Августин 26.10.2017 23:53

ОБ УЧИТЕЛЕ
 
http://anthropology.rchgi.spb.ru/

Глава I

О том, с какой целью говорит человек


Августин. Какую, по-твоему, мы преследуем цель, когда говорим?

Адеодат (1). Судя по тому, что мне теперь предстоит, или учить, или учиться.

Августин. С первым я согласен, ибо понятно, что учим мы именно говоря. Но как мы подобным образом еще и учимся?

Адеодат. Но ведь учимся-то мы задавая вопросы!

Августин. Но и в этом случае мы скорее имеем своею целью учить, ибо задавая вопросы, обычно хотим вразумить того, кого спрашиваем.

Адеодат. Ты, пожалуй, прав.

Августин. Итак, ты согласен с тем, что целью речи является именно обучение?

Адеодат. Не вполне. Ибо, если говорить — это не что иное, как произносить слова, то разве мы не делаем то же, когда, скажем, поем? Поем же мы часто одни, когда нас никто не слышит, а значит никого и ничему при этом не учим, да и не хотим учить.

Августин. Мне кажется, что есть некоторый род обучения через припоминание, род весьма важный, о котором мы еще обязательно поговорим. Но если ты возражаешь против того, что мы и сами учимся, когда вспоминаем, и других учим, когда напоминаем, то спорить не буду и лишь замечу, что тогда у нас будет два повода к тому, чтобы говорить: во-первых, чтобы учить, и, во-вторых, чтобы вспоминать или напоминать другим. И когда мы поем, то, тем самым, и вспоминаем. Не так ли?

Адеодат. Не совсем, ибо, как правило, я пою не ради припоминания, а ради удовольствия.

Августин. Понимаю. Но согласись, что в пении тебе доставляет удовольствие некая модуляция звука, сами же слова особой роли тут не играют, так что петь, в общем-то, можно и без слов. А раз так, то петь и говорить — отнюдь не одно и то же. В самом деле, поют на флейте и цитре, поют птицы, да и сами мы часто издаем нечто музыкальное без слов, каковой звук пением назвать можно, но речью уже никак нельзя. Или, возможно, ты имеешь что-либо возразить?

Адеодат. Решительно ничего.

Августин. Итак, не кажется ли тебе, что когда мы говорим, то желаем при этом или учить, или припоминать?

Адеодат. Меня смущает вот какое обстоятельство: когда мы молимся, то ведь тоже говорим. Однако было бы святотатством думать, что Бог учится у нас чему-то или о чем-то вспоминает.

Августин. Тебе, думается, небезызвестно, что молиться в затворенной клети (Мф. VI, 6), под которой разумеются тайники нашего духа, нам заповедано именно потому, что Бог не нуждается в наших словах, которые бы учили Его или напоминали о том, чего мы желаем. Ибо кто говорит, тот членораздельными звуками проявляет вовне свою волю, Бога же должно искать и умолять в самых сокровенных тайниках разумной души, которая называется внутренним человеком, поелику Ему угодно было именовать ее Своим храмом. Не читал ли ты у апостола: "Разве не знаете, что вы храм Божий, и Дух Божий живет в вас?" (1 Кор. III, 16), и что Христос обитает во внутреннем человеке (Еф. III, 16 — 17)? Не останавливал ли ты также внимания на словах пророка: "Размыслите в сердцах ваших, на ложах ваших, и утишитесь. Приносите жертвы правды и уповайте на Господа" (Пс. IV, 5 — б)? Где, по-твоему, приносится жертва правды, как не в храме ума, в тайниках сердца? А где надлежит приносить жертву, там должно и молиться. Потому, когда мы молимся, нет нужды в том, чтобы мы говорили, т. е. в словах, произносимых внешним образом, за исключением разве тех случаев, когда эти слова, как у священников, служат выражением мысли, дабы не Бог, но люди слышали их и, приходя, благодаря припоминанию, в некоторое с ними согласие, возлагали упование свое на Бога. Или ты думаешь обо всем этом иначе?

Адеодат. Я совершенно с тобою согласен. Августин. Значит, тебя не смущает то обстоятельство, что высочайший Учитель, когда учил Своих учеников молиться, научил их и некоторым словам (Мф. VI, 9), причем Он сделал не что иное, как научил их, какие слова должно произносить во время молитвы?

Адеодат. Нисколько, ибо Он научил их не столько словам, сколько предметам, выражаемым этими словами, дабы эти предметы напоминали им, кому и о чем следует молиться, когда молятся, как было сказано, в тайниках духа.

Августин. Твои рассуждения безупречны! Полагаю, ты понимаешь также (пускай это кто-либо и оспорит), что хотя мы и не произносим ни одного звука, тем не менее, представляя в уме иные слова, говорим внутренне, в душе. И, таким образом, мы опять-таки припоминаем, когда память, хранящая слова, перебирает их и приводит на ум те самые предметы, знаками которых эти слова служат.

Адеодат. Понимаю твою мысль и полностью с ней соглашаюсь.

Глава II

О том, что значение слов объясняется опять-таки словами

Августин. Итак, мы согласны с тобою в том, что слова суть знаки.

Адеодат. Согласны.

Августин. А может ли знак быть знаком, если сам он ничего не значит?

Адеодат. Нет, не может.

Августин. Сколько слов в этом, например, стихе: Если из града такого богам ничего не угодно оставить*.

Адеодат. Восемь.

Августин. Значит, восемь знаков?

Адеодат. Да.

Августин. Полагаю, ты понимаешь этот стих.

Адеодат. Мне кажется, что понимаю.

Августин. Так скажи, что означает каждое слово в отдельности.

Адеодат. Хотя я и понимаю, что означает "если", но другого слова, которое бы его истолковало, не нахожу.

Августин. Но ты определишь, по крайней мере, что обозначается этим словом, где бы оно ни находилось.

Адеодат. Мне думается, что оно означает сомнение, а где же быть сомнению, как не в душе?

Августин. Неплохо. Продолжай.

Адеодат. "Ничего" означает то, чего нет.

Августин. Возможно, но здесь у меня возникают сомнения, причем именно в связи с тем, о чем мы говорили выше, а именно: знак является знаком именно потому, что что-нибудь да и обозначает. Но как может быть чем-нибудь то, чего нет? Поэтому данное слово в нашем стихе не есть знак, ибо не обозначает ничего, и мы или неправильно согласились с тобою в том, что все слова — знаки, или что знак необходимо что-либо означает.

Адеодат. Твое возражение слишком сильно; но коль скоро мы не имеем того, что обозначить словом, то, по всему, слово наше лишено смысла. А между тем, разговаривая теперь со мною, ты, полагаю, ни одного звука не издаешь напрасно, но всем, что исходит из твоих уст, даешь мне знак, дабы я что-либо уразумевал. Выходит, тебе не следовало употреблять в разговоре этих трех слогов, когда бы ты ими что-нибудь да и не обозначал. Если же ты видишь, что из них составляется необходимое слово, и мы учимся и припоминаем, когда оно касается нашего слуха, то, значит, ты должен понять и меня, хоть выразить свою мысль мне сейчас крайне трудно.

Августин. Что же нам делать? Разве что скажем так: этим словом обозначается не предмет, коего в действительности не существует, но состояние нашего духа, когда он предмета не видит, и в то же время находит (или думает, что находит), что его нет.

Адеодат. Похоже, это именно то, что я силился тебе объяснить.

Августин. Оставим в покое это слово, что бы оно там ни значило, дабы не произвести на свет еще какой-либо нелепицы.

Адеодат. Чего именно?

Августин. А того, чтобы нас не задержало это самое "ничего" и не заставило топтаться на месте.

Адеодат. Забавно, но ведь именно это с нами и случилось!

Августин. В свое время мы, Бог даст, поймем это противоречие, теперь же вернемся к нашему стиху и попробуем объяснить значение оставшихся слов.

Адеодат. Еще одно слово — слово "из", которое, по-моему, вполне можно было бы заменить словом "от".

Августин. Я добиваюсь не того, чтобы ты одно известное слово заменял другим, имеющим то же значение (хотя имеет ли оно то же значение — еще вопрос. Впрочем, это сейчас неважно). Если бы поэт сказал не "из града такого", а "от такого", а я спросил бы тебя, что значит "от", а ты бы ответил, что то же, что и "из", поскольку оба эти знака, по-твоему, обозначают одно и то же, то ведь именно это неизвестное "одно и то же", обозначаемое словами "от" и "из", я и хочу узнать.

Адеодат. Полагаю, что "из" означает некоторого рода отделение от предмета чего-либо, прежде в нем бывшего. При этом неважно, перестал ли существовать сам этот предмет, как в нашем случае, когда после гибели Трои остались жить иные из троянцев, или продолжает существовать, как, например, когда мы говорим о том, что в Африку прибыли купцы из Рима.

Августин. Пожалуй, соглашусь, хотя из твоего правила существует масса исключений. Но главное: понял ли ты, что объяснял мне сейчас известнейшие слова с помощью таких же известнейших слов, т. е. знаки — знаками, в то время как я хотел, чтобы ты показал мне то, знаками чего эти знаки служат.

Глава III

О том, можно ли что-либо объяснить без помощи знака


Адеодат. Удивляюсь, что ты не знаешь, или вернее делаешь вид, будто не знаешь, что я не имею малейшего представления о том, как тебе отвечать. Чем же еще мы можем пользоваться в разговоре помимо слов? То же, о чем ты спрашиваешь меня, явно что-то другое. А спрашиваешь ты, заметь, словами! Спроси меня без помощи слов — тогда, возможно, я догадаюсь, как тебе ответить.

Августин. Согласен, ты прав. Но если бы я спросил у тебя, что означают два слога, например, в слове "стена"; разве ты не мог бы показать мне пальцем, чтобы я просто увидел тот предмет, знаком которого служит это двусложное слово? Просто показал, не произнося каких-либо слов?

Адеодат. Я допускаю возможность этого, но только по отношению к названиям предметов, причем тогда, когда сами эти предметы находятся налицо.

Августин. А цвет — это предмет, или же скорее некоторое качество предмета?

Адеодат. Качество.

Августин. Но ведь и цвет может быть указан пальцем. Не прибавишь ли ты к предметам и их свойства, которые также, будь они налицо, могут быть изучаемы без слов?

Адеодат. Когда я говорил о предметах, я имел в виду все телесное, т. е. все, что в телах доступно чувствам.

Августин. Однако подумай, не нужно ли тебе сделать из этого какое-либо исключение?

Адеодат. Предостережение твое весьма основательно: мне следовало бы сказать не "все телесное", а "все видимое". Сознаюсь, что звук, запах, вкус, тяжесть, теплота и прочее, относящееся к остальным чувствам, хотя они и не ощущаются без тел, почему и телесны, однако пальцем быть указаны никак не могут.

Августин. А разве ты никогда не видел, как с глухими ведут своего рода разговор посредством жестикуляций, и сами глухие при помощи жестов же и спрашивают, и отвечают, и учат, и выражают все, что хотят, или, по крайней мере — весьма многое. А если так, то без слов может быть указуемо не только видимое, но и звуки, и вкус, и прочее в том же роде. Ведь и комедианты довольно часто представляют в театрах целые спектакли без слов, посредством пантомимы.

Адеодат. На это мне нечего возразить, кроме разве того, что значение частицы "из" не только я, но и сам плясун-комедиант без слов объяснить не в состоянии.

Августин. Возможно, ты и прав; но давай вообразим, что он это сделать способен. Полагаю, ты согласишься, что каково бы ни было то телодвижение, при помощи которого он будет стараться показать мне обозначаемый этим словом предмет, само это движение будет не предметом, а его знаком. Поэтому и в данном случае он будет указывать, правда не словом, а другим знаком, но все равно — знаком знак, так что и эта односложная частица "из", и его телодвижение будут означать нечто одно, то самое, что я требую показать мне без знака.

Адеодат. Но каким образом, скажи, возможно то, чего ты требуешь?

Августин. Таким же, каким это сделала наша стена.

Адеодат. Но и она, насколько я понял из предыдущего разговора, не может быть указана без знака: ведь указание пальцем не есть сама стена, а знак, посредством которого стена может быть узнана. Таким образом, я не вижу ничего, что могло бы быть указано без помощи знака.

Августин. Почему же? Предположим, что я спросил бы тебя, что значит ходить, а ты встал бы и начал ходить: не воспользовался ли бы ты в этом случае самим делом, а не обозначающими его словами или иными знаками?

Адеодат. Признаюсь, это так, и мне стыдно, что я просмотрел столь очевидную вещь. Теперь и мне представляется тысяча предметов, которые могут быть указаны сами собою, а не при помощи знаков, как, например, есть, пить, сидеть, стоять, кричать и многое другое.

Августин. Хорошо. Но скажи мне теперь, как бы ты научил меня, если бы я, совершенно не зная значения слова "ходить", спросил у тебя, прохаживающегося, что значит ходить?

Адеодат. Я продолжал бы прохаживаться, только несколько быстрее, чтобы этим новым оттенком движения сообщить тебе понятие о том, о чем ты спросил, и это было бы именно то, что следовало бы тебе показать.

Августин. А разве ты не знаешь, что ходить — это одно, а спешить — совсем другое? Ибо ходящий не всегда спешит, а спешащий — не всегда ходит. Спешить ведь можно и при письме, и в разговоре, да мало ли еще где. Судя же по тому, что ты бы мне показал, я решил бы, что "ходить" означает именно спешить. Именно этот новый оттенок движения и ввел бы меня в заблуждение.

Адеодат. Сдаюсь: без знака мы ничего о предмете передать не можем, если нас спрашивают о том, что мы делаем, именно в тот момент, когда мы делаем. Ведь для того, чтобы обойтись без помощи знаков, мы должны придать нашим действиям какой-то новый оттенок, в противном случае вопрошавший попросту решит, что мы не желаем ему отвечать и, не обращая на него внимания, продолжаем делать то, что делали. Но если он спросит нас о чем-либо таком, что мы можем делать, но в данное время не делаем, то в таком случае, принявшись после его вопроса за это дело, мы можем этим делом лучше, чем знаком, показать ему то, о чем он спросил.

Забавно будет, если в ту пору, когда я буду говорить, он спросит меня, что значит "говорить". В таком случае, что бы я ни сказал, демонстрируя ему разговор, я буду по необходимости говорить, и продолжая так, я буду говорить до тех пор, пока не сделаю для него ясным то, что он желает знать, не отрываясь от предмета его любопытства и, в то же время, не ища знаков, при помощи которых этот предмет мог бы быть указан, помимо самого же этого предмета.

Глава IV

О том, объясняются ли знаки самими знаками


Августин. Соображение весьма остроумное. Так стало быть мы согласны теперь с тобой, что без знаков может быть указано то, чего мы, когда нас спрашивают о том, или не делаем, но можем тотчас начать делать, или же, если уже делаем, то делаем сами знаки? Ведь когда мы говорим, мы делаем именно знаки.

Адеодат. Согласны.

Августин. Значит, когда спрашивается о каких-либо знаках, то знаки могут быть объяснены знаками же, а когда нас спрашивают о самих предметах, которые не суть знаки, в этом случае мы можем указывать их или самим делом, если эти предметы — нечто такое, что мы можем делать после того, как о них спросили, или давая знаки, посредством которых они бы могли быть замечены.

Адеодат. Это так.

Августин. Итак, в этом троечастном разделении подвергнем рассмотрению, если угодно, прежде всего то, что знаки объясняются знаками. Одни ли слова суть знаки?

Адеодат. Нет, не одни.

Августин. Мне кажется, что когда мы говорим, то обозначаем словами либо сами же слова, либо другие знаки, например, когда называем жест или букву — ибо то, что в данном случае обозначается этими двумя словами, представляет собою знаки же, либо что-нибудь другое, не представляющее собою знака, например, когда говорим "камень" — ибо хотя это слово и представляет собою знак, так как означает собою нечто, но то, что им обозначается, само не есть знак. Этот последний случай, когда словами обозначается то, что не представляет собою знака, не входит в область, исследовать которую мы сейчас собрались. Нас интересуют случаи, когда знаками обозначаются знаки, а таковые можно разбить на два типа: при помощи знаков мы учим и припоминаем или те же самые знаки, или какие-то иные. Ты согласен?

Адеодат. Безусловно.

Августин. Скажи-ка, знаки, когда ими служат слова, к какому чувству они относятся?

Адеодат. К слуху.

Августин. А жесты?

Адеодат. К зрению.

Августин. А когда мы читаем написанные слова, неужели они уже не суть слова? Или их правильнее назвать знаками слов? Ведь слово представляет собою то, что с известным значением произносится членораздельным звуком, а звук не может быть воспринят никаким другим чувством, кроме слуха. Поэтому, когда слово пишется, то пишется знак для глаз, при помощи которого приходило бы на ум то, что относится к слуху.

Адеодат. Я совершенно согласен.

Августин. Полагаю, ты согласишься и с тем, что когда мы говорим "имя", то этим что-нибудь да и означаем.

Адеодат. Разумеется.

Августин. Что же?

Адеодат. А то, чем что-либо называется, например, Ромул, Рим, мужество, река и многое другое.

Августин. А означают ли эти четыре имени какие-нибудь предметы?

Адеодат. Означают.

Августин. Нет ли какого-нибудь различия между этими именами и теми предметами, которые они означают?

Адеодат. Есть, и весьма большое.

Августин. Хотелось бы услышать от тебя, в чем заключается это различие.

Адеодат. В том, во-первых, что имена — знаки, а предметы — нет.

Августин. Угодно ли тебе будет называть те предметы, которые могут быть обозначаемы знаками, не будучи знаками сами, предметами "обозначаемыми", подобно тому, как мы называем "видимыми" те предметы, которые можем видеть, для того, чтобы нам впредь было удобнее рассуждать о них?

Адеодат. Изволь.

Августин. Скажи, нельзя ли обозначить какими-либо другими знаками те четыре знака, которые ты привел ранее?

Адеодат. Неужто ты полагаешь, что я успел забыть то, о чем мы только что говорили: что написанное служит знаками тех знаков, которые произносятся вслух.

Августин. Скажи же, какое между ними различие?

Адеодат. А то, что написанное — видимо, а произнесенное вслух — слышимо. Ибо, почему бы тебе не принять и этот термин, если мы допустили термин "обозначаемое"?

Августин. С удовольствием принимаю. Но я опять спрашиваю у тебя, могут ли быть те четыре знака обозначены каким-либо иным слышимым знаком, подобно тому, как ты припомнил это относительно знаков видимых?

Адеодат. Помню и это, как еще более недавно сказанное. Я отвечал тебе, что имя означает собою нечто, и в подтверждение сказанного привел те четыре слова. Думаю, что и имя, и эти приведенные мною слова, если они произносятся вслух, слышимы.

Августин. А чем отличаются друг от друга тот слышимый знак и эти приведенные тобою обозначаемые, которые, в свою очередь, суть знаки?

Адеодат. Между тем, что мы называем именем, и этими четырьмя знаками, которые приведены мною в качестве примера имени, по моему мнению то различие, что первое есть слышимый знак слышимых знаков, а последние хоть и суть слышимые знаки, но уже не знаки знаков, а отчасти знаки предметов видимых, как Ромул, Рим и река, отчасти же — предметов мыслимых, как мужество.

Августин. Что ж, согласен. Но знаешь ли ты, что всякий произносимый нами членораздельный и смысловой звук называется словом?

Адеодат. Знаю.

Августин. Значит, и имя есть слово, поелику и оно, как нам известно, произносится членораздельно и несет смысловую нагрузку, так что когда мы говорим, что, скажем, оратор в своей речи употребляет изящные слова, мы подразумеваем под этим и имена. И когда у Теренция слуга обратился к своему старому господину: "Пожалуйста, скажи добрые слова", тот назвал также и многие имена.

Адеодат. Согласен.

Августин. Значить, согласен ты и с тем, что, когда мы произносим, например, "слово", этими двумя слогами обозначается и имя, и то, чему оно служит знаком?

Адеодат. Согласен и с этим.

Августин, Теперь ответь мне вот на какой вопрос. Если слово — знак имени, а имя — знак реки, река же — знак предмета, который может уже быть видим, так что между этим предметом и рекою, т. е. его знаком, и между этим знаком и именем, которое ты назвал знаком этого знака, существует некоторое различие: то в чем же, по-твоему, заключается различие между знаком имени, каковым мы признали слово, и самим именем, знаком которого служит слово?

Адеодат. В том, что обозначаемое именем обозначается и словом, ибо как имя есть слово, так точно и река — слово же; но то, что обозначается словом, не всегда обозначается и именем. Ведь и "если", стоящее в начале предложенного тобою стиха, а также и "из", о котором мы так долго толкуем, суть также слова, но отнюдь не имена; и подобных примеров великое множество. Поэтому, так как все имена суть слова, но не все слова — имена, то, по-моему, различие между словом и именем ясно: оно такое, какое между знаком такого знака, который не означает собою уже никаких иных знаков, и знаком такого знака, который, напротив, означает еще и иные знаки.

Августин. Согласен ли ты, что всякий конь — животное, но не всякое животное — конь?

Адеодат. Кто же в этом станет сомневаться?

Августин. Следовательно, между именем и словом такое же различие, как между конем и животным. Впрочем, ты мог бы возразить, что словом мы обозначаем и то, что может склоняться по временам, например: пишу — написал, говорю — сказал, каковые слова, ясно, не суть имена.

Адеодат. Ты прав, это обстоятельство меня изрядно смущает.

Августин. Не смущайся. Ведь знаками мы называем вообще все, что-либо означающее, в числе чего могут быть и слова. Но знаками мы называем также и воинские штандарты, которые суть знаки в прямом смысле и под которыми слова не разумеются. Теперь, если бы я сказал тебе, что как всякий конь — животное, но не всякое животное — конь, так же точно всякое слово — знак, но не всякий знак — слово, ты, думаю, в этом бы нисколько не усомнился?

Адеодат. Теперь я понимаю и совершенно согласен с тем, что между словом вообще и именем такое же различие, как между животным и конем.

Августин. А знаешь ли ты также, что когда мы говорим "животное", то это четырехсложное имя, произнесенное вслух, — одно, а то, что им обозначается — совсем другое.

Адеодат. С этим я уже и прежде полностью согласился.

Августин. А все ли знаки, по-твоему, означают нечто иное, чем они есть сами по себе, подобно тому, как когда мы говорим "животное", то это четырехсложное слово никоим образом не означает того, что оно суть?

Адеодат. Не все, конечно; ибо слово "знак", например, означает не только все знаки вообще, но и само себя: оно — слово, а все слова — непременно знаки.

Августин. А не применим ли подобный подход и к двухсложному слову "слово"? Ведь им обозначается любое слово, в том числе и оно само.

Адеодат. Вполне применим.

Августин. А не скажем ли мы то же самое и об имени? Ибо оно означает и имена всех родов, и само оно — имя среднего рода. Ведь если бы я спросил тебя, к какой части речи принадлежит имя, ответ твой был бы правильным только в том случае, если бы ты сказал, что оно — имя (существительное).

Адеодат. Полностью с тобой согласен.

Августин. Итак, есть знаки, которые, означая другое, в то же время означают и самих себя.

Адеодат. Есть.

Августин. Не представляется ли тебе таким вот знаком и двухсложный знак "союз"?

Адеодат. Ни в коем случае, ибо то, что им обозначается, не суть имя; сам же он — имя.

Глава V

О взаимно означающих друг друга знаках


Августин. Ты неплохо проник в суть вопроса. Теперь обрати внимание вот на что: не встречаются ли такие знаки, которые взаимно означают друг друга? Например, слово "союз" и то, что им обозначается: "если", "или", "и", "ибо" и т. д., в таком взаимном отношении не находятся, поскольку, хотя все эти частицы и определяются одним этим термином, но сам он не обозначается ни одной из них.

Адеодат. Понимаю. Будь добр, продолжай.

Августин. Разве ты не знаешь, что когда мы говорим, например, "имя" и "слово", мы произносим два слова?

Адеодат. Знаю.

Августин. А когда говорим "имя" и "слово", то разве мы не произносим два имени?

Адеодат. Произносим.

Августин. Следовательно, ты понимаешь, что как имя означается словом, так, в свою очередь, и слово — именем.

Адеодат. Понимаю.

Августин. Можешь ли ты сказать, чем они различаются между собою, за исключением того, что пишутся и произносятся различным образом?

Адеодат. Пожалуй, могу: думаю, различие это было указано мною несколько раньше. Когда мы говорим "слово", то обозначаем этим все, что с известным значением произносится членораздельно голосом; отсюда, всякое имя, а равно и сам термин "имя", есть слово, но не всякое слово есть непременно имя (существительное), хотя сам термин "слово" есть имя (существительное).

Августин. Ну, а если бы кто-нибудь начал утверждать, что как всякое имя есть слово, так и всякое слово — имя: смог бы ты в этом случае найти между ними какое-нибудь различие, кроме различных звуков и букв?

Адеодат. Не смог бы да и не думаю, чтобы между ними было какое-либо сущностное различие.

Августин. Ну, а если все, что с известным значением произносится членораздельно голосом, хотя и представляет собою и слова, и имена, однако по одной причине бывает словом, а по другой — именем, то разве между тем и другим не будет в этом случае никакого различия?

Адеодат. Не понимаю, каким образом.

Августин. Но, по крайней мере, ты должен понимать, что все окрашенное видимо, а все видимое — окрашено, хотя эти два слова имеют каждое свое, причем различное значение?

Адеодат. Это понятно.

Августин. Но ведь точно также и всякое слово может быть именем, а всякое имя — словом, хотя эти два имени или слова имеют различное значение.

Адеодат. Te???? вижу, что это возможно, но как это возможно — прошу тебя мне показать.

Августин. Полагаю, ты знаешь, что все, произносимое членораздельно и с известным значением, воздействует прежде всего на слух, посредством коего и воспринимается, а затем уже передается памяти, чтобы быть распознанным.

Адеодат. Знаю

Августин. Следовательно, когда что-либо произносится вслух, то процесс восприятия состоит не из одного, а, по крайней мере, из Двух действий?

Адеодат. Верно.

Августин. Ну, а если название "слово" произошло от одного из этих двух действий, а "имя" — от другого; т. е. "слово" от того, что как бы поражает слух, а "имя" от познания*, так что первое дано слухом, а второе — душой?

Адеодат. Соглашусь, если покажешь, каким образом мы можем называть каждое слово именем.

Августин. Охотно. Думаю, что ты помнишь, что так называемое местоимение ставится вместо имени, хотя обозначает предмет и менее полно, нежели имя (существительное). Полагаю, что тот, у кого ты изучал грамматику, так определил его: "Местоимение — это часть речи, подставляемая вместо имени (существительного) и имеющая то же самое, только менее полное значение".

Адеодат. Припоминаю это определение и целиком его одобряю.

Августин. Итак, ты видишь, что, согласно с этим определением, местоимения служат только именам и могут быть подставлены только вместо них; например, когда говоришь: "сей муж", "сам царь", "та женщина", "это золото", "оное серебро" — сей, сам, та, это, оное суть местоимения, а муж, царь, женщина, золото, серебро — имена, которыми предметы обозначаются полнее, нежели вышеприведенными местоимениями.

Адеодат. Вижу и согласен.

Августин. Назови-ка мне теперь несколько любых союзов.

Адеодат. И, а, но, же.

Августин. А не кажется ли тебе все то, что ты назвал, именами?

Адеодат, Никоим образом.

Августин. По крайней мере, правильно ли, по-твоему, я выразился, когда сказал: "Все то, что ты назвал"?

Адеодат. Совершенно правильно, и я уже догадываюсь, с каким удивительным искусством ты сейчас мне покажешь, что я перечислил тебе имена (существительные); ибо в противном случае о перечисленном мною не могло бы быть сказано: "все то". Но при этом я опасаюсь, не потому ли ты представляешься мне правильно выразившимся, что приведенные мною четыре союза я считаю словами; так что по отношению к ним выражение "все то" могло быть правильным потому, что правильно выражение "все эти слова". А если ты спросишь у меня, к какой части речи относятся "слова", я отвечу — к имени существительному. К этому же, вероятно, существительному и относилось у тебя местоимение, так что выражение твое было правильным.

Августин. Весьма остроумная ошибка, но чтобы впредь не ошибаться остроумно, вникни в то, что я буду говорить, если только сумею хорошо выразить свою мысль, ибо толковать о словах при помощи слов же — это то же самое, что, сложив руки, тереть пальцами о пальцы: едва ли кто, кроме самого трущего, сможет распознать, какие именно пальцы зудят, а какие помогают зудящим.

Адеодат. Я весь внимание, ибо ты крайне заинтриговал меня своим примером.

Августин. Слова, несомненно, состоят из звуков и букв.

Адеодат. Нисколько не сомневаюсь.

Августин. Воспользуемся же лучше всего таким свидетельством, которое нам всего дороже. Когда ап. Павел говорит: "Ибо Сын Божий Иисус Христос, проповеданный у вас... не был "да" и "нет", но в Нем было "да" (2 Кор. I, 19), следует, как мне кажется, думать, что в Иисусе Христе были не те две буквы, которые мы произносим, говоря "да", а скорее то, что оными буквами обозначается.

Адеодат. Ты совершенно прав.

Августин. Итак, ты понимаешь, что апостол, сказав, "в Нем было "да", сделал не что иное, как словом "да" назвал то, что было в Иисусе Христе; подобно тому, как если бы апостол сказал: "В Нем была добродетель", надлежало бы согласиться, что он сделал не что иное, как назвал добродетелью то, что было в Иисусе Христе. Не эти четыре слога, которые мы произносим, говоря "добродетель", были во Христе, но то, что этими слогами обозначается.

Адеодат. Понимаю и полностью согласен.

Августин. А понимаешь ли ты, что нет никакой разницы в том, сказать ли "назвал добродетель", или же "произнес имя добродетели"?

Адеодат. И это ясно.

Августин. Значит, ясно и то, что нет никакой разницы, сказать ли "назвал словом "да", или же "наименовал" то, что было во Христе.

Адеодат. Вижу, что это так.

Августин. Возможно, что теперь ты также видишь и то, что я хотел тебе показать.

Адеодат. Еще не вполне.

Августин. Не видишь, значит, что имя — это то, чем называется известный предмет?

Адеодат. Это для меня несомненно.

Августин. Смотри же: "да" — имя, если им называется то, что было в Иисусе Христе.

Адеодат. Не стану этого отрицать.

Августин. Но если бы я спросил тебя, к какой части речи относится "да", ты, думаю, сказал бы, что оно — не имя, а слово, хотя наша аргументация и показывает, что оно — имя.

Адеодат. Похоже на то.

Августин. Сомневаешься ли еще, что именами бывают и прочие части речи, как мы сейчас и показали?

Адеодат. Не сомневаюсь, поелику допускаю, что они обозначают собою нечто. Но если бы ты спросил о самих обозначаемых ими вещах, как называется или какое носит имя в отдельности каждая из них, я не мог бы дать тебе другого ответа, кроме того, что это части речи, которые не называются именами, но которые, как вижу, мы имеем все основания называть именами.

Августин. А не опасаешься ли ты, что найдется человек, который расшатает эту нашу аргументацию, сказав, что апостолу следует приписывать авторитет не слов, а предметов, а поэтому основание нашего убеждения не столь уж и твердо, как нам это кажется. Ведь не исключено же, что Павел, хотя он жил и учил самым правильным образом, однако, когда сказал: "в Нем было "да", выразился неточно, тем более, что и сам он признает себя неискусным в слове (2 Кор. XI, б). Как бы, по-твоему, следовало нам опровергнуть этого человека?

Адеодат, Не имею ни малейшего понятия, а потому прошу тебя отыскать среди мнений людей, обладающих наивысшими знаниями, какое-нибудь подтверждение нашим умозаключениям, дабы опираясь на должный авторитет нам было легче двигаться дальше.

Августин. Неужели тебе нужны еще какие-либо авторитеты, помимо простого здравого смысла, с помощью которого мы доказали, что каждой из частей речи что-нибудь да обозначается, а следовательно и называется; если же называется, то и именуется, а если именуется, то именуется непременно именем? Это весьма легко подтверждается при сопоставлении различных языков. Ведь если бы ты спросил: как у греков называется то, что у нас называется словом "кто" — тебе ответят так; как называется у них то, что у нас называется "хочу", — ответят фЕХсо; как называется у них то, что у нас называется "хорошо", — ответят каХтаС,; как называется у них то, что у нас называется "написанное", — ответят то уеурац-nevov; как называется у них то, что у нас называется "от", — ответят апо; как называется у них то, что у нас называется "увы", — ответят oi; во всех этих случаях вопрошающий не имел бы права употреблять местоимения "что", если бы перечисленные мною части речи не были именами. Итак, если оставив в стороне авторитеты ораторов мы можем доказать, что апостол Павел выразился правильно, то зачем нам искать человека, чей авторитет подтверждал бы наше мнение? Но чтобы кто-нибудь, тупой или бесстыдный, не продолжал настаивать на своем и не стал утверждать, что он может подчиниться разве только тем авторитетам, которые общим мнением признаются законодателями языка, то скажи, что может быть из написанного по-латыни превосходнее сочинений Цицерона? А между тем, в своих знаменитых речах, известных под именем "Верресовских", он предлог coram, хотя и использует его в том месте в качестве наречия, называет "именем". Возможно, пожалуй, что я понимаю это место не слишком хорошо, и что в другом случае оно или мною, или кем-нибудь другим может быть изъяснено и иначе, но есть и такое, против чего, думаю, нельзя ничего возразить. Знаменитейшие учителя диалектики говорят, что полная мысль, которая может утверждаться или отрицаться, состоит из имени (существительного) и глагола, — такую мысль в одном месте своих сочинений Туллий (Цицерон) называет предложением, — и что, коль скоро есть третье лицо глагола, то при нем, говорят они, необходимо должен быть именительный падеж имени (существительного). И они говорят это справедливо. В самом деле, если ты рассмотришь следующие, например, выражения: "человек сидит", "конь бежит", то, полагаю, признаешь, что эти выражения суть два предложения.

Адеодат. Признаю.

Августин. А замечаешь ли, что в каждом из этих двух предложений есть свое особое имя, в одном — "человек", в другом — "конь", а равно — и особый глагол, в одном — "сидит", в другом — "бежит"?

Адеодат. Конечно, замечаю.

Августин. Значит, если бы я сказал только: "сидит" или "бежит", ты имел бы право спросить у меня "кто" или "что" с тем, чтобы я ответил "человек", или "конь", или "животное", или что-нибудь еще в этом роде, дабы присоединенное к глаголу имя могло восполнить предложение, т. е. ту мысль, которая может утверждаться или отрицаться.

Адеодат. Понимаю.

Августин. Теперь представь, что мы видим нечто слишком далекое и точно не знаем, животное ли это, или камень, или что иное; а я сказал бы так: "Это животное, поскольку — человек". Не сказал бы я нелепость?

Адеодат. Безусловно, но ты выразился бы правильно, если бы сказал: "Это животное, если оно — человек".

Августин. Ты совершенно прав. Итак, в твоем выражении мне нравится "если", нравится оно и тебе; но и тебе, и мне не нравится в моем — "поскольку".

Адеодат. Согласен.

Августин. Смотри же теперь, полные ли предложения представляют собою следующие две мысли: нравится — "если", не нравится — "поскольку".

Адеодат. Совершенно полные.

Августин. Укажи-ка, что тут — глаголы и что — имена.

Адеодат. Глаголы — "нравится" и "не нравится", а имена — что же другое, как не "если" и "поскольку"?

Августин. Значит, достаточно доказано, что два союза суть и имена?

Адеодат. Совершенно достаточно.

Августин. Не можешь ли ты теперь и сам, опираясь на то же правило, делать нечто подобное и с прочими частями речи?

Адеодат. Могу.

Глава VI

О знаках, обозначающих самих себя


Августин. Перейдем теперь к другому предмету. Скажи, не представляется ли тебе, что все имена суть названия, а все названия — имена, подобно тому, как мы признали, что все слова суть имена, а имена — слова?

Адеодат. Кроме различных звуков, определяющих эти понятия, я не вижу между тем и другим никакой разницы.

Августин. Пока что воздержусь от возражений, хотя есть люди, которые различают их и по значению; однако, их мнение в настоящую минуту рассматривать не будем. Но ты, несомненно, понимаешь, что мы перешли теперь к таким знакам, которые обозначают себя взаимно, не различаясь между собою ничем, кроме звука, и которые означают вместе со всеми прочими частями речи и самих себя.

Адеодат. Не представляю, о чем ты говоришь.

Августин. Значит, ты не понимаешь, что имя обозначается названием, а название — именем, и притом так, что, за исключением звука букв, они ничем не различаются между собою, насколько это касается имени вообще: ибо в узком смысле слова мы называем именем (существительным) то, что в ряду восьми частей речи занимает такое положение, что не обнимает остальные семь.

Адеодат. Понимаю.

Августин. А это и есть то, что я сказал, а именно — что название и имя означают себя взаимно.

Адеодат. Понимаю, но спрашиваю, что означают твои слова: "которые означают вместе со всеми прочими частями речи и самих себя"?

Августин. Не показали ли нам предыдущие рассуждения, что все части речи могут быть названы именами и названиями, т. е. могут быть обозначены словами "имя" и "название"?

Адеодат. Показали.

Августин. Ну, а если я спрошу тебя, чем называешь ты само имя, т. е. сам звук, выражаемый его двумя слогами, разве ты мне не ответишь, что оно — имя (существительное)?

Адеодат. Отвечу.

Августин. А означает ли себя подобным же образом знак, который мы выражаем двумя слогами, когда говорим "союз"? Ведь это имя не может быть поставлено в число того, что само оно обозначает.

Адеодат. Понимаю.

Августин. А это и значит то, что сказано мною, именно — что имя в ряду того, что оно означает, означает и само себя; а что в этом же роде можно сказать и о названии, ты поймешь сам.

Адеодат. Это уже нетрудно, но вот что мне подумалось: имя имеет общее и частное значение, в то время как название не находится в ряду восьми частей речи; поэтому, я полагаю, что имя и название разнятся между собою и этим, а не одним лишь различным звуком.

Августин. А разнятся ли, по-твоему, имя и onoma чем-либо еще, кроме того звука, которым различаются между собою языки латинский и греческий?

Адеодат. Пожалуй, что больше ничем.

Августин. Итак, мы пришли к следующим выводам: знаки могут означать и самих себя; один знак может взаимно означаться другим: что обозначается одним, то же обозначается и другим; есть знаки, которые, за исключением звука, не различаются между собою ничем.

Адеодат. Полностью с этим согласен.

Глава VII

Краткий обзор предыдущих глав


Августин. Теперь я желал бы, чтобы ты сделал обзор того, к чему мы пришли в нашей беседе.

Адеодат. Попытаюсь. Прежде всего, некоторое время мы исследовали вопрос о том, с какою целью мы говорим, и пришли к тому выводу, что делаем это чтобы учить и припоминать, причем даже задавая вопросы мы стремимся к обучению или припоминанию. Далее, пение, решили мы, не является в прямом смысле разговором. Когда же мы обращаемся с молитвой к Богу, о котором не можем думать, чтобы Он учился или припоминал, слова имеют то значение, что с их помощью мы или надоумливаем самих себя, или же благодаря нам припоминают и учатся другие. Наконец, когда мы окончательно определили, что слова — не что иное, как знаки, и что знаки не могут быть знаками, если они не означают чего-либо, ты предложил стих, значение отдельных слов которого я старался показать; стих был такой: Если из града такого богам ничего не угодно оставить.

Хотя слово "ничего" этого стиха весьма известно и ясно, однако мы не могли открыть, что оно означает. Когда я высказал мнение, что мы употребляем это слово в разговоре не напрасно, а при помощи его слушающий нас чему-нибудь да учится, ты отвечал, что слово это означает, по всей видимости, состояние нашего ума, когда он находит или считает себя нашедшим, что предмета, который он ищет, не существует (впрочем, ты посчитал нужным отложить рассмотрение этого вопроса).

Затем ты потребовал, чтобы я, объясняя очередное слово, делал это не с помощью других слов, но непосредственно через сам предмет, обозначаемый объясняемым словом. Когда же я заметил, что, говоря, мы этого сделать не можем, мы приступили к исследованию того, что может быть указано пальцем. Я высказал мнение, что пальцем может быть указано все телесное, но потом мы пришли к выводу, что — только видимое. Отсюда, уж и не вспомню как, мы перешли к глухим и комедиантам, обозначающих мимикой и жестом не только видимое, но часто даже и бестелесное. Жесты эти мы признали знаками.

Тогда мы вновь вернулись к вопросу о том, каким образом мы, помимо всяких знаков, можем указать на сами предметы, которые мы привыкли обозначать этими знаками. Поначалу я сгоряча отверг такую возможность, но ты разъяснил, что без помощи знака может быть показано то, чего мы, когда нас о том спросили, не делали, но после задания вопроса можем начать делать; это, впрочем, не относится к речи, ибо ясно, что если нас, когда мы говорим, спросят о том, что значит говорить, то это нетрудно показать самим делом.

Отсюда мы пришли к выводу, что мы можем указывать или знаки знаками, или нечто иное, не представляющее собою знаков, знаками же, или, наконец, сами предметы — без помощи знаков. На рассмотрении и исследовании первого из этих трех положений мы остановились наиболее внимательно. В результате мы пришли к тому, что, с одной стороны, есть такие знаки, которые не могут быть взаимно обозначаемы теми знаками, которые они сами означают, как, например, слово "союз", с другой, — есть такие, которые могут, как, например, когда говорим "знак", мы обозначаем им и слово, а когда говорим "слово", им обозначаем и знак. Ибо знак и слово — одновременно суть и два знака, и два слова.

Было показано, что в числе этих знаков, означающих взаимно друг друга, некоторые имеют неравносильное значение, некоторые — равносильное, а некоторые — и совершенно тождественное. Действительно, односложное слово "знак" обозначает собою решительно все, чем что-либо означается; напротив, "слово" представляет собою знак не всяких знаков, а только тех, которые произносятся вслух и членораздельно. Отсюда ясно, что хотя знаком обозначается и слово, а словом — знак, т. е. слоги первого — слогами второго, и наоборот, однако знак имеет более широкое значение, нежели слово, т. е. слогами первого обозначается более, чем слогами второго.

Слово же вообще и имя вообще имеют равносильное значение. Ибо было доказано, что все части речи суть и имена, потому что к ним применимы местоимения, и относительно всех их можно сказать, что ими что-нибудь да именуется, и в ряду их нет ни одной, которая не могла бы, когда соединяется с глаголом, не составить полного предложения. Но хотя имя и слово имеют равносильное значение, поскольку всякое слово есть имя и наоборот, однако они — не одно и тоже. Было разъяснено, что по одной причине высказываемое нами называется словом, а по другой — именем, так как слово свое название имеет от того, что оно касается слуха, а имя — от того, что оно припоминается душой (это, кстати, можно понять уже из того, что желая упрочить в памяти некий предмет, мы говорим, что этот предмет имеет такое-то имя, а не такое-то слово).

Из числа же знаков, которые имеют не только равносильное, но и совершенно тождественное значение, и между которыми не существует другого различия, кроме различия в звуках букв, мы нашли имя и onoma.

При этом я упустил из виду, что из числа знаков, взаимно означающих друг друга, мы не нашли ни одного, который не означал бы также и самого себя. Вот все, что я могу припомнить. Хорошо ли и в надлежащем ли порядке пересказал я это, суди сам; ведь ты, думаю, в этой беседе не произнес ни единого слова иначе, как со знанием дела и с убежденностью.

Аврелий Августин 28.11.2017 09:29

Глава VIII
 
О цели предшествующих рассуждений и о том, что душа, восприняв знаки, соотносит их с обозначаемыми ими предметами

Августин. Ты хорошо все припомнил и, признаюсь, благодаря этому и мне сейчас все, о чем мы говорили, представляется куда яснее, чем это было в процессе наших рассуждений. Но вот чего я, собственно, старался достигнуть путем таких околичностей, в данный момент сказать трудно. Быть может, ты думаешь, что мы с тобою забавляемся и отвлекаем дух от серьезных предметов детскими забавами, или же что все это — пустое и посредственное времяпровождение? Мне бы очень хотелось, чтобы ты поверил, что речь шла о вещах немаловажных, что есть блаженная и вечная жизнь, которой нам следует стремиться достигнуть под руководством Бога, т. е. самой Истины, идя при этом ступенями, приспособленными к нашей нетвердой поступи, и поэтому-то мы и начали наше рассмотрение не с самих вещей, обозначаемых знаками, а со знаков.

Итак, извини за несколько растянувшуюся прелюдию, затеянную мной не ради игры, но для упражнения силы и остроты ума, с помощью которых мы могли бы не только переносить, но и любить свет и тепло той страны, в которой — блаженная жизнь.

Адеодат. Продолжай: я никогда не посмел бы подумать, чтобы заслуживало пренебрежения что-либо из того, что ты находишь нужным говорить или делать.

Августин. Рассмотрим же теперь те случаи, когда знаками обозначаются не знаки, а то, что мы назвали "обозначаемым". И, прежде всего, скажи мне: человек — есть ли он человек?

Адеодат. Вот теперь-то я действительно не понимаю, шутка это или нет.

Августин. Почему?

Адеодат. Как это "почему"? Вопрос в высшей степени странный.

Августин. Точно также ты, вероятно, подумал бы, что я над тобой издеваюсь, если бы я спросил: не суть ли первые два слога этого имени что-нибудь иное, чем чело, а последний — иное, чем век.

Адеодат. Совершенно верно.

Августин. Но эти три слога, соединенные вместе, суть ли человек; или ты это отрицаешь?

Адеодат. Кто же станет это отрицать?

Августин. В таком случае я спрошу тебя: эти три слога, соединенные вместе, не ты ли?

Адеодат, Ни в коем случае. Но понимаю, к чему ты клонишь.

Августин. Тогда скажи, чтобы я ненароком не обидел тебя.

Адеодат. Ты думаешь вывести то заключение, что я не человек?

Августин. А разве это не следует из твоих предыдущих согласий и отрицаний?

Адеодат. Вначале ответь мне, о тех ли трех слогах ты спросил, когда задал вопрос "человек — человек ли", или же о самой вещи, которую эти слоги означают?

Августин. Лучше ты ответь, в каком смысле ты понял мой вопрос: ведь если вопрос двусмысленен, ты должен был отвечать не прежде, чем выяснил бы для себя, в каком смысле я тебя спросил.

Адеодат. Чем же помешала бы мне эта двусмысленность, если бы я на то и другое ответил так: человек есть человек, ибо и те три слога суть не что иное, как именно те три слога, и означаемое ими — не что иное, как то, что оно есть.

Августин. Ответ тонкий, но почему ты в том и другом смысле понял лишь одно слово "человек", но не остальное, что нами говорилось?

Адеодат. Откуда же видно, что остальное я понял иначе?

Августин. Не говоря уж обо всем другом, если бы ты понял самый первый мой вопрос в том смысле, что звучат одни лишь слоги, ты не смог бы мне вообще что-либо ответить: ведь тогда ты мог бы решить, что я ни о чем тебя не спросил. А между тем, когда я произнес три слова, из коих одно я повторил дважды, сказав: "человек — человек ли", — ты два последних слова понял не как знаки, а как то, что ими обозначается: это видно по крайней мере из того, что ты тотчас же счел нужным ответить на вопрос.

Адеодат. Совершенно справедливо.

Августин. Почему же только первое слово тебе вздумалось понимать и в смысле того звука, который в нем слышится, и в смысле того значения, которое оно имеет?

Адеодат. Поскольку я понимаю все со стороны лишь того, что им обозначается. Поэтому я соглашаюсь с тобой, что мы решительно не в состоянии что-либо выразить, если только душа наша, услышав слова, не перенесется к тому, знаками чего эти слова выступают. Укажи же мне теперь, каким образом могло ввести меня в обман то умозаключение, из которого следует, что я — не человек.

Августин. Напротив, я снова хочу спросить тебя о том же, чтобы ты сам нашел изъян в своих рассуждениях.

Адеодат. Хорошо.

Августин. Впрочем, я не стану спрашивать тебя о том, о чем спрашивал с самого начала, поскольку ты уже мне ответил. Обрати на этот раз побольше внимания на то, суть ли два слога "чело" и "век" то же, что и чело и век, или это что-либо иное?

Адеодат. А что же в них еще другого?

Августин. Ну, а если эти два слога соединить вместе, не выйдет ли человек?

Адеодат. С этим я никак не могу согласиться: ведь мы решили (и решили правильно), что, коль скоро дан знак, обращать внимание на то, что им обозначается, и соответственно уже этому или принимать, или отвергать сказанное. Эти же два слога, произносимые отдельно, поелику звучат безо всякого значения, относятся к тому, что мы решили считать звуком.

Августин. Итак, ты решил и твердо стоишь на том, что вопрошающим должно отвечать не иначе, как только с точки зрения тех предметов, которые обозначаются словами?

Адеодат. Если это — только слова, не понимаю, почему бы и не так.

Августин, Желал бы я знать, как опровергнул бы ты того, о ком в шутливой речи приходится слышать, что он вывел заключение, будто бы из уст спорящего с ним выскочил лев? Когда он спросил, действительно ли то, что мы говорим, исходит из наших уст, его оппонент не мог с этим не согласиться; затем он повел речь с этим человеком так, что заставил его (что было нетрудно) произнести в разговоре слово "лев". Когда же это произошло, он стал насмехаться над ним за то, что он, будучи незлым человеком, изблевал столь лютое животное, поскольку заранее согласился, что все, что мы говорим, исходит из наших уст, и поскольку не мог отпереться от того, что произнес "лев".

Адеодат. Опровергнуть этого шутника было бы совсем нетрудно: я не согласился бы с тем, что все, произносимое нами, исходит из наших уст. Ибо когда мы говорим, мы только обозначаем то, о чем говорим, и из уст говорящего исходит не сама обозначаемая вещь, а знак, коим она обозначается, если только не знак других знаков, о чем мы рассуждали прежде.

Августин. Против этого человека ты, пожалуй, вооружен неплохо; но что ответил бы ты мне, если бы я спросил: человек — имя ли?

Адеодат, Что же еще, как не имя?

Августин. Стало быть, видя тебя, я вижу имя?

Адеодат. Нет.

Августин. Сказать тебе, что отсюда следует?

Адеодат. Кажется, я понимаю и сам: ведь, если мой ответ верен, то я — не человек. А ведь я уже прежде решил, что следует соглашаться с тем или отрицать то, что говорится, с точки зрения предмета, который обозначается.

Августин. Но на мой взгляд, ты не ошибся, дав такой ответ; в этом случае прирожденный нашим умам закон разума оказался сильнее твоей осмотрительности. Ибо, если бы я спросил тебя, что такое человек, ты, вероятно, ответил бы, что он животное; а если бы я спросил, к какой части речи относится человек, ты сказал бы, что человек — имя существительное. Поэтому, коль скоро оказывается, что человек — и имя, и животное, то первое говорится о нем, когда речь идет о знаке, а последнее, когда — о предмете, который обозначается. Таким образом, если бы кто-нибудь спросил меня: "человек — имя ли", — я ответил бы — имя, поскольку достаточно видно, что вопрошающий желает слышать ответ в этом именно смысле. А если бы он спросил: "человек — животное ли", — я бы еще скорее ответил утвердительно, поскольку если бы он вообще бы умолчал об имени и животном, а просто спросил лишь: "что такое человек", — душа наша, руководимая законами речи, прямо остановилась бы на том, что обозначается этими слогами, и ответ дан был бы или такой, что человек — животное, или же в полном определении — животное разумное и смертное. Так ли и по твоему мнению?

Адеодат. Именно так. Но если мы все же ответили, что человек — имя, как в этом случае избежать нам того крайне оскорбительного вывода, что мы — не люди?

Августин. А не иначе, как сказав, что заключение это не вытекает из того смысла, в каком мы дали утвердительный ответ на вопрос. А если он скажет, что выводит его из того же самого смысла, то и в этом случае бояться нечего: ибо чего же мне бояться — согласиться, что я — не человек, т. е. не эти слоги?

Адеодат. Лучше и сказать нельзя. Но почему же, когда говорят: "следовательно, ты не человек", — наш дух оскорбляется, если согласно с тем, как ты это сейчас показал, все здесь сказано абсолютно справедливо?

Августин. Потому что когда звучат эти слова, я не могу не думать, чтобы заключение это не относилось к тому, что обозначается этими слогами, в силу имеющего естественно наибольшее значение правила, согласно которому внимание наше от слышимых знаков переносится к обозначаемым ими предметам.

Адеодат. Согласен.

Глава IX

О том, что сама вещь и ее познание важнее, нежели ее знак


Августин. Теперь я желаю, чтобы ты понял, что обозначаемые предметы должны быть ценимы более, нежели их знаки. Ибо все, что только существует ради другого, необходимо ниже, чем то, для чего оно существует. Но, быть может, ты думаешь иначе?

Адеодат. По-моему, это следует сперва обдумать. Вот, например, когда мы говорим "coenum" (грязь), то разве это имя не лучше обозначаемого им предмета? Ибо то, что в нем оскорбляет наш слух, принадлежит не самому звуку слова: если в этом слове изменить только одну букву, то получится "coelum" (небо); а ведь между теми предметами, которые обозначаются этими именами, различие огромно! Поэтому я никогда не приписал бы знаку того, что ненавистно нам в обозначаемом им предмете, а, значит, я вправе предпочесть знак предмету.

Августин. Осмотрительная предосторожность! Итак, ложно, что предметы надлежит ценить выше, чем их знаки?

Адеодат. Похоже на то.

Августин. В таком случае скажи, что, по-твоему, имели в виду те, кто дали имя столь гнусному и презренному предмету; одобряешь ли ты их, или не одобряешь?

Адеодат. Ни то и ни другое — ведь я знать не знаю, что они имели в виду.

Августин. Не можешь ли по крайней мере сказать, что ты сам имеешь в виду, когда произносишь это имя?

Адеодат. Это могу: желая научить человека, с которым говорю, и напомнить ему об этом предмете, я обозначаю этим именем то, чему он, по моему мнению, должен учиться и что припоминать.

Августин. Ну, а это учение или напоминание, которое ты с таким для себя удобством даешь или получаешь при помощи имени, не следует ли считать дороже самого имени?

Адеодат. Согласен, что знание, приобретаемое посредством знака, следует предпочитать самому знаку; но не думаю, чтобы следовало предпочитать ему и предмет.

Августин. Итак, хотя в высказанном нами положении и ложно то, что все предметы должны быть предпочитаемы их знакам, верно, однако, что все существующее для другого ниже, чем то, для чего оно существует. Так, познание о грязи, ради которого придумано это имя, следует считать более важным, чем само это имя, которое,в свою очередь, как признано нами, надлежит предпочитать грязи. Ибо познание это предпочитается знаку, о коем мы говорили, не по чему-либо другому, как именно потому, что не познание, как нам кажется, существует для знака, а наоборот, знак — для познания.

Так, когда какой-то обжора, или, по выражению ап. Павла, работающий чреву (Рим. XVI, 18), сказал, что он живет для того, чтобы есть, то слышавший его слова человек жизни умеренной не стерпел и сказал: "Гораздо бы лучше было, если бы ты ел для того, чтобы жить". Он сказал это на основании того же правила. Речь первого не могла понравиться не по чему-либо иному, как потому, что жизнь свою он ценил столь мало, что считал ее ниже удовольствий чрева, когда говорил, что живет ради пищи. С другой стороны, речь последнего похвальна именно потому, что он понимал что чему служит. Возможно, что подобным же образом и ты, и любой другой из людей, умеющих ценить вещи, какому-нибудь говоруну и фразеру, в ответ на его слова: "Я учу для того, чтобы говорить", сказал бы: "Не лучше ли тебе, друг мой, говорить для того, чтобы учить?" Если это так (а ты знаешь, что это так), то ты теперь вполне понимаешь, что слова должны иметь меньшее значение чем то, для чего мы их употребляем; ибо употребление слов должно быть предпочитаемо самим словам: слова существуют для того, чтобы мы пользовались ими, а пользуемся мы ими для того, чтобы учить. Следовательно, насколько учить лучше, чем говорить, настолько говорение лучше, чем слова. Наука, следовательно, гораздо лучше, чем слова. Но я желал бы услышать возражения, которые ты, возможно, считаешь нужным сделать.

Адеодат. Я согласен, что наука лучше слов, но не знаю, нет ли чего-нибудь такого, что можно было бы возразить против правила: "все, что существует ради другого, ниже того, для чего оно существует"?

Августин. Этот вопрос мы лучше обсудим в другой раз, теперь же мне вполне хватает и того, с чем ты сейчас согласился. Ты же согласился с тем, что познание вещей дороже, чем их знаки. Поэтому познание вещей, обозначаемых знаками, надлежит предпочитать познанию знаков. Так ли это и по-твоему?

Адеодат. Разве я согласился с тем, что познание вещей превосходнее познания знаков, а не с тем, что оно превосходнее самих знаков? Поэтому я боюсь, что не соглашусь с тобой и теперь.

В самом деле, если имя "грязь" лучше самого предмета, который оно означает, то почему бы и познание этого имени не предпочесть познанию его предмета, хотя бы само имя было и ниже этого познания? У нас налицо теперь четыре вещи — имя, предмет, познание имени и познание предмета. Если первое превосходнее второго, то почему же и третье не превосходнее четвертого? Но допустим, что не превосходнее; разве только лишь поэтому его следует ставить ниже?

Августин. Вижу, что ты отлично помнишь, с чем согласился, и выяснил превосходно, что думаешь. Но, полагаю, ты понимаешь, что, например, слово "порок" лучше, чем то, что им обозначается, хотя знание самого имени гораздо ниже, чем знание пороков. Представим теперь, что ты сопоставишь между собою и степень рассмотрения: имя и предмет, знание имени и знание предмета; первое мы вправе предпочесть второму. В самом деле, имя это, поставленное в стихе Персея: "Но он изумился пороку"*, не только не вносит в стих ничего порочного, но напротив, придает ему некоторое украшение, хотя сам предмет, обозначаемый этим именем, делает порочным того, в ком находится. Но не таково отношение между третьим и четвертым. Мы находим в этом случае, что четвертое предпочтительнее третьего. Действительно, знание этого имени ничтожно по сравнению со знанием пороков.

Адеодат. По-твоему, это познание предпочтительней даже тогда, когда оно делает нас несчастными? Ведь тот же Персей превыше всех наказаний, которые или измышляет жестокость тиранов, или несет в себе их жадность, ставит то одно, которым мучатся люди, вынужденные сознавать пороки, коих избежать не могут.

Августин. Но подобным же образом ты можешь отрицать и то, что знание добродетелей следует предпочитать познанию имени "добродетель": ведь знать добродетель и не иметь ее — также мучение; и тот же самый сатирик желал, чтобы тираны несли такое наказание*.

Адеодат. Пусть Бог оградит от подобного безумия! Теперь я понимаю, что не следует винить сами знания, которыми наполняет наш дух лучшая из всех наука; но следует считать несчастнейшими, — как, полагаю, считал их и Персей, — тех, которые заражены такою болезнью, от которой не лечит даже и это врачевание.

Августин. Ты рассуждаешь неплохо; но какое отношение к нам имеет мнение Персея? В подобных вещах нам не следует подчиняться авторитету таких людей. Да и вообще, следует ли одно из этих познаний предпочитать другому, в настоящем случае решить нелегко. Для меня же достаточно и того, что сделано, а именно — что познание предметов, обозначаемых знаками, если не лучше познания знаков, то по крайней мере лучше самих знаков. Поэтому, рассмотрим теперь обстоятельней, что за род предметов, относительно которых мы сказали, что они могут быть указаны помимо знаков, сами собою, как, например, говорить, ходить, сидеть, лежать и проч.

Адеодат. Припоминаю, продолжай.

Глава Х

О том, можно ли чему-нибудь учиться помимо знаков, а также и о том, что предметы не изучаются непосредственно при помощи слов


Августин. Все ли, о чем мы можем быть спрошены и чем можем немедленно заняться, может быть указано помимо знака, или же ты что-либо из этого исключаешь?

Адеодат. В указанном классе предметов я не нахожу ничего такого, чему можно было бы учиться помимо знака, за исключением разве что говорения и того, что определяется словом "учить". В самом деле, я вижу, что всему, что бы ни стал я делать с целью научить кого-либо, этот последний не научится от самого того предмета, который он требует показать. Так, если бы меня, когда я ничего не делаю или делаю что-либо другое, спросили, что значит ходить, а я, стараясь научить помимо знака, начал бы тотчас ходить, то не исключено, что вопрошающий решил бы, будто ходить — это именно так и столько ходить, как я ему показал, а иначе это уже не хождение, а что-нибудь другое. И все вышесказанное относится не только к хождению, но и вообще ко всему, за исключением разве что понятий "говорить" и "учить".

Августин. Пусть так; но не представляется ли тебе, что говорить — это нечто одно, а учить — совсем другое?

Адеодат. Конечно, ведь если бы это было одно и то же, то учил бы только тот, кто говорит. А так как многому мы можем научиться не только со слов, но и при помощи иных знаков, то кто же станет сомневаться в различии между тем и другим?

Августин. А различаются ли между собой понятия "учить" и "обозначать"?

Адеодат. Думаю, что это одно и то же.

Августин. А прав ли тот, кто говорит, что мы обозначаем для того, чтобы учить?

Адеодат. Безусловно.

Августин. Ну, а если бы другой сказал, что мы учим для того, чтобы обозначать, — не опровергалось ли бы это предыдущим положением?

Адеодат. Опровергалось бы.

Августин. Следовательно, если мы обозначаем для того, чтобы учить, а не учим для того, чтобы обозначать, то учить — это одно, а обозначать — совсем другое.

Адеодат. Ты прав: я беру свои слова обратно.

Августин. Теперь ответь мне на следующее: тот, кто учит тому, что значит учить, делает это при помощи знаков или как-нибудь иначе?

Адеодат. Думаю, что только так.

Августин. Значит, ложно то, что ты утверждал несколько раньше, т. е. что когда спрашивают, что значит "учить", то их можно научить без помощи знаков: ведь ты сам признал, что обозначать — одно, а учить — совсем другое. Если же то и другое различно, как это оказалось на деле, и одно может быть указано только другим, то, значит, они не могут быть указаны через самих себя, как это тебе показалось. Следовательно, мы до сих пор еще не нашли ничего такого, что могло бы быть указано само собою, за исключения разве что говорения, которое, означая иное, означает и само себя. Но так как оно и само есть знак, то, выходит, что нет решительно ничего, чему можно было бы научиться без помощи знаков.

Адеодат. Полностью признаю твою правоту.

Августин. Итак, решено, что мы ничему не учимся без помощи знаков и что само познание должно быть для нас дороже знаков, посредством которых мы познаем (хотя и не все, что обозначается, непременно лучше своих знаков).

Адеодат. Именно так.

Августин. А помнишь ли ты, каким окольным путем дошли мы до такой малости? Ведь все, из-за чего мы так долго препирались, ограничивалось только тем, чтобы найти следующие три вещи: действительно ли нельзя ничему научиться без помощи знаков; есть ли какие-нибудь такие знаки, которые следует предпочитать самим предметам, ими обозначаемым; и, наконец, лучше ли познание самих предметов познания их знаков. Но есть и четвертое, о чем я хотел бы вкратце осведомиться у тебя: считаешь ли ты все это, нами найденное, настолько верным, что в нем ты уже не можешь сомневаться?

Адеодат. Хотелось бы, чтобы все, чего мы достигли с таким трудом, оказалось бесспорным. Однако, признаюсь, этот твой вопрос заставляет меня задуматься и не спешить с ответом. Мне кажется, что ты спросил не случайно и что-то мы еще упустили, вот только что — этого я понять не могу.

Августин. Меня радует твое сомнение — ведь оно означает, что дух твой отнюдь не безрассуден. Ибо весьма трудно не прийти в сильное смущение, когда то, что мы усвоили охотно и с большим доверием, расшатывается возражениями с противоположной стороны и как бы ускользает из рук. Поэтому, как хорошо и справедливо уступать благоразумным и рассудительным доводам, так же и опасно считать неизвестное за известное. Если часто разрушается то, что мы привыкли считать весьма прочно обоснованным и неизменным, то есть все основания бояться, что мы впадем в состояние такого умственного отвращения или страха, что придем к мысли не верить и в самую очевидную истину.

Но давай поскорее рассмотрим, имел ли ты достаточные основания сомневаться в том, что мы обосновали. Представь себе, что человек, незнакомый с ловлею птиц, совершаемой при помощи прутов и птичьего клея, встретился с птицеловом, хотя и снаряженным этими предметами, но еще не приступившем к ловле птиц, а только идущем на охоту;

увидев его, он бы остановился и, как это часто бывает, начал бы с удивлением размышлять и спрашивать про себя, что значит убранство этого человека? Птицелов же, заметив пристальное к себе внимание и движимый желанием похвастаться, приготовил бы свои трости и, заметив вблизи себя птичку, при помощи дудки и ястреба остановил бы ее, привлек к себе и поймал. Спрашивается, не научил бы он своего зрителя, помимо всяких знаков, но самим делом тому, что тот хотел бы узнать?

Адеодат. Боюсь, не то ли это самое, что я сказал о человеке, который спросил, что значит ходить. Не думаю, чтобы и здесь вполне было показано птицеловство.

Августин. От этого опасения тебя освободить нетрудно: достаточно только допустить, что он был настолько понятлив, что из того, что видел, вполне уразумел этот род искусства; для дела достаточно и того, чтобы о некоторых только предметах и только немногие из людей могли приобретать познания безо всяких знаков.

Адеодат. То же самое я могу допустить и относительно ходьбы: вопрошавший был-де настолько понятлив, что, хотя хождение было показано ему всего несколькими шагами, он вполне уразумел, что значит ходить.

Августин. Изволь, я не только не собираюсь препятствовать этому, но напротив, помогаю, как могу. Сам видишь, что мы оба приходим к одному и тому же выводу, что кое-кто может кое-чему учиться без знаков и что ложно то, что мы утверждали несколько выше, будто бы нет решительно ничего, что могло бы быть показано без знаков. Ведь не только что-нибудь то или другое из указанного, а встречаются тысячи предметов, которые узнаются сами собою без всякого знака. Из-за чего же, скажи на милость, мы будем сомневаться? Не говорю уже о тех бесчисленных зрелищах, которые представляют во всех театрах люди самим делом, безо всяких знаков, но это солнце и этот все наполняющий и украшающий свет, и эту луну и все прочие светила, и эту землю, море и все, что в них рождается, — разве все это не показывает созерцающим Бог и природа непосредственно, как оно есть само по себе?

А если ты всмотришься в это повнимательней, то, быть может, и не найдешь ничего такого, что узнается посредством знаков. В самом деле, когда дается знак, этот знак не может научить меня ничему, если я не знаю, какого предмета служит он знаком; а если знаю, то чему с его помощью я учусь? Когда я читаю: "и сарабаллы их не изменились" (Дан. III, 94), то слово это не дает мне видеть тот предмет, который оно означает. Ибо если этим именем обозначаются своего рода головные покрывала, то, слыша это слово, учусь ли я тому, что такое голова, или тому, что такое покрывало, если раньше не был знаком с этими предметами? Представление о них приобретается мною не тогда, когда я слышу о них от других, а когда вижу их сам. В самом деле, когда три слога слова "голова" в первый раз касаются моего слуха, я так же мало знаю, что они означают, как и то, когда в первый раз слышу или читаю слово "сарабаллы". Но когда часто говорят "голова", то, замечая и соображая, в каком случае это слово произносится, я открываю, что это — название предмета, который мне давно известен. Пока же я не открыл этого, слово это было для меня только звуком; а что оно — еще и знак, это я узнал, когда открыл, какого предмета оно служит знаком; а открыл я это, когда заметил, и не по значению, но посредством наблюдения. Таким образом, мы скорее узнаем знак после того, как узнаем предмет, чем узнаем предмет по данному знаку.

Чтобы яснее понять это, вообрази, что мы в первый раз слышим слово "голова", и не зная, только ли это звук, или же он имеет еще и какое-нибудь значение, спрашиваем, что значит "голова" (помни, что нас интересует еще не сам предмет, но знак, который нам совершенно неизвестен до тех пор, пока мы не выясним, знаком чего он служит); и вот, когда мы задаем такой вопрос, нам указывают пальцем на сам предмет. Увидев предмет, мы получаем познание и о знаке, который раньше слышали, но не знали. Но поскольку в этом знаке две стороны — звук и значение, то звук мы воспринимаем не посредством знака, а тем, что воздействует на слух, значение же уразумеваем, когда видим обозначаемый предмет. Ибо указание пальцем может означать не что иное, как то, на что оно направлено, а направлено оно не на знак, а на ту часть тела, которая называется головою. Таким образом, посредством указания пальцем я не получаю познания ни о предмете, который знал раньше, ни о знаке, на который это указание не простирается. Впрочем, я не придаю большого значения указанию пальцем, потому что оно представляется мне скорее знаком указания, вроде наречия "вот", чем знаком каких-либо указываемых предметов:

обыкновенно к указанию пальцем мы присовокупляем и это наречие, считая, что одного только указания пальцем недостаточно.

Я стараюсь сейчас убедить тебя, насколько могу, что при помощи знаков, называемых словами, мы ничему не учимся, ибо, как я сказал, скорее силу слова, т. е. значение, которое скрывается в звуке, мы узнаем, узнавши сам обозначаемый предмет, нежели получаем представление о предмете при помощи этого значения.

Что сказано мною о голове, можно сказать и о покрывалах, и о множестве других предметов. Хотя бы я и знал их, сарабалл я все же еще не знаю. Если бы кто-нибудь или жестом обозначил мне их, или нарисовал, или указал на нечто такое, на что они похожи, — то он, пожалуй, чему-то меня бы научил: я понял бы этот предмет без особого труда, если бы захотел поговорить о нем побольше; но я говорю, что ближайшее понятие о предмете я получил бы не из слов. Точно также, как если бы они находились налицо, и мне бы указали на них, говоря:

"Вот сарабаллы", я получил бы познание о неизвестном мне предмете не посредством сказанных слов, а посредством взгляда на предмет, при помощи которого я узнал бы и усвоил, что значит это имя. Ибо, коль скоро изучаю я сам предмет, то доверяю не чужим словам, а собственным глазам; доверяю, пожалуй, и чужим словам, но лишь настолько, чтобы обратить свое внимание, т. е. посредством осмотра исследовать то, что вижу.

Глава XI

О том, что мы учимся не внешне звучащими словами, а внутренне звучащей истиной


Значение слов не простирается дальше этого. Они, даже если приписать им те возможности, коих у них нет и в помине, только убеждают нас исследовать предметы, но не доставляют познания о них. Учит меня чему-либо тот, кто представляет или глазам, или какому-нибудь другому телесному чувству, или же непосредственно самому уму то, что я хочу познать. При помощи же слов мы учимся только словам, даже только звуку, треску слов, ибо, если то, что не есть знак, не может быть словом, то я, хотя и слышу слово, однако не знаю, что оно — слово, пока не выясню, что оно означает. Следовательно, познание слов приобретается уже после того, как познаются предметы — на слух же мы не учимся даже словам. Ибо мы не изучаем тех слов, которые знаем, а если мы их не знаем, то не можем сказать, что мы их изучили, не усвоив себе их значения; значение же усвояется не тем, что мы слышим издаваемые звуки, но познанием обозначаемых предметов. Правильно говорят, что когда произносятся слова, мы или знаем, что они значат, или не знаем: если знаем, то скорее припоминаем, чем учимся; если же не знаем, то и не припоминаем, а побуждаемся, пожалуй, к поискам этого значения.

Так, если бы ты сказал, что хотя знания о тех головных покрывалах, имя которых для нас не более, чем звук, мы можем получить действительно только в том случае, если их увидим, и что само это имя мы вполне узнаем лишь узнав сами покрывала; однако же тому, что известно нам о благородных отроках: как они верою и благочестием победили, какие хвалы воспели Богу, какие почести заслужили от своего врага — мы научились не иначе, как посредством слов, то я отвечу, что мы уже имели представление обо всем том, что обозначается этими словами. Ибо что такое три отрока, что такое печь, огонь, царь, наконец — что такое быть невредимым от огня, и вообще все, что этими словами обозначается, я уже знал и прежде. Анания же, Азария и Мисаил мне также неизвестны, как и сарабаллы; и познанию их не помогают, да и не могут помочь их имена. Признаюсь, что я скорее верю, чем знаю, что все, рассказываемое в этой истории так тогда и происходило, как описано. Подобное различие знания и веры было известно и тем, кому мы верим. Ибо пророк говорит: "Если вы не верите, то потому, что вы не удостоверены" (Исаия. VII, 9). Этого он не сказал бы, если бы, по его представлению, между тем и другим не было никакого различия.

Итак, что я разумею, тому и верю, но не все, чему я верю, то и разумею. Все, что я разумею, то я и знаю, но не все то знаю, чему верю. Я знаю, как полезно верить многому и такому, чего не знаю, и к области этого полезного отношу и эту историю о трех отроках. Поэтому, хотя многих предметов я и не могу знать, однако знаю о пользе в них уверовать.

Обо всем, постижимом для нас, мы спрашиваем не у того, кто говорит, тем самым произнося звуки внешним образом, а у самой внутренне присущей нашему уму истины, побуждаемые к тому, пожалуй, словами. Тот же, у кого мы спрашиваем и кто нас учит, есть обитающий во внутреннем человеке Христос (Еф. III, 16—17), т. е. непреложная Божья сила и вечная премудрость; хотя к ней обращается с вопросами всякая разумная душа, она открывается каждому из нас лишь настолько, насколько тот в состоянии принять, в зависимости от своей худой или доброй воли. И если порою мы ошибаемся, происходит это не по вине учащей нас истины, также как и не по вине света часто ошибаются наши глаза. В действительности и к свету мы обращаемся относительно видимых предметов для того, чтобы он нам их показал, сообразуясь с нашей возможностью их видеть.

Глава XII

О том, что Истина — Христос учит нас внутренним образом


Если относительно цвета мы обращаемся за сведениями к свету, а относительно остального, ощущаемого нашим телом — к стихиям этого мира, к тем же телам, которые ощущаем, и к самим чувствам, которыми, как толкователями, пользуется наш ум для познания этих предметов, относительно же всех умопостигаемых вещей — к внутренней истине — то чему тогда мы можем учиться у слов? Ведь все, что мы познаем, мы познаем или телесными чувствами, или умом. Первый тип познания называется чувственным, второй — умственным, или, говоря языком наших писателей, первый — телесным, второй — духовным.

Если нас спрашивают о первого рода предметах, мы даем ответ, когда у нас налицо то, что мы ощущаем, как тогда, например, когда мы смотрим на только что родившуюся луну, и у нас спрашивают, какова луна или где она. В этом случае спрашивающий нас, если он не видит предмета, верит нам на слово, а часто и не верит, но ни в коем случае не учится, если только не видит сам того, о чем ему говорят; а если видит, то учится уже не посредством звучащих слов, но посредством самих предметов и чувств. Ибо для видящего слова звучат точно также, как звучали бы они и для невидящего. Но если нас спрашивают не о том, что мы ощущаем непосредственно, а о том, что ощущали когда-то, — в этом случае мы говорим уже не о самих предметах, а об образах, отпечатлевшихся и сохраняющихся в памяти: как в этом случае мы выдаем за истинное то, что сами считаем ложным, я решительно не знаю, — разве только утверждаем, что мы этого не видим и не ощущаем, но видели и ощущали. Таким образом, сохраняющиеся в нашей памяти образы предметов, раньше подлежащих нашему ощущению, представляют собою некоторого рода документы, мысленно созерцая которые мы не лжем, коль скоро говорим по чистой совести; но они — только документы, и слушающий нас, если он прежде и сам ощущал или присутствовал на тех событиях, о которых мы ему говорим, не учится чему-либо на основании моих слов, а припоминает, воспроизводя сам про себя образы, а если все это его ощущениям не подлежало, то ясно, что он в этом случае скорее верит словам, чем учится.

Когда же речь идет об умопостигаемых предметах, созерцаемых рассудком и разумом, то хотя мы говорим о том, что созерцаем их, как присущих во внутреннем свете истины, — свете, коим просвещается и услаждается так называемый внутренний человек, однако и в этом случае слушающий нас, если он и сам видит эти предметы сокровенным, внутренним оком, познает, о чем я говорю, посредством собственного созерцания, а не посредством моих слов. Таким образом и его, созерцающего истину, я не учу, когда говорю истину; ибо он учится не от моих слов, а самими вещами, ясными для него по внутреннему откровению Божию; следовательно, будучи спрошенным об этом, может отвечать и сам. А что может быть нелепее мнения, будто бы своей речью я научу того, кто, прежде чем я стану говорить, может сказать то же самое, если его спросят? Ибо, если спрашиваемый, как это часто бывает, сперва отрицает что-нибудь, а потом рядом вопросов вынужден бывает признать, то происходит это вследствие слабости умственного взора спрашиваемого, который не в состоянии разом постигнуть в том свете предмет целиком, почему его и заставляют делать это по частям, когда спрашивают об этих самых частях, из коих слагается то целое, которое он не в состоянии был объять своим взором за один раз. Если к этому он приводится и словами спрашивающего, то слова не учат его, а только используются как особые приемы, посредством которых спрашиваемый способен учиться внутренне.

Так, я спросил тебя: неужели при помощи слов нельзя ничему научиться? Будучи не в состоянии на первых порах объять этот предмет в целом, ты нашел это мнение нелепым. Тогда, чтобы силы твои оказались способными слушать внутренне истинного учителя, я должен был спрашивать тебя, откуда ты научился тому, что признаешь в моих словах истинным, в чем уверен и о чем утверждаешь, что знаешь? Допустим, ты ответил бы, что этому научил тебя я. Тогда я спросил бы, что, предположим, заверяй я тебя, будто бы видел летающего человека: было бы это для тебя столь же убедительным, как мое утверждение о том, что умные люди лучше глупых? Ты, конечно, отверг бы это и сказал, что первому не веришь, а если бы и поверил, то все равно не знаешь этого; последнее же знаешь несомненнейшим образом. Уже из одного этого ты должен был бы понять, что с моих слов ты не мог научиться ни первому, чего ты не знал, ни последнему, что знал очень хорошо; потому что и после того, как я спросил тебя порознь о том и другом, ты поклялся бы, что первое тебе неизвестно, а последнее ты знаешь. После этого ты признаешь и все то, что ты отрицал в целом, так как части, из которых оно слагается, и на твой взгляд будут несомненными и ясными, а именно: слушающий нас или не знает, истинно ли то, что мы говорим, или знает, что оно ложно, или, наконец, знает, что оно истинно. В первом случае он или верит, или раздумывает, или соглашается относительно наших слов; во втором противится им или отвергает, в третьем подтверждает их;следовательно, он не учится ни в том, ни в другом, ни в третьем случае. Значит и тот, кто и после моих слов не знает предмета, и тот, кто знает, что услышал ложное, и, наконец, тот, кто, будучи спрошенным, сам мог бы ответить то же самое, что сказано, — все они, очевидно, при помощи моих слов ничему не научились.

Глава XIII

О том, что посредством слов не открывается даже душа говорящего


Поэтому и относительно тех предметов, которые созерцаются умом, напрасно тот слушает слова созерцающего, кто сам созерцать эти предметы не может, а если не напрасно, то только потому, что подобным вещам полезно верить и не зная их. Кто же в состоянии созерцать, тот внутренне ученик истины, внешне же — судья говорящего, или лучше — судья самой речи, Ибо весьма часто он знает, о чем говорится, между тем как сам говорящий не знает того, что сказал. Так, если бы кто-нибудь, следуя эпикурейцам и считая душу смертной, начал бы развивать те доводы, которые приводятся в защиту ее бессмертия тому человеку, который может созерцать духовное, последний подумал бы, что тот говорит правду, между тем как говорящий не знал бы, правду ли он говорит, а пожалуй считал бы даже свои слова в высшей степени ложными: не следует ли в таком случае думать, что он учит тому, чего не знает сам? А ведь он пользуется теми же самыми словами, которыми мог бы пользоваться и знающий.

Таким образом, на долю слов не остается даже и того, чтобы ими обнаруживалась по крайней мере душа говорящего, так как остается неизвестным, знает ли она то, что говорит. Прибавь к этому лгунов и обманщиков, на примере которых ты легко увидишь, что слова не только не открывают, но даже скрывают душу. Я нисколько не спорю с тем, что слова людей правдивых направлены на обнаружение собственной души; при общем согласии они постигли бы этой цели, если бы не дозволялось говорить лгунам. Хотя мы часто испытывали и на себе, и на других, что слова произносятся не о тех предметах, о которых мы думаем. Это, по моему мнению, может случаться двояко: или когда из наших уст изливается речь, заученная напамять и вертящаяся на языке, причем в этот момент сами мы думаем о чем-то другом, что часто случается с нами во время пения гимна; или же когда одни слова срываются с языка вместо других против нашей воли, по ошибке, ибо и в этом случае слышатся знаки не тех предметов, которые мы имеем в виду. Что же касается лгунов, то они думают о тех самых предметах, о которых говорят, так что, хотя мы и не знаем, правду ли они говорят, знаем, однако, что они имеют в виду именно то, о чем говорят; если только с ними не бывает одного из двух вышеназванных случаев (если бы кто стал утверждать, что иногда подобное случается, и когда случается, то ясно обнаруживается, я это отрицать не буду, хотя часто это вовсе не так уж и ясно, и нередко вводили меня в заблуждение).

Но к этим двум случаям присоединяется еще один, весьма часто встречающийся и служащий семенем бесчисленных разногласий и споров, а именно: когда говорящий хотя и обозначает то, о чем он мыслит, но только для себя и для немногих других; для того же, с кем говорит, а равно и для большинства других обозначает нечто совсем иное. Так, если бы кто-нибудь сказал бы в нашем присутствии, что человек превосходит некоторых животных доблестью, мы не могли бы потерпеть этого и отвергли бы столь ложное и вредное мнение с крайним негодованием; между тем он, быть может, доблестью называет телесные силы, и этим термином выражает именно то, о чем думает, — не лжет, не заблуждается, не путает хранящихся в памяти слов, думая о чем-либо другом, не высказывает, наконец, по ошибке, того, чего не думает, но только лишь называет предмет, о котором думает, иным, чем мы, именем. Мы согласились бы с ним тотчас же, если бы могли усмотреть его мысль, которую он не смог донести до нас высказанными им словами. Говорят, что подобную ошибку может устранить определение; так, если бы в приведенном случае было дано определение, что такое доблесть, то оказалось бы, говорят, что спор вызвал не предмет, а слова. С этим, пожалуй, я согласен, но разве можно считать каждого умеющим делать хорошие определения? Притом относительно науки давать определения было много споров, разбирать которые в настоящий момент не благовременно; да я их вообще и не одобряю.

Не говорю уже о том, что многое мы не вполне можем расслышать, а потом долго и много спорим о нем, как-будто все расслышали. Так недавно, когда я назвал каким-то пуническим словом милосердие, ты заметил, что словом этим, как слышал ты от лиц лучше знающих этот язык, обозначается благочестие; я не соглашался с тобою, настаивая, что ты забыл то, что слышал: мне показалось, что ты сказал не "благочестие", а "вера", хотя ты сидел возле меня и эти два имени никак не должны были обмануть мой слух, ибо звучат крайне несходно. При этом я долго был того мнения, будто ты не знаешь, что тебе было сказано, хотя это я не знал того, что ты сказал. Если бы я тебя расслышал, то мне отнюдь не показалось бы нелепым, что милосердие и благочестие на пуническом языке называются одним и тем же словом. Так случается весьма часто, но это мы, как сказано, обойдем молчанием, чтобы не показалось, будто мы порицаем слова из-за нерадивости слушающего или даже из-за глухоты людей. Меня заботят более прежде указанные мною случаи, когда мы бываем не в состоянии понять мысли людей, говорящих словами, ясно воспринимаемыми нашим слухом, словами латинскими, которыми мы и сами говорим.

Но вот я допускаю и соглашаюсь, что, когда слова воспринимаются слухом человека, которому они известны, ему может быть известно и то, что думает говорящий о предметах, обозначаемых этими словами: узнает ли он в силу этого и то, что мы теперь доискиваемся, а именно: истину ли он сказал?

Глава XIV

О том, что Христос учит внутренне, а человек напоминает внешне при помощи слов


Затем ли преподают учителя, чтобы воспринимались и запоминались их мысли, а не те науки, которые они излагают посредством слов? Чье же любопытство будет столь неразумно, что он пошлет своего сына в школу с той только целью, дабы тот узнал, что думает учитель? Но когда учителя при помощи слов преподали все те науки, обучение которым они приняли на себя, — науки о добродетели и мудрости, — тогда так называемые ученики отдают сами себе отчет, истинно ли то, что им сказано, созерцая внутреннюю истину сообразно со своими способностями. Значит, они тогда собственно и учатся, и когда внутренне откроют, что сказанное истинно, то хвалят, даже не подозревая, что хвалят не учителей, а скорее наученных; если, впрочем, и те знают, что говорят. Обманываются же люди, называя учителями тех, кто совсем не учителя, потому что по большей части между моментом говорения и моментом познания не бывает никакого промежутка; и так как внутреннее научение является вслед же за напоминанием говорящего, то и кажется, будто учатся извне, от того, кто напомнил.

Но о пользе слов вообще, которая, если хорошенько вдуматься, вовсе не мала, мы порассуждаем, если Бог поможет, в другое время. Теперь же я старался убедить тебя, что мы не должны приписывать словам значения большего, чем следует, дабы мы не только верили, но и понимали, насколько истинно сказано в божественном писании, чтобы мы не называли на земле учителем никого, поелику один есть Учитель всех на небесах (Мф. XXIII, 8 — 10). А что такое — на небесах, этому научит нас Он сам, который и чрез людей напоминает нам внешним образом, знаками, дабы, обращаясь к Нему, мы учились внутренне. Любить и знать Его составляет блаженную жизнь, о которой все кричат, что ищут ее, но далеко не все могут радоваться, что действительно ее нашли. Но я желал бы, чтобы ты сказал мне теперь, что ты думаешь обо всей этой моей речи? Если то, что мною сказано, ты признаешь истинным и, будучи спрошенным о каждой мысли в отдельности, скажешь, что знаешь это, то ты также знаешь теперь, кто научил тебя тому — во всяком случае не я, на чьи вопросы ты все время отвечал. Если же не признаешь, то не научил тебя ни я, ни Он; я — потому, что и вообще не могу учить, Он — потому, что ты еще не в состоянии учиться.

Адеодат. Из твоих слов я узнал, что слова только располагают человека учиться и что редко бывает, чтобы в словах ясно была видна мысль говорящего; а истинно ли говорит тот или другой — этому учит меня единственно Тот, Кто живет во мне внутренне, хотя говорит и внешним образом. При Его же помощи я буду любить тем пламенней, чем долее буду учиться. Твоему же красноречию, которым ты неизменно отличаешься, благодарен особенно за то, что оно предусмотрело и разрешило все возражения, какие я готов был представить; тобою не пропущено ничего, что наводило на меня сомнение, на что и тот таинственный голос не давал мне такого ответа, в каком уверяли меня твои слова.

Примечания:

1. Рано умерший сын Августина, которому во время этого диалога около шестнадцати лет. Упоминается и в других работах, в частности "О блаженной жизни", "Исповедь" (прим. ред.}.

Аврелий Августин 15.12.2017 05:03

МОНОЛОГИ
 
http://anthropology.rchgi.spb.ru/

CОЧИНЕНИЯ
МОНОЛОГИ

Книга первая


1. Долго и о многом размышлял я сам с собой, исследуя и себя, и свое благо, и то зло, коего следовало избегать. И вдруг я услышал голос, звучащий то ли снаружи, то ли внутри меня, мой ли собственный, а, возможно, и не мой — не знаю, но только этот голос мне сказал:

Р Представь себе, что тебе удалось нечто открыть. Кому ты доверишь это открытие на хранение, если захочешь немедленно продолжить свои изыскания?

А. Разумеется, памяти.

Р. Но сможет ли она верно сохранить все то, до чего ты додумался?

А. Это трудно, а пожалуй и невозможно.

Р. Итак, нужно записать. Но что ты будешь делать, если твое здоровье не позволяет заниматься письмом? А, между тем, и диктовать этого не следует, потому что подобная работа требует полного уединения.

А. Резонно, и что мне в этом случае делать — я решительно не знаю.

Р. Молись о здравии и помощи, чтобы достигнуть желаемого, и все это немедленно запиши, чтобы мысль о потомстве поддержала в тебе бодрость духа. Затем все то, что тебе откроется, кратко изложи в немногих заключениях. Только не старайся писать так, чтобы привлечь внимание толпы читателей; пусть это будет для немногих и наилучших из твоих сограждан.

А. Спешу последовать твоему совету: Боже, Творец вселенной, даруй мне, во-первых, силы усердно молиться Тебе, далее, помоги быть достойным этого и, наконец, услышь и исполни мою молитву. Боже, через которого стремится быть все, что само бы по себе не было. Боже, который не допускаешь погибнуть и тому, что само губит себя. Боже, сотворивший из ничего этот мир. Боже, который зла не творишь, но дозволяешь ему быть, чтобы оно не стало еще злейшим. Боже, который немногим, прибегающим к тому, что истинно, открываешь, что зло есть ничто. Боже, через которого вселенная и со своею дурной стороной совершенна. Боже, через которого не существует решительно никакого разногласия, так как худшее согласуется с лучшим. Боже, которого любит все, что способно любить, зная ли об этом, или не зная. Боже, в котором существует все, по которому ни мерзость всей вообще твари не мерзка, ни злоба не вредит, ни заблуждение не заблуждает. Боже, который не восхотел, чтобы истину знал кто-либо, кроме чистых. Боже, Отец мудрости, Отец истины и высшей жизни, Отец блаженства, Отец добра и красоты, Отец умственного света, Отец пробуждения и просвещения нашего, Отец залога, побуждающего нас возвратиться к Тебе.

Тебя призываю, Бога истинного, в котором, от которого и через которого истинно все, что истинно; Бога мудрости, в котором, от которого и через которого мудрствует все, что мудрствует; Бога жизни истинной и возвышенной, в котором, от которого и через которого живет все, что живет истинно и возвышенно; Бога блаженства, в котором, от которого и через которого блаженствует все, что блаженно; Бога добра и красоты, в котором, от которого и через которого все добро и прекрасно; Бога умного света, в котором, от которого и через которого разумно сияет все, что сияет разумом; Бога, царство которого — весь сверхчувственный мир; Бога, законы царства которого распространяются и на эти царства; Бога, отвратиться от которого — значит пасть, к которому обратиться — возрасти, в коем пребывать — стоять твердо; Бога, от которого удалиться то же, что умереть, к которому возвратиться — ожить, в коем обитать — жить; Бога, которого никто не оставляет, кроме обманутого, которого никто не ищет, кроме вразумленного, которого никто не находит, кроме очистившегося; Бога, которого оставить то же, что и погибнуть, к которому стремиться то же, что и любить, которого видеть то же, что иметь; Бога, вера в которого нас возбуждает, надежда на которого — ободряет, а любовь к которому — с Ним соединяет; Бога, через которого побеждаем мы врага — Тебя, о Боже, я молю! Бога, от которого мы получили то, что до конца не погибнем;

Бога, от которого вразумляемся бодрствовать; Бога, через которого надеемся обрести благо и от зла; Бога, через которого мы избегаем зла и получаем благо; Бога, через которого мы не поддаемся несчастьям; Бога, через которого хорошо служим и хорошо господствуем; Бога, через которого мы узнаем, что то чужое, что некогда мы считали своим, и наше, что некогда считали чужим; Бога, через которого мы не ловимся на приманки и прелести зла;

Бога, через которого вещи малые не умаляют нас; Бога, через которого наше лучшее не подчинено худшему; Бога, через которого смерть попирается и обращается в победу (1 Кор. XV, 54); Бога, который обращает нас; Бога, который совлекает с нас не-сущее и облекает нас сущим;

Бога, который творит нас достойными быть услышанными;

Бога, который ограждает нас; Бога, который облекает нас во всякую истину; Бога, который говорит нам все благое, не делает сам и никому не позволяет делать нас безумными;

Бога, который возвращает нас на путь божий, который приводит нас к двери; Бога, который делает то, что стучащему отворяется (Мф. VII, 8); Бога, который дает нам хлеб жизни; Бога, через которого мы жаждем такого питья, что, вкусив однажды, мы не возжаждем никогда (Иоан. VI, 35); Бога, который обличает мир о грехе, и о правде, и о суде (Иоан. XVI, 8); Бога, через которого нас не приводят в сомнение те, кто не веруют; Бога, через которого мы отвергаем заблуждение тех, кто думают, что заслуги душ пред Ним ничто; Бога, через которого мы не служим немощным и худым стихиям (Гал. IV, 9); Бога, который очищает нас и приготовляет к божественным наградам. Ты, Боже милостивый, приди ко мне.

Приди ко мне на помощь, Ты, Бог единый, единая вечная истинная сущность, где нет никакого смешения, никакого изменения, никакого оскудения, никакой смерти. Где высочайшее согласие, высочайшая очевидность, высочайшее постоянство, высочайшая полнота, высочайшая жизнь. Где ничего нет в недостатке, ничего нет в излишке. Где рождающий и рождаемый суть едины. Бог, которому служит все, что служит; которому повинуется всякая добрая душа. По законам которого вращаются полюса, звезды совершают свои течения, солнце находится в движении весь день, луна умеряет мрак ночи и весь мир — изо дня в день через взаимную смену дня и ночи, от месяца к месяцу через возрастание и убыль луны, от года к году через последовательное появление весны, лета, осени и зимы, от пятилетия к пятилетию через совершение своего течения солнцем и от одного из великих периодов к другому через возвращение небесных светил к своим восходам — стройностью и кругообращением времен охраняет постоянство вещей, насколько позволяет это чувственная материя. Бог, законы коего, вовеки непреложные, не допускают приходить в беспорядок непостоянному движению изменчивых вещей и придают ему подобие неподвижности всегдашним круговращением веков; по законам которого воля души свободна, а награды добрым и наказания злым распределены во всем с неизменною необходимостью. Бог, от которого распространяются на нас все блага, который устраняет от нас всякое зло. Бог, выше которого — ничего, вне которого — ничего, без которого — ничего. Бог, под которым все, в котором все, с которым все. Ты, сотворивший человека по образу и подобию Своему, который узнает, познает самого себя. Услышь же, услышь меня, Бог мой. Господь мой, царь мой, отец мой, причина моя, надежда моя, богатство мое, честь моя, дом мой, родина моя, спасение мое, свет мой, жизнь моя. Услышь меня с той благосклонностью Твоею, которая, увы, известна немногим.

Тебя одного я люблю, Тебе одному я следую, Тебя одного я ищу, одному Тебе готов служить, потому что один Ты праведно господствуешь. Повели, молю, и прикажи, что Тебе будет угодно; но исцели и открой слух мой, чтобы я услышал слова Твои. Исцели и открой мои глаза, чтобы я увидел ими мания Твои. Изгони из меня безумие, чтобы я снова узнал Тебя. Скажи мне, куда я должен обратить взоры свои, чтобы увидеть Тебя, и я надеюсь исполнить все, что Ты повелишь. Прими меня, молю, обратно, беглеца твоего, Господи, Отец всемилостивый; довольно уже понес я наказаний; довольно послужил я врагам Твоим, которые под ногами у Тебя; довольно был я игрушкой обманов. Прими меня, раба своего, убегающего от них, ибо они и приняли некогда меня, раба чужого, когда я убегал от Тебя. Я чувствую, что должен возвратиться к Тебе; пусть откроют мне, стучащему в двери Твои; научи меня, как прийти к Тебе. Ничего другого я не имею, кроме доброй воли; ничего другого я не знаю, кроме того, что все текущее и гибнущее должно быть предметом презрения, а неизменное и вечное — предметом искания. Я это и делаю, Отец мой, потому, что только это и знаю; но каким путем доходят до Тебя, того я не знаю. Ты присоветуй, Ты покажи, Ты снабди меня необходимым в дорогу. Если прибегающие к Тебе находят Тебя верою, дай веру; если — добродетелью, дай добродетель; если — знанием, дай знание. Укрепи веру во мне, усиль надежду, утрой любовь. О, удивления достойная и единственная благость Твоя!

Тебя я взыскую и у Тебя же прошу того, как можно взыскать Тебя. Ибо, если Ты оставляешь, все гибнет; но Ты не оставишь, потому что Ты — высочайшее благо, которого никто, надлежащим образом ищущий, не ищет напрасно. А надлежащим образом ищет всякий, для которого Ты сделал так, чтобы он надлежащим образом искал. Даруй мне, Отец, искать Тебя, освободи меня от заблуждения; пусть, когда я буду искать Тебя, ничто другое, кроме Тебя, не попадется мне навстречу. Если я не желаю ничего, кроме Тебя, то прошу Тебя, Отец, пусть я наконец найду Тебя. А если есть во мне желание чего-либо излишнего, очисть меня сам и сделай способным видеть Тебя. Остальное, что касается здоровья этого смертного тела моего, пока будет от него хоть какая-нибудь польза для меня или для тех, кого я люблю, я предоставляю его Твоей воле, Отец премудрый и всеблагой, и я буду просить не забывать о том, что будет благовременно. Я молю только высочайшую милость Твою, чтобы Ты всецело обратилменя к Себе, чтобы Ты устранил всякие пре пятствия при моем стремлении к Тебе, чтобы повелел Ты, пока я двигаю и ношу самое тело это, быть мне чистым, великодушным, справедливым и благоразумным, — совершенным любителем и понимателем мудрости Твоей, — достойным обитанием и обитателем блаженнейшего царства Твоего. Аминь.

2. А. Вот — я помолился Богу.

Р. Так что же ты желаешь знать?

А. Именно то, о чем молился.

Р. Изложи это кратко.

А. Я желаю знать Бога и душу.

Р. И ничего более?

А. Решительно ничего.

Р. В таком случае — спрашивай. Но сперва разъясни, каким образом тебе нужно показать Бога, чтобы ты мог сказать: довольно.

А. Боюсь, что этого я не знаю, ибо не думаю, чтобы я знал что-нибудь так, как желаю знать Бога.

Р. Так что же нам делать? Разве ты не думаешь, что прежде всего тебе следует понять, каким образом ты хочешь познать Бога, чтобы более не искать Его после того, как достигнешь этого?

А. Думать-то думаю, но как это может быть — не знаю. Разве я познал когда-нибудь что-либо подобное Богу, чтобы мог сказать: "Как я знаю это, так же хочу познать и Бога"?

Р. Но если ты самого Бога еще не знаешь, то откуда тебе известно, что ты ничего не знаешь подобного Богу?

А. А оттуда, что если бы я знал что-либо подобное Богу, то я, несомненно, и любил бы это; в настоящее же время я не люблю ничего, кроме Бога и души, которых, увы, не знаю.

Р. Значит, ты и друзей своих не любишь?

А. Каким образом, любя душу, я мог бы не любить и их?

Р. Выходит, ты любишь и блох, и клопов?

А. Я сказал, что люблю душу, а не одушевленных животных.

Р. Или твои друзья не люди, или ты их не любишь, потому что всякий человек есть животное одушевленное, а ты сказал, что одушевленных животных не любишь.

А. И люди они, и люблю я их, — люблю не за то, что они животные одушевленные, а за то, что они люди, т. е. за то, что они имеют разумные души, которые я люблю даже в разбойниках. Ибо мне дозволительно любить разум во всяком, хотя и справедливо ненавижу того, кто дурно пользуется тем, что я люблю. Поэтому я тем более люблю своих друзей, чем лучше они пользуются разумной душою, или точнее — чем более желают хорошо ею воспользоваться.

3. Р. Пусть будет так; но если бы, однако же, кто-нибудь сказал бы тебе: "Я сделаю так, что ты будешь знать Бога так, как знаешь Алипия", — разве не поблагодарил бы ты его, не сказал бы: довольно?

А. Поблагодарить, пожалуй, поблагодарил бы, но сказать — довольно, не сказал бы.

Р. Почему так?

А. Да потому, что хотя я и не знаю Бога так, как знаю Алипия, однако и Алипия я знаю недостаточно.

Р. Не слишком ли дерзко с твоей стороны желать достаточно знать Бога, если ты не знаешь достаточно Алипия?

А. Одно из другого не следует. Что, например, может быть презреннее моего ужина по сравнению со светилами небесными? А, между тем, что я буду ужинать завтра, я не знаю, тогда как без ложной скромности признаюсь, что знаю, в каком созвездии будет находиться луна.

Р. Так, может быть, тебе будет достаточно знать Бога так, как ты знаешь, в какое созвездие перейдет завтра луна?

А. Нет, недостаточно; потому что об этом я заключаю на основании чувств. Между тем, я не могу утверждать, что Бог или какая-нибудь другая тайная сила природы не может неожиданно поменять направление движения луны. Если бы последнее случилось, то ложным оказалось бы все, что я до этого предполагал.

Р- И ты веришь, что это возможно?

А. Не верю. Но я говорю о том, что я знаю, а не о том, во что я верю. Обо всем, что мы знаем, мы можем совершенно правильно сказать, что мы в то и верим; но не обо всем, во что верим, можем сказать, что мы то и знаем.

Р. Итак, ты отвергаешь по этому предмету всякое свидетельство чувств?

А. Решительно отвергаю.

Р. Ну, а этого своего друга, о котором ты сказал, что еще его не знаешь, ты желаешь знать чувством или умом?

А. То, что я знаю в нем чувством, если только чувством вообще познается что-нибудь, само по себе ничтожно и вполне достаточно; но ту его часть, которою он мне друг, т. е. саму его душу, я желаю узнать умом. Р. А как-нибудь иначе не можешь знать? А. Никоим образом.

Р. Итак, ты решаешься сказать, что не знаешь своего друга, притом самого искреннего?

А. А почему бы и не решиться? Я считаю в высшей степени справедливым тот закон дружбы, который предписывает любить друга как не менее, так и не более самого себя. Поэтому, если я не знаю самого себя, — каким образом я могу оскорбить друга, сказав, что не знаю его, особенно если и сам он, как я думаю, не знает самого же себя?

Р. В таком случае, если то, что ты хочешь знать, относится к такому роду предметов, который постигается умом, то когда я сказал, что дерзко с твоей стороны желать знать Бога, если ты не знаешь Алипия, ты не должен был приводить в качестве примера свой ужин и луну, поскольку познание последних относится, как ты сам сказал, к области чувств.

4. Впрочем, для нас это большого значения не имеет. Скажи мне теперь вот что: если сказанное о Боге Платоном и Плотином истинно, будет ли для тебя достаточно знать Бога так, как знали они?

А. Если сказанное ими и истинно, из этого еще не следует, что они непременно об этом знали. Многие весьма обстоятельно говорят о том, чего не знают; как и сам я обо всем, о чем молился, сказал, что желаю это знать. Подобного желания я не выразил бы, если бы знал; а, между тем, мог же я говорить об этом? Ведь говорил я не то, что постиг умом, а то, что успел с разных сторон усвоить себе памятью, и во что, насколько мог, уверовал. Знать же — нечто совсем иное.

Р. Скажи пожалуйста, знаешь ли ты по крайней мере, что такое в геометрии линия?

А. Это я знаю абсолютно точно.

Р. И говоря так, ты не боишься академиков?

А. Вовсе нет. Ибо они не допускали, чтобы заблуждался мудрый. Поэтому я и не опасаюсь признаться в знании тех вещей, которые знаю. А когда достигну, как того желаю, мудрости, тогда уже буду поступать по ее внушению.

Р. Пусть так. Но снова спрошу: так ли ты знаешь и шар, который называют сферой, как знаешь линию?

А. Разумеется, знаю.

Р. Но одинаково ли ты знаешь то и другое, или одно более, а другое менее?

А. Совершенно одинаково. Ибо относительно обоих ни в чем не ошибаюсь.

Р. Скажи теперь, чувствами или умом восприял ты это знание?

А. Чувствами в этом случае я воспользовался, как кораблем. Когда они доставили меня до того места, к которому я стремился, я их оставил там; и когда, как бы высадившись на берег, я стал все это додумывать мыслью, мои шаги долго еще колебались, как будто от штормовой качки. Поэтому мне кажется, что скорее можно плавать на корабле по суше, чем усвоить геометрию посредством чувств, хотя они и помогают тем, кто только начинает учиться.

Р. Итак, науку об этих вещах, если ты считаешь ее наукой, ты называешь знанием?

А. Нет, если позволят стоики, которые не приписывают знания никому, кроме мудрого. Я не отрицаю, что имею представление обо всем этом: иметь представление они дозволяют и глупости. Впрочем, не боюсь, пожалуй, и их. Я вполне знаю все то, о чем ты спрашивал; продолжай, посмотрим к чему ведут твои вопросы.

Р. Не спеши, у нас довольно досуга. Вдумайся только повнимательней, чтобы неосмотрительно не согласиться с чем-нибудь ложным. Я желаю дать тебе возможность наслаждаться такими вещами, по отношению к которым ты не будешь бояться никакой случайности, а ты, между тем, велишь торопиться, как будто дело это никчемное и пустое.

А. Дай Бог, чтобы было так, как ты говоришь. Поэтому спрашивай, как тебе будет угодно, и брани посильнее, если впредь случится что-нибудь подобное.

Р. Ясно ли тебе, что линию нельзя никоим образом рассечь продольно на две линии?

А. Ясно.

Р. А поперечно?

А. Поперечно, разумеется, можно рассекать до бесконечности.

Р. А не так ли тебе ясно, что можно, рассекая плоскостями сферу из любой точки ее поверхности через центр, получать равные друг другу круги?

А. Совершенно одинаково.

Р. А линия и сфера — кажутся ли они тебе чем-нибудь одним и тем же, или они все-таки несколько различны?

А. Кто же не знает, что они весьма различны?

Р. Но если ты одинаково знаешь и то, и это, а между тем признаешь, что то и другое весьма различно между собою, то в таком случае есть знание безразличное вещей различных?

А. А разве я это отрицал?

Р. Отрицал, ибо когда я спрашивал тебя, как бы ты желал знать Бога, чтобы мог сказать: довольно, ты отвечал, что не можешь объяснить этого потому, что не имеешь такого познания, подобное которому ты желаешь получить о Боге, что ничего не знаешь подобного Богу. А в данном случае — что? Линия и сфера, разве они подобны? А ведь я спрашивал не о том, знал ли ты что-нибудь подобное, а о том, как ты желаешь знать Бога. Ты так же точно знаешь линию, как знаешь и сферу, хотя линия представляется вовсе не такою, какою является сфера. Поэтому ответь мне, достаточно ли для тебя знать Бога так, как знаешь ты этот геометрический шар, т. е., чтобы не сомневаться и относительно Бога, как не сомневаешься относительно этой геометрической фигуры?

5. А. Хотя ты возражаешь и опровергаешь меня весьма сильно, тем не менее я не решаюсь сказать, что желаю знать Бога так, как знаю это. Ибо не только предмет, но и самое знание лиц кажется различным. Во-первых, линия и сфера не настолько различаются между собою, чтобы познание их не было предметом одной и той же науки; между тем как никакой геометр не принимался учить о Боге. Затем, если бы познание Бога и этих предметов было по сути одинаково, я столько же радовался бы, узнав последнее, сколько, предполагаю, стал бы радоваться, узнав Бога. Между тем, в настоящее время я до такой степени презираю их по сравнению с Богом, что, думаю, если бы я постиг Его и увидел так, как Он может быть зримым, то все эти предметы исчезли бы из моего знания; потому что и теперь от любви к Нему они едва приходят мне на ум.

Р. Пусть твоя радость будет еще гораздо большей, когда ты познаешь Бога, чем от знания этих предметов; но это — от различия предметов, а не от самого понимания. Ведь не одними же глазами ты смотришь на землю, а другими — на голубой свод небесный; а между тем вид последнего доставляет тебе гораздо большее удовольствие, чем вид первой. Но если глаза не обманывают, то думаю, что если бы тебя спросили, — действительно ли ты видишь так же землю, как и небо, — ты должен был бы ответить: действительно, так же; хотя красота и блеск неба радуют тебя более, нежели красота земли.

А. Признаюсь, это сравнение поражает меня, и я вынужден согласиться, что насколько различны в своем роде земля и небо, настолько же эти истинные и точные научные доказательства далеки от умопостигаемого величия Божия.

6. Р. Хорошо, что тебя это поражает. Ибо разум, разговаривающий с тобой, обещает показать тебе Бога так, как видимо солнце для глаз, поскольку душевные чувства — как бы глаза ума. Всякие же точнейшие научны положения похожи на то, что видимо благодаря освеще нию солнцем, как, например, земля и все земное, ну Бог — это Тот, Кто освещает. Я же, разум, по отношеню к уму то же, что и способность смотреть по отношент к глазам. Ибо иметь глаза еще не значит смотреть, смотреть — еще не значит видеть. Итак, душе нужны три вещи: иметь глаза, которыми бы она могла пользоватьсянадлежащим образом, смотреть и видеть. Здоровые глаз души — это ум, чистый от всякой телесной скверны; свободный от желаний обладать тленными вещами. Свобод же уму дарует прежде всего вера. Ибо, если он не уверует что, не очистившись и не освободившись от телесных страстей, не увидит истинного света, то он и не станет печься о своем выздоровлении. Но если бы он даже и уверовал, что это действительно так, что если ему дано видеть, то только при этом условии, но при этом не надеялся бы на возможность выздоровления — разве не упал бы он духом, не стал бы презирать себя и действовать вопреки предназначениям врача?

А. Совершенно верно, особенно ввиду того, что предписания эти, естественно, покажутся противными самой объявшей его болезни.

Р. Поэтому к вере должна быть присоединена надежда.

А. Думаю, что так.

Р. Но если он и верит, что все это действительно так, и надеется, что может излечиться, а между тем самого света, который ему обещается, не будет любить, не будет желать, а потому решит довольствоваться своим мраком, приятным ему уже в силу привычки: разве и в этом случае не отвергнет он врача?

А. Совершенно верно.

Р. Итак, в-третьих, необходима любовь.

А. Действительно, более необходима, чем что-либо иное

Р. Итак, без этих трех никакая душа не излечится настолько, чтобы могла видеть, т. е. постигать своего Бога, А если будет иметь здоровые глаза, то что остается?

А. Остается смотреть.

Р. Взгляд души — это разум. Но так как из того, что кто-нибудь смотрит, отнюдь еще не следует, что он видит, то настоящий и совершенный взгляд, который действительно видит, называется добродетелью, ибо добродетель есть настоящий или совершенный разум. Но и такой взгляд не может обратить к свету хотя бы и здоровых уже глаз, если не будет этих трех: веры, которая будет полагать, что предмет, на который обращается взгляд, действительно таков, и что если он будет увиден, то сделает взгляд блаженным; надежды, которая предрешит, что увидит непременно, если хорошо посмотрит; любви, которая бы желала видеть и наслаждаться. За взглядом следует уже самое виденье Бога, которое есть конец зрения. Не потому, конечно, что зрение после этого уже как бы теряет свое применение, но потому, что далее этого стремления его не простираются. Это и есть совершенная добродетель — разум, достигающий своей цели, делающий жизнь блаженной. Само же виденье есть то разумение, которое появляется в душе, состоящей из постигающего и того, что постигается; так и применительно к глазам то, что мы называем "видеть", состоит из самого чувства и того, что подлежит чувству, так что, если бы не было чего-либо из двух, видеть нельзя было бы ничего.

7. Теперь посмотрим, необходимы ли эти три и тогда, когда душе уже удалось увидеть Бога, т. е. уразуметь Его. Зачем, в самом деле, была бы необходима вера, если душа уже видит? А надежда и тем менее, так как она уже владеет. У любви же не только ничего не отнимается, но напротив, ей придается весьма многое. Ибо, с одной стороны, увидев эту единственную и истинную красоту, душа тем более ее полюбит, с другой же, если бы она не сосредоточила с особой любовью свой взгляд, она не могла бы пребывать в блаженнейшем созерцании.

Но пока душа находится в этом теле, то хотя бы она и полнейшим образом видела, т. е. уразумевала Бога, однако, поскольку телесные чувства продолжают еще, пусть даже и частично, действовать и владеть ею, то всегда найдется множество поводов если не для обмана, то для недоумения, а потому можно еще назвать верою то рас положение души, которым одно отвергается, а другое принимается по преимуществу за истинное. Далее, хотя, уразумев Бога, душа будет уже блаженна и в этой жизни, однако, так как она терпит всевозможные телесные лишения и недуги, ей естественно надеяться, что после смерти всех этих неудобств уже не будет. Поэтому и надежда не оставляет души, пока она находится в этой жизни. Но после этой жизни, когда она вся соберется в Боге, останется только любовь, которая и там удержится. Ибо нельзя сказать, что она будет иметь веру в истинность всего того, коль скоро ее не будет тревожить никакая примесь лжи; не останется ей ничего и ожидать, так как она будет владеть всем с полной безмятежностью. Итак, от души требуются три вещи, — чтобы была здорова, чтобы смотрела, чтобы видела. Из этих трех вещей для первой и второй всегда необходимы другие три: вера, надежда и любовь; а для третьей — в этой жизни необходимы все три, а после нее — только любовь.

8. Теперь выслушай, насколько это уместно по ходу нашей речи, некоторое учение о Боге, основанное на вышеприведенном сравнении с чувственными вещами. И Бога мы постигаем умом, и известные научные положения мы также постигаем умом, тем не менее они весьма различны между собой. И земля видима, и свет видим; но землю видеть нельзя, если она не освещена светом. Так и относительно научных положений, которые всякий, понимающий их, признает без всякого колебания за самые истинные, следует думать, что их нельзя было бы осознать, если бы они не были освещены как бы некоторым своим солнцем. Поэтому как в отношении к видимому солнцу следует различать три вещи, а именно: что оно есть, что оно светит и что оно освещает, так и в отношении к этому таинственнейшему Богу, которого ты хочешь уразуметь, различаются три стороны, которые суть: что Он есть, что Он познается, и наконец, что дает познавать остальное. Я решаюсь учить тебя познанию двух предметов: тебя же самого и Бога. Но скажи мне, как ты это примешь: как вероятное или как истинное?

А. Разумеется, как вероятное; и должен признаться, что жду этого с большим нетерпением, поскольку до сих пор, кроме побасенки о линии и шаре, ты не сказал ничего такого, о чем я мог бы, в свою очередь, сказать, что я это знаю.

Р. Это естественно, так как до сих пор еще ничто не было изложено так, чтобы можно было требовать от тебя сознательного усвоения.

9. Но приступим к делу. Прежде всего давай определим, здоровы ли мы сами.

А. Это ты должен видеть и сам, если только можешь что-нибудь видеть в себе и во мне; впрочем, на все твои вопросы я буду отвечать так, как я это чувствую.

Р. Любишь ли ты что-нибудь, кроме познания самого себя и Бога?

А. Судя по тому, как я чувствую себя в настоящее время, я мог бы ответить, что ничего более не люблю; но для большей безопасности отвечу, что не знаю. Ибо со мной часто случалось так, что в ту пору, как я верил, что ничто другое меня не расшевелит, вдруг приходило что-нибудь на ум, что поражало меня совсем иначе, чем я предполагал. Бывало и так: какой-нибудь предмет, когда я только думал о нем, не тревожил меня; но когда он появлялся предо мною, то волновал гораздо больше, чем я мог себе представить. Впрочем, полагаю, что меня могут беспокоить только три вещи: страх потерять тех, кого люблю, страх болезни и страх смерти.

J". Итак, ты любишь, когда рядом с тобой живут любимые тобою, любишь свое доброе здоровье и любишь саму свою жизнь в этом теле: ведь иначе ты не боялся бы все это потерять.

А. Признаюсь, что это так.

Р. Стало быть, когда с тобою нет всех твоих друзей и когда твое здоровье не совсем в порядке, это причиняет твоей душе некоторую боль; согласись, что это следует из сказанного.

А. Вывод верный — я не могу отрицать его.

Р. Но если ты вдруг почувствуешь и убедишься, что тело твое здорово и увидишь, что все, кого ты любишь, одинаково с тобою пользуются благородным досугом, не возрадуешься ли ты при этом?

А. Разумеется, да и зачем бы я стал обманывать себя, зачем стал бы скрывать эту радость?

Р. Следовательно, ты еще поддаешься всякого рода болезням и сильным душевным порывам. Каково же должно быть бесстыдство подобных глаз, если они хотят видеть то истинное солнце?

А. Ты вывел такое заключение, как будто я вовсе не чувствую, насколько улучшилось мое здоровье, от скольких язв я освободился и сколько их еще осталось. Попробуй, заставь меня отказаться и от этого.

10. Р. Разве ты не знаешь, что эти телесные глаза даже и в здоровом состоянии часто поражаются светом телесного же солнца, отворачиваются от него и ищут убежища в темноте? Ты же, радующийся тому, что насколько подвинулся вперед, разве не задумаешься о том, что, собственно, ты хочешь видеть? Впрочем, давай внимательно рассмотрим то, в чем, по-твоему, мы сделали успехи. Желаешь ли ты богатства?

А. Нет, и уже давно. Мне теперь тридцать три года, перестал же мечтать о нем я почти четырнадцать лет назад и от всего того, что доставлялось случаем, не желал ничего, кроме необходимого для жизни и для упражнения в свободных науках. Одна из книг Цицерона вполне убедила меня, что богатства желать не следует, но если уж оно пришло, надлежит распоряжаться им мудро и бережливо.

Р. Ну, а как насчет славы и почета?

А. Признаюсь, что я буквально только что, почти на этих днях перестал их желать.

Р. А жену? Неужели тебя порою не манит мечта о прекрасной, целомудренной, послушной жене, образованной или по крайней мере такой, которой ты легко бы мог дать образование сам, приносящей с собою столько приданного (так как богатство ты презираешь), сколько нужно, нисколько не обременяющей тебя собою, не способной тебе досадить?

А. Как ты ни стараешься разукрасить ее образ и наделить всяческими достоинствами, я твердо решил ничего не избегать так, как сожительства с женщиной. По моему мнению ничто так не лишает твердости мужественный дух, как женские прелести и те телесные соприкосновения, без которых жена не может обойтись. Поэтому, если забота о детях и относится к обязанности мудрого (чего я еще наверняка не знаю), то всякий, кто ради этого вступает в сожительство с женщиной, может быть для меня предметом удивления, но подражания — ни в каком случае: ибо в этом таится гораздо больше опасностей, чем счастья. Поэтому я полагаю, что поступил справедливо и полезно для свободы своей души, приказав себе не желать, не искать и не брать жены.

Р. Но я ведь не спрашиваю в данный момент о том, борешься ли ты еще, или уже победил свое желание. Потому что вопрос идет о здоровьи твоих глаз.

А. Я вовсе ничего подобного не ищу, ничего не желаю; я даже с ужасом и содроганием вспоминаю об этом. Чего же тебе еще? И такое доброе расположение у меня растет с каждым днем, ибо чем более увеличивается надежда увидеть ту красоту, которую я пламенно желаю, тем сильнее обращается к ней вся моя любовь и страсть.

Р. Ну, а прелесть пиров? Насколько ты взыскателен к еде?

А. Что я решил не есть, то меня и не влечет. А то, от чего я не отказался, то, признаюсь, доставляет мне удовольствие. Однако, если бы оно было отнято у меня, это не произвело бы во мне душевного волнения. А если этого вовсе нет, желание подобного рода не осмеливается проявиться и помешать моим размышлениям. Да и вообще, относительно ли еды, или питья, или бань и других телесных удовольствий, на всякий твой вопрос могу сказать: все это я желаю иметь настолько, насколько оно может помочь моему здоровью.

11. Р. Ты сделал значительные успехи. Однако, остающееся служит еще очень большим препятствием к тому, чтобы видеть истинный свет. Остановлю внимание на одном, что, на мой взгляд, легко доказать, а именно: или не должно оставаться решительно ничего, что нам нужно было бы еще покорять, или об окончательном успехе говорить еще не приходится. Ответь, к примеру, на еле дующий вопрос: не пожелаешь ли ты богатства, если вдруг; убедишься, что со множеством дорогих для тебя лиц ты сможешь посвящать свою жизнь изучению мудрости только при том условии, что обширные имения смогут удовлетворять ваши нужды?

А. Пожалуй, что так.

Р. Ну, а если станет очевидным, что ты успеешь многих расположить к мудрости, если твой авторитет будет под креплен почетным общественным положением, да и сами твои друзья смогут ограничить свои желания и всецело обратиться к исканиям Бога только тогда, когда и oh! получат почетное общественное положение, а последнее будет возможно только в случае твоего высокого положения и сана? Разве не следует в таком случае желать и этого, не следует ли всячески настаивать на том, чтобы так случилось?

А. Это звучит вполне разумно.

Р. О жене, пожалуй, спорить не стану; впрочем, если бы ее обширное имение могло обеспечить содержание всех, с кем бы ты хотел жить спокойно в одном месте, а сама она на то искренне соглашалась, и особенно если бы она была такого знатного происхождения, что позволило бы тебе достигнуть того почетного положения, которое ты признал бы необходимым, то не знаю, обязан ли ты был бы этим пренебречь.

А. Разве когда-нибудь я осмелюсь надеяться на это?

Р. Согласись, что я не спрашиваю тебя о том, на что ты надеешься. Спрашиваю и не о том, что не манит к себе потому, что мы его лишены, а единственно о том, что может доставить удовольствие, когда нам представится. Ибо одно дело зараза, вырванная с корнем, и совсем другое — приглушенная, как бы залеченная. К последней применимо сказанное некоторыми учеными мужами: как глупость дураков, так и дурной запах всякой нечистоты чувствуешь не всегда, а когда пошевелишь. Большая разница — уничтожается ли желание из-за отсутствия надежды его удовлетворить, или вследствие душевного здоровья.

А. Хотя я и не в состоянии тебе возразить, однако ты не убедишь меня, что то душевное расположение, которое я в себе чувствую, не является с моей стороны хоть каким-нибудь успехом.

Р. Полагаю, что так тебе кажется потому, что хотя ты и можешь желать означенные вещи, однако они должны быть, на твой взгляд, желаемы не ради них самих, а ради чего-то другого.

А. Именно это я и хотел сказать. Ибо в былое время, когда я желал богатства, я желала его для того, чтобы быть богатым; да и почести, стремление к которым я совсем недавно подавил в себе, я хотел, привлекаемый исключительно их блеском; и когда я думал о жене, то думал всегда ни о чем другом, как о том наслаждении, которое она мне доставит. В то время у меня было прямое желание всего этого. Теперь же я все это решительно презираю. Но если бы доступ к тому, чего я желаю, был невозможен иначе, как посредством всего этого, особо стараться для достижения его не буду, но подчиниться ему готов.

Р. Прекрасно, ведь и я не считаю правильным назвать желанием стремление к тому, что ищется ради чего-либо другого.

12. Но ответь, пожалуй, вот еще на что: почему для тебя так важно, чтобы вместе с тобою жили те люди, которых ты любишь?

А. Для того, чтобы вместе с ними исследовать наши души и Бога. Ибо тогда первый из нас, кому удастся что-либо узнать, без труда приведет к тому же и остальных.

Р. Ну, а если они не желают это исследовать? Или если не будут в состоянии это делать, или будут думать, что уже знают, или что это невозможно узнать, или встретят к тому препятствия в виде мирских забот и желания других вещей?

А. Буду принимать их такими, какими они есть.

Р. А если их присутствие будет мешать самому исследованию? Не поспешишь ли ты с ними расстаться?

А. Признаюсь, ты прав.

Р. Итак, ты ищешь их общества не ради их жизни или присутствия, но ради изыскания мудрости?

А. Согласен.

Р. Ну, а если бы ты убедился, что к приобретению мудрости служит препятствием самая твоя жизнь, пожелал бы ты ее продолжения?

А. Разумеется, нет.

Р. А если бы узнал, что мудрость можно приобрести как оставив это тело, так и пребывая в нем, заботился ли бы ты о том, здесь или в другой жизни наслаждаться тем, что любишь?

А. Если был бы уверен, что со мною ничего не случится худшего, что лишило бы меня приобретенных мною успехов, то не заботился бы.

Р. Стало быть, ты теперь боишься умереть из опасения попасть в какую-либо беду, которая лишит тебя божественного знания?

А. Боюсь не только лишиться того, что я уже узнал, но и того, чтобы мне не был прегражден доступ к тому, что я желаю знать, хотя и думаю, что то, что я уже имею, останется со мной.

Р. Итак, ты желаешь продолжения жизни не ради ее самой, но ради мудрости?

А. Именно так.

Р. Остаются болезни тела, которые, быть может, страшат тебя своею тяжестью и силой.

А. Нет, и их я бы не боялся, если бы они не мешали моим изысканиям. Хотя этими днями, страдая жестокой зубной болью, я был в состоянии думать только о том, что уже твердо изучил ранее. Однако мне казалось, что если бы мой ум озарил свет истины, я или вовсе не чувствовал бы болезни, или считал бы ее совершенно ничтожной. Но хотя я ничего более сильного никогда не испытывал, задумываясь над тем, что могут случиться болезни и несравненно более тяжкие, вынужден согласиться с Корнелием Цельсом, который говорит, что наше высшее благо есть мудрость, а наибольшее зло — телесная болезнь. И мне кажется, что умозаключение его не лишено смысла. Он говорит, что поелику мы состоим из двух частей, т.е. из души и тела, из коих первая и лучшая — душа, а вторая и худшая — тело, то наивысшее благо лучшей части есть самое наилучшее, а наибольшее зло худшей есть самое наихудшее; наилучшее же в душе есть мудрость, наихудшее в теле — болезнь. Отсюда, по-моему, безо всякой натяжки выводится заключение, что наивысшее человеческое благо — мудрость, наибольшее же зло — болезнь.

Р. Об этом мы поговорим после, ибо мудрость, которую мы стараемся достигнуть, возможно убедит нас в другом. Если же покажет, что это верно, тогда мы без колебания будем держаться этой мысли о наивысшем благе и наибольшем зле.

13. Сейчас же давай выясним, каков ты, любитель мудрости, которую ты желаешь видеть целомудренным взором и заключить в свои чистые объятья, не допуская никакого покрова, как бы нагою, такою, какой она не дозволяет себя видеть и обнимать никому, кроме весьма немногих и самых избранных своих почитателей, любящих одну лишь ее.

А. Разве я не доказал, что ничего иного не люблю, или, по крайней мере, что если что-либо другое мне и желанно, то желанно не ради его самого. Мудрость я люблю ради ее самой, все же остальное: жизнь, покой, друзей я желаю иметь при себе или боюсь не иметь ради нее. И какие границы может иметь любовь к этой красоте, в отношении которой я не только не завидую прочим, но и весьма многих побуждаю искать ее вместе со мной, вместе ее домогаться, вместе овладевать и вместе со мной наслаждаться; и тем большими они мне будут друзьями, чем более общей у нас будет наша возлюбленная.

Р. Любителям мудрости вполне прилично быть такими. Таких она и ищет, союз с которыми в истинном смысле чист и непорочен. Но достигают его не одним единственным путем, потому что всякий овладевает этим истиннейшим благом соответственно его личному здоровью и твердости. Оно есть некий невыразимый и непостижимый умственный свет. Этот наш обыкновенный свет, насколько может учить, учит, каким образом получается тот. Ибо есть глаза, такие здоровые и крепкие, что, едва раскроются, без всякого трепета обращаются на самое солнце. Для таких самый свет есть некоторым образом здоровье, и они не нуждаются в учителе, а нуждаются разве только в одном напоминании. Для таких достаточно верить, надеяться, любить. Но другие болезненно поражаются тем самым блеском, который горячо желают видеть, и очень часто, даже не увидев его, с удовольствием обращаются к мраку. Хотя бы они были и таковы, что могли бы по справедливости быть названы здоровыми, однако показыватьим то, чего они видеть не в силах, опасно. Поэтому их следует терпеливо упражнять, а любовь их полезным образом сдерживать и питать. Сначала им нужно показывать такое, что не само собою светит, но может быть видимо при помощи света, как, например, одежда, или стена, или что-либо другое в том же духе. Затем показывать нечто такое, что, хотя и не само собою, а при помощи света, но все же испускает некий приятный блеск, что-то вроде золота, серебра, и т. п. Потом с некоторой осторожностью следует показать земной огонь, далее — звезды, потом луну, потом блеск зари и сияние предзакатного неба. Привыкнув ко всему этому, всякий уже без трепета и с великим наслаждением увидит солнце. Нечто такого же рода делают и лучшие учителя для учащихся мудрости и владеющих зрением, хотя пока и не слишком острым. Но на сегодня мы, полагаю, написали достаточно: следует поберечь здоровье.

14. А. Укажи, пожалуйста (говорю я на другой день), мне надлежащий порядок. Веди, тяни, куда хочешь, приказывай, что хочешь, каким бы тяжелым оно ни было (лишь бы оно было в моей власти), только бы посредством его я достиг желаемого.

Р. Есть одно, что я могу тебе посоветовать (более я ничего и не знаю), а именно: пока мы живем в этом теле, нам следует решительно избегать всего чувственного и всячески его остерегаться, чтобы его липкость не склеила наши крылья, которым нужно быть свободными и совершенными, чтобы мы могли воспарить к высшему свету из нашей тьмы. Ибо свет этот не виден заключенным в телесную клетку, если они не будут такими, чтобы могли, разбив и поломав ее, улететь в свои воздушные области. Поэтому, чем скорее ты станешь таким, что ничто земное не будет доставлять тебе решительно никакого удовольствия, поверь мне, в ту самую минуту, в тот самый момент ты увидишь то, что желаешь.

А. Но скажи, произойдет ли это когда-нибудь? Ибо я не думаю, что смог бы дойти до полного презрения ко всему чувственному прежде, чем увижу то, в сравнении с которым это покажется грязным.

Р. Так же точно мог бы сказать и этот телесный глас: Я тогда перестану любить мрак, когда увижу солнце". Кажется, будто и это в порядке вещей, однако на деле оно далеко не так. Он любит мрак, потому что он нездоров, а солнце может видеть только здоровый. И душа часто обманывает себя тем, что считает и выставляет сама себя здоровой, а поскольку еще не видит, то считает, что вправе жаловаться. Но та красота сама решает, когда ей показать себя. Ибо она сама является врачом и знает кто и насколько здоров лучше, чем те, кого она лечит. Мы же, насколько старались вынырнуть, думали о себе, что видим; но насколько мы были погружены и насколько успели подняться, мы судить не можем и считаем себя здоровыми только сравнительно с более тяжкой болезнью. Не заметил ли ты, с какой уверенностью ты высказался вчера, что уже не одержим никакой заразой и что не любишь ничего, кроме мудрости, а если ищешь и желаешь остального, то только ради нее? Какими грязными, какими мерзкими, какими отвратительными, какими ужасными казались тебе объятья женщины, когда мы рассуждали между собой о желании иметь жену! А между тем, бодрствуя этой ночью, ты чувствовал ведь, что эти воображаемые прелести и раздражающая приятность щекотали тебя иначе, чем ты предполагал; все это, конечно, менее, чем обыкновенно, но в то же время и далеко не так, как ты думал; так что оный таинственный врач показал тебе этим и то, и другое, а именно — от чего благодаря его помощи ты освободился и что остается еще излечить.

А. Молчи, пожалуйста, молчи. Что ты меня мучишь? Зачем роешь и проникаешь так глубоко? Я уже не удерживаю слез, уже ничего не обещаю, ничего не предполагаю, лишь бы ты не спрашивал меня об этих вещах. Ты правду говоришь, что Он, кого я страстно желаю видеть, Он сам узнает, когда я буду здоров. Он сделает то, что Ему угодно, покажет себя, когда Ему заблагорассудится. Я же предоставляю себя всецело Его милости и попечению. Я уверовал раз и навсегда, что Он не перестанет оказывать такого рода помощь расположенным к Нему. О своем же здоровье я не скажу ничего, пока не увижу той красоты.

Р. Иного ничего и не делай. Но от слез удержись и скрепи свое сердце. Ты слишком много плакал, а это тяжело отзывается на твоей больной груди.

А. Ты хочешь, чтобы я знал меру своим слезам, когда своему несчастью я меры не знаю? Или велишь мне принимать в соображение здоровье тела, когда сам я разрушен тлением? Но прошу тебя, если имеешь хоть какую-нибудь власть надо мной, веди меня кратчайшим путем, веди в некоторой по крайней мере близости к тому свету, который, если я достиг пусть и ничтожного успеха, я могу уже выносить. Досадно обращать глаза к тому мраку, который оставил; если только можно назвать оставленным то, что смеет еще ласкать мою слепоту.

15. Р. Закончим, если угодно, эту первую книгу, чтобы потом уже во второй раз вступить на новый путь, который окажется удобным. Настоящее расположение твоего духа не должно быть оставлено без умеренного упражнения.

А. Я решительно не позволю закончить эту книгу, если ты не покажешь мне хоть немного из области того света, к которому я стремлюсь.

Р. Врач, о котором мы говорили, исполняет твою волю. Какое-то озарение побуждает меня тебя вести. Слушай же внимательно.

А. Веди, пожалуйста, и тащи, куда хочешь.

Р. Правду ли ты говоришь, что хочешь познать душу и Бога?

А. На это направлены все мои усилия.

Р. И более ни к чему?

А. Ни к чему решительно.

Р. Ну, а истины ты не хочешь познать?

А. А разве мог бы я без нее узнать желаемое?

Р. Итак, прежде всего следует узнать истину, потому что через нее можно узнать все остальное.

А. Не отрицаю.

Р. Рассмотрим же, во-первых, следующее. Есть два слова: истина и истинное. Как тебе кажется, две ли вещи обозначаются этими словами, или одна?

А. Мне кажется — две. Потому что одно дело чистота, и совсем другое — чистое, как и многое иное в том же роде. Поэтому я полагаю, что истина и истинное — суть не одно и то же.

Р. А что из этих двух ты считаешь более превосходным?

А. Думаю, что истину. Ибо не от чистого зависит чистота, а от чистоты — чистое; так и то, что истинно, является таковым в силу истины.

Р. Ну, а если умрет кто-нибудь чистый, полагаешь ли ты, что умерла и чистота?

А. Никоим образом.

Р. Итак, повредится ли истина от того, что погибнет что-нибудь истинное?

А. Этого я не понимаю.

Р. Но разве перед нашими глазами не погибают тысячи вещей? Или, быть может, ты думаешь, что это дерево — дерево ложное, или, если оно все-таки истинное дерево, то оно не может погибнуть? Даже если ты не доверяешь чувствам и ответишь, что решительно не знаешь, дерево ли это, однако же, полагаю, не станешь отрицать, что оно дерево истинное, если, конечно, оно вообще дерево (ведь об этом мы судим не чувством, а умом). Если же оно дерево ложное, то оно не дерево, если же оно дерево, то, по необходимости, оно есть дерево истинное.

А. Согласен с этим.

Р. Ну, а с другим? Не согласен ли ты, что дерево относится к тому роду вещей, который рождается и погибает?

А. Не могу отрицать.

Р. Отсюда следует заключение, что погибает нечто, что есть истинное.

А. Логично.

Р. А далее? Не кажется ли тебе, что истина не гибнет, когда гибнут вещи истинные, как не умирает чистота, когда умирает чистый?

А. Теперь согласен и с нетерпением жду, что предпримешь далее.

Р. Кажется ли тебе истинным следующее положение: то, что существует, необходимо существует где-нибудь?

А. Абсолютно.

Р. Но признаешь ли ты, что истина существует?

А. Признаю.

Р. Итак, нам необходимо найти, где она существует; бо она не существует в пространстве, если в пространстве не существует ничего, кроме тел; ведь не считаешь же ты истину телом?

А. Ничего подобного я не думаю.

Р. Так где же она существует? Ведь мы согласились, что существующее обязательно где-нибудь да есть.

А. Если бы я знал, где она, я ничего бы более и не искал.

Р. Но ты ведь можешь хотя бы узнать, где ее нет.

А. Подскажи, и быть может я догадаюсь.

Р. Ее нет, конечно, в вещах смертных. Ибо то, что существует, не может пребывать в чем-либо, если не пребывает то, в чем оно существует; но истина, как мы уже согласились, пребывает, хотя вещи истинные и гибнут. Итак, истина существует не в смертных вещах. Однако же она существует, и существует не нигде. Следовательно, есть вещи бессмертные. Ничто, однако же, не истинно, в чем нет истины. Отсюда следует, что истинно только то, что бессмертно. Притом, всякое ложное дерево не есть дерево, и ложное бревно не есть бревно, и ложное серебро не есть серебро, и все вообще ложное не существует. Все же, что не истинно — ложно. Итак, истинно-сущим может быть названо только бессмертное. Обсуди внимательно сам с собою этот вывод, чтобы тебе не показалось, что с чем-нибудь тебе не следовало соглашаться. Если он верен, мы покончили почти все свое дело; впрочем, это лучше уяснится в другой книге.

А. Благодарю, и как сам с собою, так потом и с тобою, в тишине, обсужу это внимательно и осмотрительно, если только не окутает меня никакой мрак и не заставит, чего я весьма боюсь, находить удовольствие в нем самом.

Р. Твердо верь в Бога и предайся Ему всецело. Не желай принадлежать себе самому и быть самовластным, но признай себя рабом этого милостивейшего Господина. В таком случае Он не перестанет тебя возвышать к Себе и не допустит, чтобы с тобой случилось что-нибудь, кроме полезного для тебя, хотя бы и без твоего ведома.

А. Слышу, верю и, насколько могу, повинуюсь, и Его же усердно молю, чтобы мог я исполнить волю Его возможно лучше; потребуешь ли ты от меня еще что-либо?

Р. Пока достаточно; сделаешь после, что велит уже Он сам, когда увидишь Его.

Книга вторая

1. А. Наши занятия были прерваны довольно на долгое время, а, между тем, любовь нетерпелива, и слезам нет меры, если любви не дают того, что она любит. Начнем поэтому вторую книгу.

Р. Начнем.

А. Будем верить, что нам поможет Бог.

Р. Разумеется, будем верить, если хоть это в нашей власти.

А. Наша власть — Он Сам.

Р. В таком случае обратись к Нему с молитвой, по возможности краткой и совершенной.

А. Боже, пребывающий неизменным, позволь мне узнать себя, позволь узнать Тебя! Вот — я помолился.

Р. Ты, который желаешь знать себя, знаешь ли ты, что существуешь?

А. Знаю.

Р. А откуда знаешь?

А. Не знаю.

Р. Простым ли ты себя чувствуешь, или сложным?

А. Не знаю.

Р. Знаешь ли ты, что движешься?

А. Не знаю.

Р. Знаешь ли ты, что мыслишь?

А. Знаю.

Р. Итак, то, что ты мыслишь — истинно?

А. Истинно.

Р. Знаешь ли ты, что бессмертен?

А. Не знаю.

Р. Из всего того, чего, по твоим словам, ты не знаешь, что ты желаешь знать прежде всего?

А. Бессмертен ли я.

Р. Итак, ты любишь жизнь?

А. Признаюсь, что да.

Р. А если ты узнаешь, что бессмертен, достаточно ли тебе будет этого знания?

А. Хотя это будет и многое, но для меня этого мало.

Р. Однако же, насколько ты будешь рад этому малому?

А. Весьма сильно.

Р. Плакать уже не будешь?

А. Решительно — нет.

Р. Ну, а если самая жизнь окажется такой, что в ней нельзя будет узнать тебе ничего более того, что ты знаешь? Удержишься от слез?

А. Напротив, буду плакать так, как-будто бы нет и самой жизни.

Р. Стало быть, ты любишь жизнь не ради самой жизни, но ради знания.

А. Согласен.

Р. А если это знание сделает тебя несчастным?

А. Думаю, что этого не может случиться. Но если это так, то блаженным не может быть никто, потому что если я теперь несчастен, то именно потому, что еще слишком многого не знаю. Если же и знание вещей делает несчастным, то несчастье вечно.

Р. Теперь я вижу, чего ты не хочешь. Так как ты думаешь, что знание никого не делает несчастным, то из этого делаешь заключение, что познание делает блаженным; блаженным же может быть только живущий, а живет только тот, кто существует: итак, ты желаешь существовать, жить и познавать; но — существовать, чтобы жить, чтобы познавать. Ты знаешь, что существуешь; знаешь, что живешь; знаешь, что познаешь. Но желаешь знать, всегда ли будет все это, или ничего этого не будет, или нечто пребудет всегда, а нечто исчезнет, или оставаясь вообще, все это уменьшится или увеличится.

А. Именно так.

Р. Итак, если мы докажем, что будем жить всегда, будет из этого следовать, что мы всегда будем и существовать?

А. Будет.

Р. Остается открытым вопрос о познании.

2. А. Я нахожу этот порядок самым ясным и самым коротким.

Р. Будь же готов с осмотрительностью и твердостью отвечать на мои вопросы.

А. Готов.

Р. Если этот мир останется навсегда, истинно ли будет положение, что этот мир имеет пребывать всегда?

А. Кто же в этом усомнится?

Р. Ну, а если не останется? Не так же ли точно будет истинно, что мир не будет пребывать?

А. Не отрицаю.

Р. А когда погибнет, если имеет погибнуть? Не будет ли тогда истинно то, что мир погиб? Ибо пока не будет истинно, что мир исчез, он не исчезнет, так как этим отрицается, чтобы мир исчез, и не будет истинно, что мир исчез.

А. Соглашусь и с этим.

Р. Ну, а вот с этим: может ли, по-твоему, что-либо быть истинным, если истины не будет?

А. Никоим образом.

Р. Итак, истина будет, хотя бы и мир погиб?

А. Не могу отрицать.

Р. А если исчезнет сама истина, не будет ли истинно, что истина исчезла?

А. Кто станет спорить с этим?

Р. Но истинного не может быть, если истины не будет.

А. С этим я уже согласился прежде.

Р. Следовательно, истина не исчезнет никоим образом.

А. Продолжай как начал, потому что ничего не может быть истиннее таких выводов.

3. Р. Теперь я желал бы, чтобы ты ответил, душа ли, по твоему мнению, чувствует, или тело?

А. По-моему, душа.

Р. А не кажется ли тебе, что ум относится к душе?

А. Кажется.

Р. К одной ли только душе, или и к чему-нибудь другому?

А. Кроме души и Бога я не представляю ничего, в чем мог бы допустить существование ума.

Р. Теперь обратим внимание на следующее. Если бы тебе сказал кто-нибудь, что эта стена — не стена, а дерево, что бы ты подумал?

А. Подумал бы, что или его, или мое чувство лжет, или что он этим именем называет стену.

Р. Ну, а если бы ему стена представлялась в виде дерева, а тебе — в виде стены? Разве то и другое не могло бы быть истинным?

А. Никоим образом; потому что одна и та же вещь не может быть и стеною, и деревом. Коль скоро каждому из нас отдельно представляется особенное, то несомненно, что один из нас имеет ложное представление.

Р. А если то и не стена, и не дерево, и вы оба обманываетесь?

А. Может быть и так.

Р. Но ты прежде этого не допускал.

А. Сознаюсь.

Р. Ну, и если вы узнаете, что оно кажется вам иначе, чем есть? Неужели вы и тогда обманываетесь?

А. Нет.

Р. Итак, возможно, что и представляющееся будет ложным, и не будет обманываться тот, кому оно представляется?

А. Возможно.

Р. Стало быть, следует признать, что не тот обманывается, кто видит ложное, а тот, кто доверяет ложному?

А. Следует.

Р. А что такое само ложное, и почему оно ложно? А. Ложно то, что существует иначе, чем кажется. Р. Поэтому: если нет тех, кому бы оно могло казаться, то нет и ложного?

А. Заключение верное.

Р. Итак, ложность заключена не в вещах, а в чувстве. Но тот не обманывается, кто не доверяет ложному. Отсюда следует, что одно дело мы, и совсем иное — чувство; потому что когда оно обманывается, мы можем и не обманываться.

А. Мне нечего возразить.

Р. Но когда обманывается душа, решишься ли ты утверждать, что ложного нет?

А. Каким образом решился бы я на это? Р. Но чувства нет без души, как нет и ложности без чувства. Душа или производит ложность, или содействует ложности.

А. Предыдущее вынуждает согласиться и с этим. Р. Теперь ответь мне, может ли, по-твоему, случиться так, что ложности когда-нибудь не будет?

А. Как я могу быть с этим согласным, когда дойти до истины так трудно, что сказать, что ложности быть не может гораздо несообразнее, чем сказать, что не может быть истины?

Р. Полагаешь ли ты, что может чувствовать тот, кто не живет?

А. Этого быть не может.

Р. Отсюда следует, что душа живет вечно.

А. Ты слишком быстро заставляешь меня радоваться;

помедленней, пожалуйста.

Р. Но если мы согласились с вышесказанным, то я не вижу, почему бы следовало сомневаться в этом.

А. Я говорю: слишком быстро. От этого я скорее приду к мысли, что согласился с чем-нибудь необдуманно, чем останусь в убеждении относительно бессмертия души. Развей, по крайней мере, свое заключение, и покажи, как оно выведено.

Р. Ты сказал, что ложность не может быть без чувства, а она не быть не может; следовательно, чувство существует всегда. Но чувства нет без души; следовательно, душа вечна. Она не в состоянии чувствовать, если не будет жить. Итак, душа живет вечно.

4. А. Жалкое доказательство! Ведь ты мог бы вывести заключение, что и человек бессмертен, если бы я согласился с тобой, что этот мир никогда не может быть без человека, а мир этот продолжит свое существование всегда.

Р. Ты весьма осмотрителен. Однако, то наше заключение, что природа вещей не может существовать без души, разве только в природе вещей когда-нибудь может не быть ложного, имеет свое значение.

А. Это заключение я признаю правильным. Но полагаю, что следует обстоятельнее рассмотреть, достаточно ли твердо то, в чем мы согласились выше. По моему мнению, в заключении о бессмертии души мы проделали большой путь.

Р. Достаточно ли ты все обдумал, чтобы не сделать легкомысленной уступки?

А. Пожалуй, что и достаточно, и не нахожу ничего, за что я стал бы упрекать себя в безрассудстве.

Р. Следовательно, верно то заключение, что природа вещей не может существовать без живой души?

А. Правильно в том смысле, что одни души поочередно могут рождаться, другие — умирать.

Р. Но если бы ложность была устранена из природы вещей, не случилось ли бы так, что все было бы истинным?

А. Полагаю, что это было бы так.

Аврелий Августин 15.12.2017 05:04

Р. Скажи, почему тебе кажется, что эта стена — истинная стена?

А. Потому что вид ее не обманывает меня.

Р. Стало быть потому, что она такой есть, какой кажется?

А. Да.

Р. Следовательно, если что-нибудь ложно только потому, что кажется не таким, каким оно есть на самом деле, и потому истинно, что является таким, каким и кажется, то коль скоро нет того, кому оно может казаться, то не будет ни ложного, ни истинного. Но если ложности нет в природе вещей, то все истинно. Казаться же что-либо может только душе живущей. Итак, душа продолжает свое существование в природе вещей, если ложность устранена быть не может и все равно продолжает — если даже и может.

А. Хотя этот вывод сделан, на мой взгляд, основательней предыдущего, однако это добавление не продвинуло нас вперед. Представившееся мне очень серьезным возражение, т. е,, что души рождаются и умирают, и если они не перестают существовать в мире, то это достигается не их бессмертием, а заступлением одной на место другой, остается в силе.

Р. Кажется ли тебе, что телесное, т. е. чувственное, может быть постигаемо умом?

А. Нет, не кажется.

Р. Почему же так? Не думаешь ли ты, что Бог пользуется для познания вещей чувствами?

А. Я не осмелюсь сказать что-либо утвердительным образом по этому предмету; но насколько позволительно предполагать, думаю, что Бог отнюдь не пользуется чувствами.

Р. Отсюда мы заключаем, что чувствовать может только душа.

А. Заключай, пожалуй, насколько это допускает вероятность.

Р. Согласен ли ты, что эта стена, если она не есть истинная стена, не есть и стена вообще?

А. Согласен.

Р. И что то не есть тело, что не есть тело истинное?

А. И с этим также.

Р. Итак, если истинно только то, что является таковым, каковым оно кажется; если все телесное может быть видимо только чувствами, если чувствовать может только душа; если то не может быть телом, что не есть истинное тело, то отсюда следует, что тела быть не может, если не будет души.

А. Твои доказательства чрезвычайно сильны, и у меня нет ничего, что я мог бы им противопоставить.

Р. Ты сказал, что ложность не может быть без чувства, а она не быть не может; следовательно, чувство существует всегда. Но чувства нет без души; следовательно, душа вечна. Она не в состоянии чувствовать, если не будет жить. Итак, душа живет вечно.

4. А. Жалкое доказательство! Ведь ты мог бы вывести заключение, что и человек бессмертен, если бы я согласился с тобой, что этот мир никогда не может быть без человека, а мир этот продолжит свое существование всегда.

Р. Ты весьма осмотрителен. Однако, то наше заключение, что природа вещей не может существовать без души, разве только в природе вещей когда-нибудь может не быть ложного, имеет свое значение.

А. Это заключение я признаю правильным. Но полагаю, что следует обстоятельнее рассмотреть, достаточно ли твердо то, в чем мы согласились выше. По моему мнению, в заключении о бессмертии души мы проделали большой путь.

Р. Достаточно ли ты все обдумал, чтобы не сделать легкомысленной уступки?

А. Пожалуй, что и достаточно, и не нахожу ничего, за что я стал бы упрекать себя в безрассудстве.

Р. Следовательно, верно то заключение, что природа вещей не может существовать без живой души?

А. Правильно в том смысле, что одни души поочередно могут рождаться, другие — умирать.

Р. Но если бы ложность была устранена из природы вещей, не случилось ли бы так, что все было бы истинным?

А. Полагаю, что это было бы так.

Р. Скажи, почему тебе кажется, что эта стена — истинная стена?

А. Потому что вид ее не обманывает меня.

Р. Стало быть потому, что она такой есть, какой кажется?

А. Да.

Р. Следовательно, если что-нибудь ложно только потому, что кажется не таким, каким оно есть на самом деле, и потому истинно, что является таким, каким и кажется, то коль скоро нет того, кому оно может казаться, то не будет ни ложного, ни истинного. Но если ложности нет в природе вещей, то все истинно. Казаться же что-либо может только душе живущей. Итак, душа продолжает свое существование в природе вещей, если ложность устранена быть не может и все равно продолжает — если даже и может.

А. Хотя этот вывод сделан, на мой взгляд, основательней предыдущего, однако это добавление не продвинуло нас вперед. Представившееся мне очень серьезным возражение, т. е,, что души рождаются и умирают, и если они не перестают существовать в мире, то это достигается не их бессмертием, а заступлением одной на место другой, остается в силе.

Р. Кажется ли тебе, что телесное, т. е. чувственное, может быть постигаемо умом?

А. Нет, не кажется.

Р. Почему же так? Не думаешь ли ты, что Бог пользуется для познания вещей чувствами?

А. Я не осмелюсь сказать что-либо утвердительным образом по этому предмету; но насколько позволительно предполагать, думаю, что Бог отнюдь не пользуется чувствами.

Р. Отсюда мы заключаем, что чувствовать может только душа.

А. Заключай, пожалуй, насколько это допускает вероятность.

Р. Согласен ли ты, что эта стена, если она не есть истинная стена, не есть и стена вообще?

А. Согласен.

Р. И что то не есть тело, что не есть тело истинное?

А. И с этим также.

Р. Итак, если истинно только то, что является таковым, каковым оно кажется; если все телесное может быть видимо только чувствами, если чувствовать может только душа; если то не может быть телом, что не есть истинное тело, то отсюда следует, что тела быть не может, если не будет души.

А. Твои доказательства чрезвычайно сильны, и у меня нет ничего, что я мог бы им противопоставить.

А. Согласен, тем более в данном случае мне все хорошо понятно.

Р. Тогда, чтобы долго не останавливаться на этом предмете, скажи, кажется ли тебе, что можно легко различать лилию от лилии по запаху, или тминный мед от тминного же меда из разных ульев по вкусу, или пух лебяжий от пуха гусиного при помощи осязания? А. Нет, не кажется.

Р. А если нам приснится, что мы такого свойства предметы обоняем, или вкушаем, или осязаем? Не обманет ли нас это подобие образов, тем худшее, чем более оно пустое?

А. Ты правду говоришь.

Р. Итак, очевидно, что мы обманываемся во всех чувствах, обольщаемые сходством или между вещами равными, или неравными; или если не обманываемся, удерживаясь от доверия или замечая различие, должны называть вещами ложными те, которые считаем за истиноподобные. А. Не могу в этом сомневаться.

7. Р. Теперь усиль свое внимание, так как мы снова вернемся к тому же предмету, чтобы сделать более очевидным то, что стараемся показать.

А. Слушаю внимательно. Я решил терпеливо относиться к этому кругообращению и не почувствую на этот раз усталости, поддерживаемый надеждой достигнуть того, к чему мы стремимся.

Р. Хорошо делаешь. Но вникни внимательно: в том случае, когда мы видим похожие одно на другое яйца, можем ли мы какое-либо из них по справедливости назвать ложным?

А. Мне кажется, нет. Потому что если все они яйца, то они яйца истинные.

Р. Ну, а если видим образ, отраженный зеркалом? По каким признакам мы узнаем, что он ложный?

А. По тем, что его не поймаешь, что он не отзывается, что сам собою не движется, что не живет, а также и по другим бесчисленным признакам, которые пересчитывать было бы долго.

Р. Вижу, что тебе не хочется медлить, и готов подчиниться твоей торопливости. Итак, чтобы не останавливаться снова на частностях, назвали бы мы ложными людьми тех, которых видим во сне, если бы они могли жить, говорить, быть удерживаемы бодрствующими, и если бы не было никакого различия между ними и теми людьми, с которыми мы разговариваем и которых видим проснувшись, в здоровом состоянии?

А. На каком основании мы могли бы их так назвать?

Р. Следовательно, если они были бы истинными потому, что оказывались бы весьма похожими на истинных и что между ними и истинными не было бы решительно никакого различия, то не следует ли признать, что сходство есть мать истины, а несходство — мать ложности?

А. Не имею что сказать против этого и мне стыдно за свое так необдуманно данное перед этим согласие.

Р. Смешно, если стыдишься, как будто не ради этого мы и выбрали такого рода беседы, которые я хочу назвать монологами, так как мы разговариваем одни сами с собою; хоть название это ново и, может быть, грубо, но оно довольно пригодно для обозначения сущности дела. Ибо истина лучше всего может раскрываться через вопросы и ответы, а, между тем, едва ли можно найти какого-либо человека, которому не было бы стыдно остаться побежденным в споре; и при этом почти всегда случается так, что речь, искусно введенную для разъяснения вопроса, заглушает дикий крик упрямства, большей частью с затаенной, а иногда и открытой душевной злостью. Поэтому я полагаю, что изобрел самый спокойный и самый удобный способ искать с божьей помощью истину, отвечая сам себе на свои же вопросы. Поэтому тебе нечего опасаться брать назад свое мнение и отказываться от него, если ты необдуманно что-либо утверждал, ибо другого выхода из этого и быть не может.

8. А. Ты говоришь правду. Но я не вполне ясно вижу, с чем согласился неудачно. Разве что назвать действительно ложным то, что имеет некоторое сходство с истинным, так как я решительно не нахожу ничего другого, что соответствовало бы названию ложного; но и при этом

А. Согласен, тем более в данном случае мне все хорошо понятно.

Р. Тогда, чтобы долго не останавливаться на этом предмете, скажи, кажется ли тебе, что можно легко различать лилию от лилии по запаху, или тминный мед от тминного же меда из разных ульев по вкусу, или пух лебяжий от пуха гусиного при помощи осязания? А. Нет, не кажется.

Р. А если нам приснится, что мы такого свойства предметы обоняем, или вкушаем, или осязаем? Не обманет ли нас это подобие образов, тем худшее, чем более оно пустое?

А. Ты правду говоришь.

Р. Итак, очевидно, что мы обманываемся во всех чувствах, обольщаемые сходством или между вещами равными, или неравными; или если не обманываемся, удерживаясь от доверия или замечая различие, должны называть вещами ложными те, которые считаем за истиноподобные. А. Не могу в этом сомневаться.

7. Р. Теперь усиль свое внимание, так как мы снова вернемся к тому же предмету, чтобы сделать более очевидным то, что стараемся показать.

А. Слушаю внимательно. Я решил терпеливо относиться к этому кругообращению и не почувствую на этот раз усталости, поддерживаемый надеждой достигнуть того, к чему мы стремимся.

Р. Хорошо делаешь. Но вникни внимательно: в том случае, когда мы видим похожие одно на другое яйца, можем ли мы какое-либо из них по справедливости назвать ложным?

А. Мне кажется, нет. Потому что если все они яйца, то они яйца истинные.

Р. Ну, а если видим образ, отраженный зеркалом? По каким признакам мы узнаем, что он ложный?

А. По тем, что его не поймаешь, что он не отзывается, что сам собою не движется, что не живет, а также и по другим бесчисленным признакам, которые пересчитывать было бы долго.

Р. Вижу, что тебе не хочется медлить, и готов подчиниться твоей торопливости. Итак, чтобы не останавливаться снова на частностях, назвали бы мы ложными людьми тех, которых видим во сне, если бы они могли жить, говорить, быть удерживаемы бодрствующими, и если бы не было никакого различия между ними и теми людьми, с которыми мы разговариваем и которых видим проснувшись, в здоровом состоянии?

А. На каком основании мы могли бы их так назвать?

Р. Следовательно, если они были бы истинными потому, что оказывались бы весьма похожими на истинных и что между ними и истинными не было бы решительно никакого различия, то не следует ли признать, что сходство есть мать истины, а несходство — мать ложности?

А. Не имею что сказать против этого и мне стыдно за свое так необдуманно данное перед этим согласие.

Р. Смешно, если стыдишься, как будто не ради этого мы и выбрали такого рода беседы, которые я хочу назвать монологами, так как мы разговариваем одни сами с собою;

хоть название это ново и, может быть, грубо, но оно довольно пригодно для обозначения сущности дела. Ибо истина лучше всего может раскрываться через вопросы и ответы, а, между тем, едва ли можно найти какого-либо человека, которому не было бы стыдно остаться побежденным в споре; и при этом почти всегда случается так, что речь, искусно введенную для разъяснения вопроса, заглушает дикий крик упрямства, большей частью с затаенной, а иногда и открытой душевной злостью. Поэтому я полагаю, что изобрел самый спокойный и самый удобный способ искать с божьей помощью истину, отвечая сам себе на свои же вопросы. Поэтому тебе нечего опасаться брать назад свое мнение и отказываться от него, если ты необдуманно что-либо утверждал, ибо другого выхода из этого и быть не может.

8. А. Ты говоришь правду. Но я не вполне ясно вижу, с чем согласился неудачно. Разве что назвать действительно ложным то, что имеет некоторое сходство с истинным, так как я решительно не нахожу ничего другого, что соответствовало бы названию ложного; но и при этом

А. Согласен, тем более в данном случае мне все хорошо понятно.

Р. Тогда, чтобы долго не останавливаться на этом предмете, скажи, кажется ли тебе, что можно легко различать лилию от лилии по запаху, или тминный мед от тминного же меда из разных ульев по вкусу, или пух лебяжий от пуха гусиного при помощи осязания? А. Нет, не кажется.

Р. А если нам приснится, что мы такого свойства предметы обоняем, или вкушаем, или осязаем? Не обманет ли нас это подобие образов, тем худшее, чем более оно пустое?

А. Ты правду говоришь.

Р. Итак, очевидно, что мы обманываемся во всех чувствах, обольщаемые сходством или между вещами равными, или неравными; или если не обманываемся, удерживаясь от доверия или замечая различие, должны называть вещами ложными те, которые считаем за истиноподобные. А. Не могу в этом сомневаться.

7. Р. Теперь усиль свое внимание, так как мы снова вернемся к тому же предмету, чтобы сделать более очевидным то, что стараемся показать.

А. Слушаю внимательно. Я решил терпеливо относиться к этому кругообращению и не почувствую на этот раз усталости, поддерживаемый надеждой достигнуть того, к чему мы стремимся.

Р. Хорошо делаешь. Но вникни внимательно: в том случае, когда мы видим похожие одно на другое яйца, можем ли мы какое-либо из них по справедливости назвать ложным?

А. Мне кажется, нет. Потому что если все они яйца, то они яйца истинные.

Р. Ну, а если видим образ, отраженный зеркалом? По каким признакам мы узнаем, что он ложный?

А. По тем, что его не поймаешь, что он не отзывается, что сам собою не движется, что не живет, а также и по другим бесчисленным признакам, которые пересчитывать было бы долго.

Р. Вижу, что тебе не хочется медлить, и готов подчиниться твоей торопливости. Итак, чтобы не останавливаться снова на частностях, назвали бы мы ложными людьми тех, которых видим во сне, если бы они могли жить, говорить, быть удерживаемы бодрствующими, и если бы не было никакого различия между ними и теми людьми, с которыми мы разговариваем и которых видим проснувшись, в здоровом состоянии?

А. На каком основании мы могли бы их так назвать?

Р. Следовательно, если они были бы истинными потому, что оказывались бы весьма похожими на истинных и что между ними и истинными не было бы решительно никакого различия, то не следует ли признать, что сходство есть мать истины, а несходство — мать ложности?

А. Не имею что сказать против этого и мне стыдно за свое так необдуманно данное перед этим согласие.

Р. Смешно, если стыдишься, как будто не ради этого мы и выбрали такого рода беседы, которые я хочу назвать монологами, так как мы разговариваем одни сами с собою; хоть название это ново и, может быть, грубо, но оно довольно пригодно для обозначения сущности дела. Ибо истина лучше всего может раскрываться через вопросы и ответы, а, между тем, едва ли можно найти какого-либо человека, которому не было бы стыдно остаться побежденным в споре; и при этом почти всегда случается так, что речь, искусно введенную для разъяснения вопроса, заглушает дикий крик упрямства, большей частью с затаенной, а иногда и открытой душевной злостью. Поэтому я полагаю, что изобрел самый спокойный и самый удобный способ искать с божьей помощью истину, отвечая сам себе на свои же вопросы. Поэтому тебе нечего опасаться брать назад свое мнение и отказываться от него, если ты необдуманно что-либо утверждал, ибо другого выхода из этого и быть не может.

8. А. Ты говоришь правду. Но я не вполне ясно вижу, с чем согласился неудачно. Разве что назвать действительно ложным то, что имеет некоторое сходство с истинным, так как я решительно не нахожу ничего другого, что соответствовало бы названию ложного; но и при этом снова вынужден признаться, что так называемое ложное называется ложным потому, что отличается от истинного Отсюда следует вывод, что причина ложности — то же самое несходство. Поэтому я и не соберусь с мыслями что мне ничего не приходит на ум такого, что могло бы вытекать из этих противоречивых положений.

Р. Разве ты не знаешь, что едва ли можно найти что-либо до такой степени похожее на другой предмет чтобы между ними не было хоть в чем-либо различия.

А. Вижу, что это так; но когда обращу внимание на то, что называемое нами ложным имеет нечто и сходное с истинным и несходное, то я нахожу себя не в состоянии разобрать, в силу чего по преимуществу оно заслуживало бы названия ложного. Ведь если я скажу, что в силу того, что оно несходно, тогда не будет ничего, чего нельзя был бы назвать ложным; потому что нет ничего, что не отличалось бы от какой-либо вещи, которую мы признал? бы за истинную. С другой стороны, если скажу, что оно должно быть названо ложным в силу того, что оно сходно то не только возражением против этого будут те яйца, которые потому и истинные яйца, что весьма меж собою схожи, но и не в состоянии буду сопротивляться тому, кто станет принуждать меня признать, что ложно все; потому что мне нельзя будет отрицать, что все в каком-либо отношении имеет сходство между собою. Представь затем, что я решился бы отвечать, что сходство и несходство вместе дают действительное основание назвать что-либо ложным; какой бы ты тогда указал мне выход? Ведь все-таки возражение, что я все считаю ложным, останется в силе, так как все, как сказано выше, в известном отношении оказывается сходным между собою, а в ином — различным. Оставалось бы сказать, что ложное есть не что иное, как то, что существует иначе, чем кажется, если бы я не опасался всех тех чудовищных выводов, которых считал себя недавно избегшим. Ибо я снова буду опро-вергнут нежданным оборотом, что должен буду в таком случае назвать истинным то, что существует именно так, как кажется. А из этого будет следовать, что ничто не может быть истинным без познающего. А там-то я и боюсь потерпеть крушение на таинственнейших скалах, которые истинны, хотя и неведомы. Или, если я скажу, что ложного нет нигде, то это мнение опровергнет всякий, кто угодно. И вот томления мои возвращаются снова, и я вижу, что со всем своим терпением, с которым я относился к твоей медлительности, я нисколько вперед не продвинулся.

9. Р. Лучше внимательнее вникай, потому что я никоим образом не могу примириться с мыслью, что мы напрасно молились о божественной помощи. Перепробовав по возможности все, я нахожу, что ложным можно по справедливости назвать лишь то, что выставляет себя тем, чем оно не есть, или всеми силами стремиться быть, но не есть. Но первый род ложного есть или лживый (fallax), или неправдивый (mendax). Ибо лживым правильно называется тот, кто имеет желание обмануть кого-либо и который делает это отчасти пользуясь разумом, отчасти же в силу своей природы; с участием разума это бывает у животных разумных, например у человека; по природе же — у животных неразумных, к примеру у лисицы. Неправдивым же я называю то, что высказывается говорящими неправду. Они тем отличаются от лжецов, что всякий лжец желает обмануть, но не всякий говорящий неправду имеет подобное намерение: потому что и мимы, и комедии, и множество поэм переполнены неправдивым более с целью доставить удовольствие, нежели обмануть, да и все почти, кто шутит, говорят неправду. Но лжецом или лгущим называется правильно тот, кто ставит себе задачу кого-либо обмануть. Тех же, кто не имеют в виду ввести кого-либо в заблуждение, а только что-либо выдумывают, называют выдумщиками, или, если этого нет, то просто говорящими неправду. Но ты, может быть, имеешь что возразить против этого?

А. Продолжай пожалуйста; может быть, теперь-то ты и начал о ложном говорить неложное. Впрочем, мне не терпится узнать, что это за такой род, о котором ты сказал, что он стремиться быть, но не есть.

Р. Это все то, о чем мы много говорили выше. Не кажется ли тебе, что твое отражение в зеркале как бы снова вынужден признаться, что так называемое ложное называется ложным потому, что отличается от истинного Отсюда следует вывод, что причина ложности — то же самое несходство. Поэтому я и не соберусь с мыслями что мне ничего не приходит на ум такого, что могло бы вытекать из этих противоречивых положений.

Р. Разве ты не знаешь, что едва ли можно найти что-либо до такой степени похожее на другой предмет чтобы между ними не было хоть в чем-либо различия.

А. Вижу, что это так; но когда обращу внимание на то, что называемое нами ложным имеет нечто и сходное с истинным и несходное, то я нахожу себя не в состоянии разобрать, в силу чего по преимуществу оно заслуживало бы названия ложного. Ведь если я скажу, что в силу того, что оно несходно, тогда не будет ничего, чего нельзя был бы назвать ложным; потому что нет ничего, что не отличалось бы от какой-либо вещи, которую мы признал? бы за истинную. С другой стороны, если скажу,что оно должно быть названо ложным в силу того, что оно сходно то не только возражением против этого будут те яйца, которые потому и истинные яйца, что весьма меж собою схожи, но и не в состоянии буду сопротивляться тому, кто станет принуждать меня признать, что ложно все;
потому что мне нельзя будет отрицать, что все в каком-либо отношении имеет сходство между собою. Представь затем, что я решился бы отвечать, что сходство и несходство вместе дают действительное основание назвать что-либо ложным; какой бы ты тогда указал мне выход? Ведь все-таки возражение, что я все считаю ложным, останется в силе, так как все, как сказано выше, в известном отношении оказывается сходным между собою, а в ином — различным. Оставалось бы сказать, что ложное есть не что иное, как то, что существует иначе, чем кажется, если бы я не опасался всех тех чудовищных выводов, которых считал себя недавно избегшим. Ибо я снова буду опро-вергнут нежданным оборотом, что должен буду в таком случае назвать истинным то, что существует именнотак, как кажется. А из этого будет следовать, что ничто не может быть истинным без познающего. А там-то я и боюсь потерпеть крушение на таинственнейших скалах, которые истинны, хотя и неведомы. Или, если я скажу, что ложного нет нигде, то это мнение опровергнет всякий, кто угодно. И вот томления мои возвращаются снова, и я вижу, что со всем своим терпением, с которым я относился к твоей медлительности, я нисколько вперед не продвинулся.

9. Р. Лучше внимательнее вникай, потому что я никоим образом не могу примириться с мыслью, что мы напрасно молились о божественной помощи. Перепробовав по возможности все, я нахожу, что ложным можно по справедливости назвать лишь то, что выставляет себя тем, чем оно не есть, или всеми силами стремиться быть, но не есть. Но первый род ложного есть или лживый (fallax), или неправдивый (mendax). Ибо лживым правильно называется тот, кто имеет желание обмануть кого-либо и который делает это отчасти пользуясь разумом, отчасти же в силу своей природы; с участием разума это бывает у животных разумных, например у человека; по природе же — у животных неразумных, к примеру у лисицы. Неправдивым же я называю то, что высказывается говорящими неправду. Они тем отличаются от лжецов, что всякий лжец желает обмануть, но не всякий говорящий неправду имеет подобное намерение: потому что и мимы, и комедии, и множество поэм переполнены неправдивым более с целью доставить удовольствие, нежели обмануть, да и все почти, кто шутит, говорят неправду. Но лжецом или лгущим называется правильно тот, кто ставит себе задачу кого-либо обмануть. Тех же, кто не имеют в виду ввести кого-либо в заблуждение, а только что-либо выдумывают, называют выдумщиками, или, если этого нет, то просто говорящими неправду. Но ты, может быть, имеешь что возразить против этого?

А. Продолжай пожалуйста; может быть, теперь-то ты и начал о ложном говорить неложное. Впрочем, мне не терпится узнать, что это за такой род, о котором ты сказал, что он стремиться быть, но не есть.

Р. Это все то, о чем мы много говорили выше. Не кажется ли тебе, что твое отражение в зеркале как бы желает быть самим тобой, но остается ложным, потому что не становиться таковым.

А. Конечно, кажется.

Р. А всякое живописное изображение, или какая-либо статуя, да и весь этот род художественных произведений? Разве не стремятся они быть тем, по подобию чего каждое из них сделано?

А. Соглашаюсь вполне.

Р. Затем, полагаю, ты согласишься, что к тому же роду относится все, чем обманываются спящие или сумасшедшие?

А. Даже более, чем с чем-нибудь другим, потому что ничто более не стремится быть похожим на то, что видят бодрствующие или здоровые; а вместе с тем оно и ложно, так как не может быть тем, чем быть стремится.

Р. К чему бы, далее, я стал распространяться о движении высоких зданий, о погруженном в воду весле или о тенях тел? Думаю, вполне ясно, что они должны быть подводимы под ту же мерку. О других чувствах умалчиваю, ибо всякий зрело обсуждающий найдет, что в вещах, нами чувствуемых, ложным называется то, что стремится быть чем-нибудь, но не есть.

10. А. Ты правду говоришь. Но удивляюсь, почему тебе показалось нужным выделить из этого рода поэмы, шутки и прочую ложь.

Р. А потому, что одно дело желать быть ложным, и совсем иное — не быть способным стать истинным. Поэтому такие человеческие произведения, как комедии, трагедии, пантомимы и другие того же рода мы можем уподобить произведениям живописцев и ваятелей. Ибо нарисованный человек также точно не может быть истинным, хотя и достигает вида человеческого, как и то, что содержится в книгах комиков. И все это не желает быть ложным, или бывает ложным не по какому-либо собственному желанию, а по некоторой необходимости, насколько может подчиняться произволу измышляющего. Но Росций, по природе истинный человек, по воле своей был на сцене ложною Гекубой. По той же самой воле он был и истинным трагиком, насколько играл свою роль, и ложным Приамом, потому что Приаму подражал, но самим Приамом не был. Отсюда выходит нечто своеобразное, но что оно так, в том никто не сомневается.

А. Что же это такое?

Р. А то, что все это от того в известном отношении истинно, от чего в другом отношении ложно, и к истинности его в данном отношении служит единственно то, что в другом отношении оно ложно. Из-за этого оно никоим образом не достигнет того, чем хочет или должно быть, если избегает быть ложным. Каким бы образом этот Росций, о котором мы упоминали, был истинным трагиком, если бы не пожелал быть ложным Гектором, ложною Андромахой, ложным Геркулесом, и проч.? Или каким образом было бы истинным живописное изображение, если бы конь не был ложным; или в зеркале истинное отображение человека, если бы оно не было человеком ложным? После этого, если в известных отношениях для того, чтобы нечто было истинным, полезно, чтобы нечто было ложным, то почему мы настолько страшимся ложности и так стремимся к истине, считая ее великим благом?

А. Не знаю и очень удивляюсь; разве только потому, что в приведенных примерах не вижу ничего достойного для подражания. Ведь не должны же и мы, подобно актерам или каким-либо отражениям от зеркал, будучи в известном виде своем истинными, подкрашиваться и подделываться под чужой вид и для этого становиться ложными; но должны искать такое истинное, которое не было бы подобно двуликому образу, смотрящему в противоположные стороны, в известной части истинным, в известной — ложным.

Р. Ты ищешь великого и божественного. Но если бы мы его нашли, не сознались бы мы, что этим мы как бы изготовили и отлили саму истину, от которой получает свое название все, что каким бы то ни было образом истинно?

А. Соглашаюсь с этим охотно.

11. Р. Как, по-твоему, наука рассуждать — истинная ли наука, или ложная?

А. Конечно, истинная. Но истинна также и грамматика.

Р. Также, как и диалектика?

А. Я не знаю, есть ли что истиннее истинного.

Р. Это то, конечно, что не имеет ничего ложного. Незадолго же перед этим ты встречался с такими вещами, которые каким-то образом не могли быть истинными, если бы не были ложны. Разве не известно тебе, что к грамматике относится все это баснословное и открыто ложное?

А. Это-то я знаю; но думаю, что не грамматика сочиняет все это ложное, а только уясняет его свойства, а именно, что басня есть ложь, сочиненная для пользы и удовольствия. Сама же по себе грамматика есть блюстительница членораздельной речи: она дает правила, по которым должна сочиняться всякая человеческая речь (не исключая и вымыслов), предаваемая памяти и письму, не обращая это в ложное, но преподавая и сообщая относительно этого некоторые истинные приемы.

Р. Прекрасно. О том, правильно ли ты определил и различил это, я пока не буду говорить; но остановлю внимание твое на том, сама ли грамматика доказывает, что все это так, или наука суждения?

А. Я не отказываюсь силу и искусство делать определения, которые в данном случае ты решил выделить, приписать искусству рассуждения.

Р. Ну, а сама грамматика? Если она истинна, то не потому ли истинна, что она — наука? Ибо наука получила название от научения, а никто не может сказать, что он не знает того, чему научился и что помнит; и никто не знает ложного. Следовательно, всякая наука есть наука истинная.

А. Хоть я и не вижу, какая в этом умозаключении допущена неправильность, однако опасаюсь, чтобы в силу его не показались кому-нибудь истинными и упомянутые выше басни, потому что мы и их изучаем и помним.

Р. Неужели учитель наш не хотел, чтобы мы верили тому и знали то, чему он учил?

А. Напротив, он сильно настаивал, чтобы мы знали.

Р. Но настаивал ли он когда-нибудь, чтобы мы верили, что Дедал летал?

А. На этом, действительно, он не настаивал никогда, но говорил открыто, что если басни не выучим, то едва ли будем знать вообще что-нибудь.

Р. Следовательно, ты не отрицаешь, что изучал истинное когда изучал это. Ибо, если бы то, что Дедал летал, было истинно, а дети принимали бы это за выдуманную басню, то они усвоили бы себе ложное потому, что то что передавалось, было истинным. Отсюда-то и является то своеобразие, о котором мы говорили выше, а именно что басня о летании Дедала не была бы истинною басней если бы не было ложным, что Дедал летал.

А. Пусть это так; но я желал бы знать что мы приобретаем из этого?

Р. А то, что наше умозаключение, что Щука не может быть истинной, если не учит истинному, не есть умозаключение ложное.

А. А какое это имеет отношение к нашему делу?

Р. Я хочу, чтобы ты сказал мне, почему грамматика есть наука: ибо она постольку истинна, поскольку есть наука.

А. Не знаю, что тебе сказать.

Р. Не кажется ли тебе, что если бы в ней не было ничего определенного, ничего распределенного и разделенного на роды и части, то она никоим образом не могла бы быть наукою?

А. Теперь я понимаю, что ты хочешь сказать: я не признаю никакого научного свойства за той наукой, которая не нуждается в определениях, разделениях, умозаключениях во всем том, почему она и называется наукой.

Р. Стало быть, и во всем том, почему называется наукой истинной.

А. Логично.

Р. Теперь скажи, какая наука излагает способ определений, разделений и развития частей?

А. Выше уже было сказано, что это делается правилами рассуждения.

Р. Итак, грамматика как наука, и как наука истинная, обязана своим происхождением той же самой науке которую ты выше защитил от упрека в ложности. То же удалением. Итак, я опасаюсь, чтобы то же не случилось и с телом, как с местом мрака, из-за удаления души, как света, или из-за ее угасания прямо в нем. Так как смерти телесной вообще избежать невозможно, то желателен по крайней мере такой род смерти, в котором душа уходила бы из тела неповрежденной и переходила в место (если только есть такое место), где она не могла бы угаснуть. А если это невозможно, если душа зажигается в самом теле и не может нигде более продолжать своего существования, и смерть вообще есть некоторое угасание души или жизни в теле, то следует, насколько это возможно человеку, избрать такой род жизни, чтобы то, что живет, жило безмятежно и спокойно; хотя я и не знаю, каким образом это может быть, если душа умирает. О, как блаженны те, кто сами или с помощью других пришли к убеждению, что смерти не следует бояться, хотя бы душа и уничтожалась! А меня, несчастного, еще не смогли убедить в этом никакие доводы, никакие книги.

Р. Не вздыхай и будь уверен: душа человеческая бессмертна.

А. Чем ты это докажешь?

Р. Тем, с чем ты с большой осторожностью согласился перед этим.

А. Хоть я и помню, что ничего не отвечал на твои вопросы, не рассмотрев внимательно, однако представь, пожалуйста, самую сущность всего, чтобы видеть, до чего мы дошли с такими околичностями, и не спрашивай меня более. Ибо если повторишь коротко то, с чем я согласился, то зачем могут понадобиться от меня ответы вновь? Разве затем, чтобы бесцельно отсрочить мою радость?

Р. Сделаю, как ты хочешь; только слушай очень внимательно.

А. Говори же, я слушаю. Зачем томишь?

Р. Если все, что существует в субъекте, продолжает свое существование всегда, то необходимо будет продолжать свое существование и сам субъект. Но всякая наука существует в субъекте, в душе. Следовательно, если наука всегда продолжает свое существование, необходимо, чтобы всегда продолжала свое существование и душа. Но наука есть истина, а истина, как убедил разум в начале этой книги, пребывает всегда. Следовательно, душа пребывает всегда и не называется умершею душою. Поэтому бессмертие души будет отрицать без явной нелепости только тот, кто докажет, что какая-либо из вышеприведенных уступок сделана неправильно.

14. А. Я готов был бы уже предаться радости, если бы меня несколько не смущали две вещи. Во-первых, меня смущает, что мы употребили такой обход, держась невесть какой цепи умозаключений, между тем как все, о чем шла речь, могло быть доказано так коротко, как оно доказано теперь. Меня тревожит, что речь обходила вопрос так долго как бы для того, чтобы завлечь в засаду. Затем, я не вижу, каким образом в душе всегда существует наука, особенно наука суждения, когда ее немногие знают, а кто и узнает, тот узнает отнюдь не сразу. Ибо мы не можем сказать ни того, что души неученых не есть души, ни того, что в их душах существует наука, которой они не знают. Так как это было бы большою нелепостью, то остается заключить, что или истина не всегда существует в душе, или упомянутая наука не есть истина.

Р. Из этого ты видишь, что наше исследование ненапрасно нуждалось в стольких околичностях. Ибо мы доискивались, что такое истина, и все же я не вижу, чтобы в этом лесу вещей, перебродив по всем почти тропинкам, мы и теперь могли напасть на ее следы. Но что станем делать? Не бросить ли начатое и не подождать ли, не попадется ли что-либо под руки из чужих книг, что удовлетворит наше любопытство? Ибо и до нашего времени, я думаю, написано много таких книг, которых мы не читали; и в настоящее время, когда мы можем полагать, что ничто от нас не укрывается, нам известно, что об этом предмете написано и в стихах, и прозой; и притом написано такими мужами, и произведения которых от нас укрыться не могут, и природные дарования которых таковы, что мы можем вполне надеяться найти в их сочинениях то, чего желаем, особенно когда здесь же, перед нашими глазами находится тот, чье красноречие мы стали было оплакивать как умершее, но нашли ожившим в совершеннейшем виде (1). Он ли, учивший в своих сочинениях прекрасному образу жизни, допустит нас не знать природы жизни?

А. Этого я не думаю и надеюсь многому у него научиться, но скорблю об одном: что мы не имеем возможности, соответственно своему желанию, раскрыть перед ним своего рвения как к нему, так и к истине. Он действительно сжалился бы над нашей жаждой и гораздо скорее, чем теперь, поделился бы своим богатством. Спокойный тем, что сам вполне уже убедился в бессмертии души, он быть может и не знает, что есть люди, которые достаточно осознали тяжкое состояние этого неведения и отказать которым в просимой помощи было бы крайне жестоко. А тот, другой, хотя и знает по дружбе наше сильное желание, но находится от нас далеко, мы же теперь так устроились на жительство, что едва ли имеем возможность посылать к нему письма (2). Я думаю, что пользуясь досугом по ту сторону Альп, он уже окончил стихи, обаянием которых изгнал страх смерти и уничтожил оцепенение и душевный холод. Но пока дело находится в таком положении, которое не зависит от нашей власти, не стыдно ли нам терять напрасно свой досуг и свою душу, лишенную свободы действия, и оставлять все в зависимости от сомнительного третейского приговора?

15. Помогло ли нам, что мы молились и молимся Богу, чтобы Он указал нам путь, — нам, ищущим не богатства, не удовольствий телесных, не блеска и почестей, а свою душу и Его же самого? Уж не оставляет ли Он нас?

Р. Нет. Ему в высшей степени не свойственно оставлять тех, кто стремится к подобным вещам; поэтому мы и должны быть далеки от мысли оставить такого вождя. Потому повторим то, из чего мы вывели два следующие положения: что истина пребывает всегда, и что основные начала рассуждения суть истина. Ты сказал, что от шаткости этих положений зависит то, что сущность всего добытого нами нас не убеждает. Или быть может рассмотрим лучше то, каким образом возможна наука в душе необразованной, которую мы не можем, однако же, не называть душою? По-видимому, ты в этом нашел побуждение снова подвергнуть сомнению то, с чем прежде согласился?

А. Нет, рассмотрим сперва первое, а затем обсудим и последнее. После этого, думаю, не останется ничего спорного.

Р. Пусть будет так, но сосредоточься. Ведь я знаю, что происходит с тобой, когда ты слушаешь: устремив все свое внимание на вывод и нетерпеливо ожидая, что он вот-вот получится, ты не слишком тщательно обсуждаешь те вопросы, с которыми соглашаешься.

А. Ты, пожалуй, говоришь правду; но я постараюсь, насколько могу, освободиться от этой слабости; только начинай уже спрашивать, чтобы нам не терять времени понапрасну.

Р. Свое заключение, что истина не может погибнуть, мы вывели, насколько помню, из того, что если бы погибли не только весь мир, но и сама истина, то и тогда было бы истинно, что погибли пир и истина. Но истинным ничто не может быть без истины. Следовательно, истина никоим образом не погибнет.

А. Это я признаю справедливым и очень удивился бы, если бы оно было ложно.

Р. В таком случае перейдем к другому.

А. Позволь, пожалуйста, мне несколько подумать, чтобы я после, к своему стыду, снова не возвращался к этому.

Р. А что? Разве не будет истинным, что истина погибла? Если это не будет истинным, то истина не погибнет. А если будет истинным, то как после уничтожения истины это будет истинным, если истины уже не будет?

А. Я обдумал уже и обсудил все: переходи к другому. Постараемся непременно, насколько сможем, сделать так, чтобы это прочитали мужи ученые и благоразумные и исправили нашу неосмотрительность, если таковая есть; потому что я не считаю возможным ни теперь, ни когда бы то ни было найти какое-либо возражение против этого.

Р. Называется ли что-нибудь истиной кроме того, в силу чего является истинным то, что истинно?

А. Нет.

Р. Справедливо ли называется истинным только то, что не есть ложно?

А. Сомневаться в этом было бы безумием.

Р. Не есть ли ложное то, что принимает вид чего-либо, и, однако же, не есть то, на что является похожим?

А. Действительно, я не знаю ничего другого такого, что охотнее всего назвал бы ложным. Но обыкновенно ложным называется и такое, что весьма далеко от сходства с истинным.

Р. Кто это отрицает? Но все же оно представляет собой хоть небольшое подражание истинному.

А. Каким образом? Ведь, когда рассказывается, что Медея летала на крылатых змеях, рассказ этот не представляет собою подражания истинному; так как то, что не существует, не может быть и предметом подражания для чего-либо, что также не существует.

Р. Ты прав, но забываешь, что не существующее вовсе, не может быть названо и ложным. Ведь, если оно ложное, то оно существует, а если оно не существует, то оно не есть и ложное.

А. Неужели этот невообразимо чудовищный рассказ о Медее мы не назовем ложным?

Р. Не назовем; ведь если бы он был ложным, разве он был бы чудовищным?

А. Выходит что-то странное; неужели, когда мне скажут: "Змей огромных крылатых, запряженных в ярмо", я не назову это ложным?

Р. Назовешь, потому что здесь есть нечто, что можно назвать ложным.

А. Скажи, что это?

Р. Разумеется, та мысль, которая высказывается самим стихом.

А. Но какое же в ней заключается подражание истинному?

Р. Она высказывается так, как будто бы Медея в самом деле это делала. Ложная мысль подражает истинным мыслям самим своим выражением. Будучи невероятной, она тем подражает истинным мыслям, что так высказывается, и есть только ложная, но не лживая. А если бы она рассчитывала на доверие, она подражала бы, несомненно, истинному.

А. Теперь я понимаю, что есть большое различие между тем, что мы говорим, и теми предметами, о которых говорим, и соглашаюсь с тобою, потому что меня останавливало только это одно, а именно, что называемое нами ложным мы только тогда правильно называем ложным, когда оно представляет собой некоторое подражание истине. Действительно, кто не подвергся бы заслуженному осмеянию, если бы сказал, что камень есть ложное серебро? Однако, если бы кто сказал, что камень есть серебро, мы сказали бы, что он говорит ложное, т. е. высказывает ложную мысль. Но олово или свинец мы, по-моему, не без смысла называем ложным серебром, потому что в вещах есть как бы некоторое подражание; и мысль наша поэтому не есть ложная мысль, а ложно то, о чем она высказывается.

16. Р. Понимаешь правильно. Но обрати внимание на то, могли бы мы с такою же уместностью назвать и серебро ложным свинцом?

А. Мне кажется, нет.

Р. Почему?

А. Не знаю; знаю только одно, что я назвал бы его так против своей воли.

Р. А не потому ли, что серебро лучше, и что назвать его так было бы как бы в поношение ему; между тем как для олова было бы как бы своего рода честью, если бы оно называлось ложным серебром?

А. Ты вполне прав. И поэтому-то, полагаю, законы считают беспечными и не имеющими права на завещание тех, которые являются публично в женской одежде, которых я не знаю, как лучше назвать, ложными ли женщинами, или ложными мужчинами. Но истинными комедиантами и истинными бесчестными людьми мы можем назвать их не колеблясь; или, если они делают это тайно и что-либо бесчестное становится известным только по дурным слухам, то мы, полагаю, не вопреки истине назовем их истинными негодяями.

Р. Для рассуждения об этом у нас будет другое время; ибо многое делается такое, что на первый взгляд представляется бесчестным, но по своей похвальной цели оказывается честным. Вопрос заслуживает внимательного обсуждения: поступает ли согласно со своим долгом мужчина, который ради освобождения отечества одевается в женскую тунику и обманывает неприятеля, и от того, что становится ложной женщиной, не бывает ли он еще более истинным мужчиной? Также точно и мудрый, если убежден, что жизнь его необходима для человечества, неужели пожелает лучше умереть от стужи, чем прикрыться женской одеждой, если другой не оказалось под рукой? Но об этом, как я сказал, поговорим в другой раз. Ты видишь, конечно, сколько всего требуется для разъяснения, при каких условиях это должно происходить, чтобы не обращаться в неизвинительное безобразие. А пока я нахожу вполне очевидным и не подлежащим сомнению, что ложное есть не что иное, как некоторое подражание истинному.

17. А. Переходи к дальнейшему, поскольку в этом я достаточно убедился.

Р. В таком случае я спрошу, можем ли мы, за исключением тех наук, которые изучаем и к которым следует причислить саму философию, найти что-либо такое истинное, что оно не было бы, подобно театральному Ахиллесу, также в известном отношении и ложным, как истинным в другом?

А. Мне кажется, можно найти многое. Ведь этот камень не входит в состав наук, и однако же он камень истинный и не подражает ничему, вследствие чего мог бы быть назван ложным. Согласен, что, упомянув о нем одном, можно умолчать о бесчисленном множестве других предметов, которые сами собою приходят на ум.

Р. Согласен. Но не кажется ли тебе, что все эти предметы подходят под одно название, а именно: тело?

А. Казалось бы, если бы я не был уверен, что не существует ничего тщетного, или думал бы, что к телам же следует причислять и самую душу, или полагал бы, что и Бог есть некое тело. Если все это существует, то оно, полагаю, ложно и истинно не по подражанию чему-нибудь.

Р. Ты заставляешь нас вдаваться в длинные рассуждения;

но постараюсь, насколько могу, быть кратким. Ведь, согласись, одно есть то, что ты называешь тщетным, и другое — истина?

А, Разумеется. Разве было бы что-либо более тщетное, чем я сам, если бы я считал истину чем-либо тщетным или стремился с таким усилием к чему-нибудь тщетному? Ведь я желаю найти не иное что, как истину.

Р. В таком случае ты может быть согласишься и с тем, что все истинное становиться истинным от истины?

А. Это стало очевидным уже давно.

Р. Не думаешь ли ты, что тщетное есть что-нибудь другое, а не само тщетное, как, например, тело?

А. Нисколько не думаю.

Р. В таком случае, полагаю, ты думаешь, что истина есть некое тело.

А. Никоим образом.

Р. Так что же такое в теле?

А. Не знаю, да это и безразлично. Ведь тебе, я думаю, известно, что если тщетное существует, то оно существует там, где нет никакого тела.

Р. Известно.

А. Так чего же мы останавливаемся на этом?

Р. Кажется ли тебе, что истина произвела тщетное, или что есть нечто истинное в котором истины нет?

А. Нет, не кажется.

Р. Итак, нет истинного тщетного, потому что тщетное могло произойти только от тщетного; а в чем нет истины, то очевидно и не истинно; и то, что называется тщетным, называется так оттого, что оно — ничто. Итак, каким образом может быть истинным то, что не существует? Или каким образом может существовать то, что есть совершенное ничто?

А. Оставь это — пусть тщетное и будет тщетным.

18. Р. А об остальном ты что говоришь?

А. А что такое?

Р. другой погибели, кроме забвения того, что ты погибнуть не можешь.

А. Слышу, прихожу в себя, начинаю оправляться. Но прошу разъяснить остальное: каким образом в душе невежественной, которой мы не можем назвать смертной, должно быть понимание существования науки и истины.

Р. Вопрос этот, если ты желаешь его рассмотреть тщательно, требует особой книги. Вместе с этим я нахожу необходимым для тебя пересмотреть снова и все то, что по возможности нами исследовано, потому что, если нет сомнения в том, в чем мы согласились, то мы, полагаю, сделали многое и не должны с легкомысленной бесчестностью переходить к другому.

20. А. Пусть будет так, как ты говоришь; повинуюсь охотно твоим приказаниям, но прежде, чем закончить книгу, я попрошу показать мне в нескольких словах по крайней мере различие между истинной фигурой и той, какую рисует себе мысль, называемая по-гречески фантазией или фантазмой.

Р. Ты просишь о том, что может видеть только чистейший и к созерцанию чего ты мало подготовлен; и в настоящее время целью этих наших околичностей было не что иное, как твое упражнение, чтобы сделать тебя способным созерцать истину. Впрочем, особую важность имеет и то, каким образом это могло бы быть разъяснено, и я быть может успею сделать это понятным. Представь себе, что ты забыл что-нибудь, и другие желают напомнить тебе об этом. И вот они говорят тебе, представляя в виде похожих различные вещи: "Не это ли, не другое ли?" Ты же, хотя и не видишь того, что желаешь вспомнить, видишь, однако же, что оно не то, что тебе называют. Если бы так случилось с тобою, показалось бы тебе это полным забвением? Ведь то самое, что ты различаешь, что не принимаешь того, на что тебе ложно указывают, есть уже отчасти воспоминание.

А. Кажется, что так.

Р. Стало быть, такие истины еще не видят; однако же и быть обманутыми и введенными в заблуждение не могут и достаточно знают то, что ищут. Но если кто-нибудь скажет тебе, что ты, спустя несколько дней после рождения, смеялся, ты не решишься назвать это ложным; а если скажет такое лицо, которому следует верить, ты, хотя и не вспомнишь, поверишь; потому что все то время погребено для тебя в полнейшем забвении. Или ты иначе думаешь?

А. Согласен.

Р. Итак, последнее забвение весьма отлично от первого, но первое — дело обыкновенное. Есть много других вещей очень близких и сродных с воспоминанием и пересмотром истины. Подобное этому бывает, когда мы что-нибудь видим и припоминаем, что мы это когда-то уже видели и утверждаем, что знали; но где, когда, каким образом и у кого мы с этим познакомились, нам нужно припоминать и передумывать. Если это случится по отношению к человеку, мы спрашиваем, где мы его видели; когда он нам напомнит, тогда все обстоятельства неожиданно как бы освещаются в нашей памяти и вспомнить не составляет более труда. Но может быть это тебе неизвестно или непонятно?

А. Что может быть яснее и что случается со мною чаще?

Р. Таковы те, которые изучили основательно свободные науки: ибо, изучая, они, несомненно, как бы выкапывают и открывают их в себе, зарытые забвением; и не удовлетворяются, и не останавливаются, пока не раскроется во всей широте и полноте лицо истины, блеск которого до известной степени уже просвечивается в тех науках. Но от этих же наук в зеркале мысли отражаются некоторые ложные цвета и формы, часто обманывают искателей и вводят их в заблуждение, заставляя думать, будто в них заключается все, что они знают или чего ищут. Таких представлений следует избегать с особой осторожностью; ложь их узнается по тому, как они меняются со сменой зеркала, между тем как лицо истины остается неизменным. Мысль, например, рисует и представляет четырехугольник то одной, то другой величины, но внутренний ум, который желает знать истинное, обращается к тому, на основании чего признает их квадратными.

А. Ну, а если нам кто-нибудь скажет, что ум судит об этом на основании того, что обыкновенно видит глазами?

Р. В таком случае, на основании чего он полагает, что всякий истинный шар касается истинной плоскости в одной лишь точке? Что, подобное этому, видит когда-либо или может видеть глаз, если само воображение не в состоянии представить что-нибудь в этом роде? Не то же ли самое доказываем мы, когда описываем в своем воображении самую маленькую круговую линию и от нее проводим линии к центру? Ибо, проведя две линии, между которыми едва ли могло бы вместиться острие иглы, мы не в состоянии провести между ними других даже в самом воображении своем так, чтобы они доходили до центра, нисколько не сливаясь между собой, между тем как разум провозглашает, что их можно провести бесчисленное количество и что в этом невероятно узком пространстве они могут войти в соприкосновение только в центре, так что во всяком промежутке между ними можно еще описать круг. Так как фантазия этого исполнить не в состоянии и оказывается еще более бессильной, чем сами глаза, хотя и возбуждается к деятельности ими, то очевидно, что она далеко отстоит от истины и в ее представлениях истина не проявляется. С большей точностью и тонкостью об этом будет сказано тогда, когда мы начнем рассуждать о познании, что будет сделано после того, как мы разъясним и, по возможности, устраним все, что беспокоит нас относительно жизни души. Ибо ты, я вижу, опасаешься, что смерть, хотя и не умертвит душу, но повлечет за собою забвение.

А. Трудно передать, сколь страшит меня подобная утрата. Чего будет стоить тогда вечная жизнь и не будет ли она хуже смерти, если душа, обретая ее, будет подобна душе новорожденного младенца?

Р. Мужайся: Бог, обещающий после жизни в этом теле нечто блаженнейшее и исполненное истины, защитит нас, как мы и сами это чувствуем по молитвам нашим.

А. Да будет так!

Примечания:


1. Очевидно, речь идет о св. Амвросии Медиоланском.
2. Вероятно, имеется в виду Зиновий, о неожиданном отъезде которого упоминается в книге "О порядке".

Andrii Baumeister 24.12.2017 18:12

Средневековая философия. Августин. 1
 

https://www.youtube.com/watch?v=u0eo3zEdLD8

Аврелий Августин 05.01.2018 10:53

Р. Скажи, почему тебе кажется, что эта стена — истинная стена?

А. Потому что вид ее не обманывает меня.

Р. Стало быть потому, что она такой есть, какой кажется?

А. Да.

Р. Следовательно, если что-нибудь ложно только потому, что кажется не таким, каким оно есть на самом деле, и потому истинно, что является таким, каким и кажется, то коль скоро нет того, кому оно может казаться, то не будет ни ложного, ни истинного. Но если ложности нет в природе вещей, то все истинно. Казаться же что-либо может только душе живущей. Итак, душа продолжает свое существование в природе вещей, если ложность устранена быть не может и все равно продолжает — если даже и может.

А. Хотя этот вывод сделан, на мой взгляд, основательней предыдущего, однако это добавление не продвинуло нас вперед. Представившееся мне очень серьезным возражение, т. е,, что души рождаются и умирают, и если они не перестают существовать в мире, то это достигается не их бессмертием, а заступлением одной на место другой, остается в силе.

Р. Кажется ли тебе, что телесное, т. е. чувственное, может быть постигаемо умом?

А. Нет, не кажется.

Р. Почему же так? Не думаешь ли ты, что Бог пользуется для познания вещей чувствами?

А. Я не осмелюсь сказать что-либо утвердительным образом по этому предмету; но насколько позволительно предполагать, думаю, что Бог отнюдь не пользуется чувствами.

Р. Отсюда мы заключаем, что чувствовать может только душа.

А. Заключай, пожалуй, насколько это допускает вероятность.

Р. Согласен ли ты, что эта стена, если она не есть истинная стена, не есть и стена вообще?

А. Согласен.

Р. И что то не есть тело, что не есть тело истинное?

А. И с этим также.

Р. Итак, если истинно только то, что является таковым, каковым оно кажется; если все телесное может быть видимо только чувствами, если чувствовать может только душа; если то не может быть телом, что не есть истинное тело, то отсюда следует, что тела быть не может, если не будет души.

А. Твои доказательства чрезвычайно сильны, и у меня нет ничего, что я мог бы им противопоставить.

А. Согласен, тем более в данном случае мне все хорошо понятно.

Р. Тогда, чтобы долго не останавливаться на этом предмете, скажи, кажется ли тебе, что можно легко различать лилию от лилии по запаху, или тминный мед от тминного же меда из разных ульев по вкусу, или пух лебяжий от пуха гусиного при помощи осязания? А. Нет, не кажется.

Р. А если нам приснится, что мы такого свойства предметы обоняем, или вкушаем, или осязаем? Не обманет ли нас это подобие образов, тем худшее, чем более оно пустое?

А. Ты правду говоришь.

Р. Итак, очевидно, что мы обманываемся во всех чувствах, обольщаемые сходством или между вещами равными, или неравными; или если не обманываемся, удерживаясь от доверия или замечая различие, должны называть вещами ложными те, которые считаем за истиноподобные. А. Не могу в этом сомневаться.

7. Р. Теперь усиль свое внимание, так как мы снова вернемся к тому же предмету, чтобы сделать более очевидным то, что стараемся показать.

А. Слушаю внимательно. Я решил терпеливо относиться к этому кругообращению и не почувствую на этот раз усталости, поддерживаемый надеждой достигнуть того, к чему мы стремимся.

Р. Хорошо делаешь. Но вникни внимательно: в том случае, когда мы видим похожие одно на другое яйца, можем ли мы какое-либо из них по справедливости назвать ложным?

А. Мне кажется, нет. Потому что если все они яйца, то они яйца истинные.

Р. Ну, а если видим образ, отраженный зеркалом? По каким признакам мы узнаем, что он ложный?

А. По тем, что его не поймаешь, что он не отзывается, что сам собою не движется, что не живет, а также и по другим бесчисленным признакам, которые пересчитывать было бы долго.

Р. Вижу, что тебе не хочется медлить, и готов подчиниться твоей торопливости. Итак, чтобы не останавливаться снова на частностях, назвали бы мы ложными людьми тех, которых видим во сне, если бы они могли жить, говорить, быть удерживаемы бодрствующими, и если бы не было никакого различия между ними и теми людьми, с которыми мы разговариваем и которых видим проснувшись, в здоровом состоянии?

А. На каком основании мы могли бы их так назвать?

Р. Следовательно, если они были бы истинными потому, что оказывались бы весьма похожими на истинных и что между ними и истинными не было бы решительно никакого различия, то не следует ли признать, что сходство есть мать истины, а несходство — мать ложности?

А. Не имею что сказать против этого и мне стыдно за свое так необдуманно данное перед этим согласие.

Р. Смешно, если стыдишься, как будто не ради этого мы и выбрали такого рода беседы, которые я хочу назвать монологами, так как мы разговариваем одни сами с собою; хоть название это ново и, может быть, грубо, но оно довольно пригодно для обозначения сущности дела. Ибо истина лучше всего может раскрываться через вопросы и ответы, а, между тем, едва ли можно найти какого-либо человека, которому не было бы стыдно остаться побежденным в споре; и при этом почти всегда случается так, что речь, искусно введенную для разъяснения вопроса, заглушает дикий крик упрямства, большей частью с затаенной, а иногда и открытой душевной злостью. Поэтому я полагаю, что изобрел самый спокойный и самый удобный способ искать с божьей помощью истину, отвечая сам себе на свои же вопросы. Поэтому тебе нечего опасаться брать назад свое мнение и отказываться от него, если ты необдуманно что-либо утверждал, ибо другого выхода из этого и быть не может.

8. А. Ты говоришь правду. Но я не вполне ясно вижу, с чем согласился неудачно. Разве что назвать действительно ложным то, что имеет некоторое сходство с истинным, так как я решительно не нахожу ничего другого, что соответствовало бы названию ложного; но и при этом

А. Согласен, тем более в данном случае мне все хорошо понятно.

Р. Тогда, чтобы долго не останавливаться на этом предмете, скажи, кажется ли тебе, что можно легко различать лилию от лилии по запаху, или тминный мед от тминного же меда из разных ульев по вкусу, или пух лебяжий от пуха гусиного при помощи осязания? А. Нет, не кажется.

Р. А если нам приснится, что мы такого свойства предметы обоняем, или вкушаем, или осязаем? Не обманет ли нас это подобие образов, тем худшее, чем более оно пустое?

А. Ты правду говоришь.

Р. Итак, очевидно, что мы обманываемся во всех чувствах, обольщаемые сходством или между вещами равными, или неравными; или если не обманываемся, удерживаясь от доверия или замечая различие, должны называть вещами ложными те, которые считаем за истиноподобные. А. Не могу в этом сомневаться.

7. Р. Теперь усиль свое внимание, так как мы снова вернемся к тому же предмету, чтобы сделать более очевидным то, что стараемся показать.

А. Слушаю внимательно. Я решил терпеливо относиться к этому кругообращению и не почувствую на этот раз усталости, поддерживаемый надеждой достигнуть того, к чему мы стремимся.

Р. Хорошо делаешь. Но вникни внимательно: в том случае, когда мы видим похожие одно на другое яйца, можем ли мы какое-либо из них по справедливости назвать ложным?

А. Мне кажется, нет. Потому что если все они яйца, то они яйца истинные.

Р. Ну, а если видим образ, отраженный зеркалом? По каким признакам мы узнаем, что он ложный?

А. По тем, что его не поймаешь, что он не отзывается, что сам собою не движется, что не живет, а также и по другим бесчисленным признакам, которые пересчитывать было бы долго.

Р. Вижу, что тебе не хочется медлить, и готов подчиниться твоей торопливости. Итак, чтобы не останавливаться снова на частностях, назвали бы мы ложными людьми тех, которых видим во сне, если бы они могли жить, говорить, быть удерживаемы бодрствующими, и если бы не было никакого различия между ними и теми людьми, с которыми мы разговариваем и которых видим проснувшись, в здоровом состоянии?

А. На каком основании мы могли бы их так назвать?

Р. Следовательно, если они были бы истинными потому, что оказывались бы весьма похожими на истинных и что между ними и истинными не было бы решительно никакого различия, то не следует ли признать, что сходство есть мать истины, а несходство — мать ложности?

А. Не имею что сказать против этого и мне стыдно за свое так необдуманно данное перед этим согласие.

Р. Смешно, если стыдишься, как будто не ради этого мы и выбрали такого рода беседы, которые я хочу назвать монологами, так как мы разговариваем одни сами с собою;

хоть название это ново и, может быть, грубо, но оно довольно пригодно для обозначения сущности дела. Ибо истина лучше всего может раскрываться через вопросы и ответы, а, между тем, едва ли можно найти какого-либо человека, которому не было бы стыдно остаться побежденным в споре; и при этом почти всегда случается так, что речь, искусно введенную для разъяснения вопроса, заглушает дикий крик упрямства, большей частью с затаенной, а иногда и открытой душевной злостью. Поэтому я полагаю, что изобрел самый спокойный и самый удобный способ искать с божьей помощью истину, отвечая сам себе на свои же вопросы. Поэтому тебе нечего опасаться брать назад свое мнение и отказываться от него, если ты необдуманно что-либо утверждал, ибо другого выхода из этого и быть не может.

8. А. Ты говоришь правду. Но я не вполне ясно вижу, с чем согласился неудачно. Разве что назвать действительно ложным то, что имеет некоторое сходство с истинным, так как я решительно не нахожу ничего другого, что соответствовало бы названию ложного; но и при этом

А. Согласен, тем более в данном случае мне все хорошо понятно.

Р. Тогда, чтобы долго не останавливаться на этом предмете, скажи, кажется ли тебе, что можно легко различать лилию от лилии по запаху, или тминный мед от тминного же меда из разных ульев по вкусу, или пух лебяжий от пуха гусиного при помощи осязания? А. Нет, не кажется.

Р. А если нам приснится, что мы такого свойства предметы обоняем, или вкушаем, или осязаем? Не обманет ли нас это подобие образов, тем худшее, чем более оно пустое?

А. Ты правду говоришь.

Р. Итак, очевидно, что мы обманываемся во всех чувствах, обольщаемые сходством или между вещами равными, или неравными; или если не обманываемся, удерживаясь от доверия или замечая различие, должны называть вещами ложными те, которые считаем за истиноподобные. А. Не могу в этом сомневаться.

7. Р. Теперь усиль свое внимание, так как мы снова вернемся к тому же предмету, чтобы сделать более очевидным то, что стараемся показать.

А. Слушаю внимательно. Я решил терпеливо относиться к этому кругообращению и не почувствую на этот раз усталости, поддерживаемый надеждой достигнуть того, к чему мы стремимся.

Р. Хорошо делаешь. Но вникни внимательно: в том случае, когда мы видим похожие одно на другое яйца, можем ли мы какое-либо из них по справедливости назвать ложным?

А. Мне кажется, нет. Потому что если все они яйца, то они яйца истинные.

Р. Ну, а если видим образ, отраженный зеркалом? По каким признакам мы узнаем, что он ложный?

А. По тем, что его не поймаешь, что он не отзывается, что сам собою не движется, что не живет, а также и по другим бесчисленным признакам, которые пересчитывать было бы долго.

Р. Вижу, что тебе не хочется медлить, и готов подчиниться твоей торопливости. Итак, чтобы не останавливаться снова на частностях, назвали бы мы ложными людьми тех, которых видим во сне, если бы они могли жить, говорить, быть удерживаемы бодрствующими, и если бы не было никакого различия между ними и теми людьми, с которыми мы разговариваем и которых видим проснувшись, в здоровом состоянии?

А. На каком основании мы могли бы их так назвать?

Р. Следовательно, если они были бы истинными потому, что оказывались бы весьма похожими на истинных и что между ними и истинными не было бы решительно никакого различия, то не следует ли признать, что сходство есть мать истины, а несходство — мать ложности?

А. Не имею что сказать против этого и мне стыдно за свое так необдуманно данное перед этим согласие.

Р. Смешно, если стыдишься, как будто не ради этого мы и выбрали такого рода беседы, которые я хочу назвать монологами, так как мы разговариваем одни сами с собою; хоть название это ново и, может быть, грубо, но оно довольно пригодно для обозначения сущности дела. Ибо истина лучше всего может раскрываться через вопросы и ответы, а, между тем, едва ли можно найти какого-либо человека, которому не было бы стыдно остаться побежденным в споре; и при этом почти всегда случается так, что речь, искусно введенную для разъяснения вопроса, заглушает дикий крик упрямства, большей частью с затаенной, а иногда и открытой душевной злостью. Поэтому я полагаю, что изобрел самый спокойный и самый удобный способ искать с божьей помощью истину, отвечая сам себе на свои же вопросы. Поэтому тебе нечего опасаться брать назад свое мнение и отказываться от него, если ты необдуманно что-либо утверждал, ибо другого выхода из этого и быть не может.

8. А. Ты говоришь правду. Но я не вполне ясно вижу, с чем согласился неудачно. Разве что назвать действительно ложным то, что имеет некоторое сходство с истинным, так как я решительно не нахожу ничего другого, что соответствовало бы названию ложного; но и при этом снова вынужден признаться, что так называемое ложное называется ложным потому, что отличается от истинного Отсюда следует вывод, что причина ложности — то же самое несходство. Поэтому я и не соберусь с мыслями что мне ничего не приходит на ум такого, что могло бы вытекать из этих противоречивых положений.

Р. Разве ты не знаешь, что едва ли можно найти что-либо до такой степени похожее на другой предмет чтобы между ними не было хоть в чем-либо различия.

А. Вижу, что это так; но когда обращу внимание на то, что называемое нами ложным имеет нечто и сходное с истинным и несходное, то я нахожу себя не в состоянии разобрать, в силу чего по преимуществу оно заслуживало бы названия ложного. Ведь если я скажу, что в силу того, что оно несходно, тогда не будет ничего, чего нельзя был бы назвать ложным; потому что нет ничего, что не отличалось бы от какой-либо вещи, которую мы признал? бы за истинную. С другой стороны, если скажу, что оно должно быть названо ложным в силу того, что оно сходно то не только возражением против этого будут те яйца, которые потому и истинные яйца, что весьма меж собою схожи, но и не в состоянии буду сопротивляться тому, кто станет принуждать меня признать, что ложно все; потому что мне нельзя будет отрицать, что все в каком-либо отношении имеет сходство между собою. Представь затем, что я решился бы отвечать, что сходство и несходство вместе дают действительное основание назвать что-либо ложным; какой бы ты тогда указал мне выход? Ведь все-таки возражение, что я все считаю ложным, останется в силе, так как все, как сказано выше, в известном отношении оказывается сходным между собою, а в ином — различным. Оставалось бы сказать, что ложное есть не что иное, как то, что существует иначе, чем кажется, если бы я не опасался всех тех чудовищных выводов, которых считал себя недавно избегшим. Ибо я снова буду опро-вергнут нежданным оборотом, что должен буду в таком случае назвать истинным то, что существует именно так, как кажется. А из этого будет следовать, что ничто не может быть истинным без познающего. А там-то я и боюсь потерпеть крушение на таинственнейших скалах, которые истинны, хотя и неведомы. Или, если я скажу, что ложного нет нигде, то это мнение опровергнет всякий, кто угодно. И вот томления мои возвращаются снова, и я вижу, что со всем своим терпением, с которым я относился к твоей медлительности, я нисколько вперед не продвинулся.

9. Р. Лучше внимательнее вникай, потому что я никоим образом не могу примириться с мыслью, что мы напрасно молились о божественной помощи. Перепробовав по возможности все, я нахожу, что ложным можно по справедливости назвать лишь то, что выставляет себя тем, чем оно не есть, или всеми силами стремиться быть, но не есть. Но первый род ложного есть или лживый (fallax), или неправдивый (mendax). Ибо лживым правильно называется тот, кто имеет желание обмануть кого-либо и который делает это отчасти пользуясь разумом, отчасти же в силу своей природы; с участием разума это бывает у животных разумных, например у человека; по природе же — у животных неразумных, к примеру у лисицы. Неправдивым же я называю то, что высказывается говорящими неправду. Они тем отличаются от лжецов, что всякий лжец желает обмануть, но не всякий говорящий неправду имеет подобное намерение: потому что и мимы, и комедии, и множество поэм переполнены неправдивым более с целью доставить удовольствие, нежели обмануть, да и все почти, кто шутит, говорят неправду. Но лжецом или лгущим называется правильно тот, кто ставит себе задачу кого-либо обмануть. Тех же, кто не имеют в виду ввести кого-либо в заблуждение, а только что-либо выдумывают, называют выдумщиками, или, если этого нет, то просто говорящими неправду. Но ты, может быть, имеешь что возразить против этого?

А. Продолжай пожалуйста; может быть, теперь-то ты и начал о ложном говорить неложное. Впрочем, мне не терпится узнать, что это за такой род, о котором ты сказал, что он стремиться быть, но не есть.

Р. Это все то, о чем мы много говорили выше. Не кажется ли тебе, что твое отражение в зеркале как бы снова вынужден признаться, что так называемое ложное называется ложным потому, что отличается от истинного Отсюда следует вывод, что причина ложности — то же самое несходство. Поэтому я и не соберусь с мыслями что мне ничего не приходит на ум такого, что могло бы вытекать из этих противоречивых положений.

Р. Разве ты не знаешь, что едва ли можно найти что-либо до такой степени похожее на другой предмет чтобы между ними не было хоть в чем-либо различия.

А. Вижу, что это так; но когда обращу внимание на то, что называемое нами ложным имеет нечто и сходное с истинным и несходное, то я нахожу себя не в состоянии разобрать, в силу чего по преимуществу оно заслуживало бы названия ложного. Ведь если я скажу, что в силу того, что оно несходно, тогда не будет ничего, чего нельзя был бы назвать ложным; потому что нет ничего, что не отличалось бы от какой-либо вещи, которую мы признал? бы за истинную. С другой стороны, если скажу,что оно должно быть названо ложным в силу того, что оно сходно то не только возражением против этого будут те яйца, которые потому и истинные яйца, что весьма меж собою схожи, но и не в состоянии буду сопротивляться тому, кто станет принуждать меня признать, что ложно все;
потому что мне нельзя будет отрицать, что все в каком-либо отношении имеет сходство между собою. Представь затем, что я решился бы отвечать, что сходство и несходство вместе дают действительное основание назвать что-либо ложным; какой бы ты тогда указал мне выход? Ведь все-таки возражение, что я все считаю ложным, останется в силе, так как все, как сказано выше, в известном отношении оказывается сходным между собою, а в ином — различным. Оставалось бы сказать, что ложное есть не что иное, как то, что существует иначе, чем кажется, если бы я не опасался всех тех чудовищных выводов, которых считал себя недавно избегшим. Ибо я снова буду опро-вергнут нежданным оборотом, что должен буду в таком случае назвать истинным то, что существует именнотак, как кажется. А из этого будет следовать, что ничто не может быть истинным без познающего. А там-то я и боюсь потерпеть крушение на таинственнейших скалах, которые истинны, хотя и неведомы. Или, если я скажу, что ложного нет нигде, то это мнение опровергнет всякий, кто угодно. И вот томления мои возвращаются снова, и я вижу, что со всем своим терпением, с которым я относился к твоей медлительности, я нисколько вперед не продвинулся.

9. Р. Лучше внимательнее вникай, потому что я никоим образом не могу примириться с мыслью, что мы напрасно молились о божественной помощи. Перепробовав по возможности все, я нахожу, что ложным можно по справедливости назвать лишь то, что выставляет себя тем, чем оно не есть, или всеми силами стремиться быть, но не есть. Но первый род ложного есть или лживый (fallax), или неправдивый (mendax). Ибо лживым правильно называется тот, кто имеет желание обмануть кого-либо и который делает это отчасти пользуясь разумом, отчасти же в силу своей природы; с участием разума это бывает у животных разумных, например у человека; по природе же — у животных неразумных, к примеру у лисицы. Неправдивым же я называю то, что высказывается говорящими неправду. Они тем отличаются от лжецов, что всякий лжец желает обмануть, но не всякий говорящий неправду имеет подобное намерение: потому что и мимы, и комедии, и множество поэм переполнены неправдивым более с целью доставить удовольствие, нежели обмануть, да и все почти, кто шутит, говорят неправду. Но лжецом или лгущим называется правильно тот, кто ставит себе задачу кого-либо обмануть. Тех же, кто не имеют в виду ввести кого-либо в заблуждение, а только что-либо выдумывают, называют выдумщиками, или, если этого нет, то просто говорящими неправду. Но ты, может быть, имеешь что возразить против этого?

А. Продолжай пожалуйста; может быть, теперь-то ты и начал о ложном говорить неложное. Впрочем, мне не терпится узнать, что это за такой род, о котором ты сказал, что он стремиться быть, но не есть.

Р. Это все то, о чем мы много говорили выше. Не кажется ли тебе, что твое отражение в зеркале как бы желает быть самим тобой, но остается ложным, потому что не становиться таковым.

А. Конечно, кажется.

Р. А всякое живописное изображение, или какая-либо статуя, да и весь этот род художественных произведений? Разве не стремятся они быть тем, по подобию чего каждое из них сделано?

А. Соглашаюсь вполне.

Р. Затем, полагаю, ты согласишься, что к тому же роду относится все, чем обманываются спящие или сумасшедшие?

А. Даже более, чем с чем-нибудь другим, потому что ничто более не стремится быть похожим на то, что видят бодрствующие или здоровые; а вместе с тем оно и ложно, так как не может быть тем, чем быть стремится.

Р. К чему бы, далее, я стал распространяться о движении высоких зданий, о погруженном в воду весле или о тенях тел? Думаю, вполне ясно, что они должны быть подводимы под ту же мерку. О других чувствах умалчиваю, ибо всякий зрело обсуждающий найдет, что в вещах, нами чувствуемых, ложным называется то, что стремится быть чем-нибудь, но не есть.

10. А. Ты правду говоришь. Но удивляюсь, почему тебе показалось нужным выделить из этого рода поэмы, шутки и прочую ложь.

Р. А потому, что одно дело желать быть ложным, и совсем иное — не быть способным стать истинным. Поэтому такие человеческие произведения, как комедии, трагедии, пантомимы и другие того же рода мы можем уподобить произведениям живописцев и ваятелей. Ибо нарисованный человек также точно не может быть истинным, хотя и достигает вида человеческого, как и то, что содержится в книгах комиков. И все это не желает быть ложным, или бывает ложным не по какому-либо собственному желанию, а по некоторой необходимости, насколько может подчиняться произволу измышляющего. Но Росций, по природе истинный человек, по воле своей был на сцене ложною Гекубой. По той же самой воле он был и истинным трагиком, насколько играл свою роль, и ложным Приамом, потому что Приаму подражал, но самим Приамом не был. Отсюда выходит нечто своеобразное, но что оно так, в том никто не сомневается.

А. Что же это такое?

Р. А то, что все это от того в известном отношении истинно, от чего в другом отношении ложно, и к истинности его в данном отношении служит единственно то, что в другом отношении оно ложно. Из-за этого оно никоим образом не достигнет того, чем хочет или должно быть, если избегает быть ложным. Каким бы образом этот Росций, о котором мы упоминали, был истинным трагиком, если бы не пожелал быть ложным Гектором, ложною Андромахой, ложным Геркулесом, и проч.? Или каким образом было бы истинным живописное изображение, если бы конь не был ложным; или в зеркале истинное отображение человека, если бы оно не было человеком ложным? После этого, если в известных отношениях для того, чтобы нечто было истинным, полезно, чтобы нечто было ложным, то почему мы настолько страшимся ложности и так стремимся к истине, считая ее великим благом?

А. Не знаю и очень удивляюсь; разве только потому, что в приведенных примерах не вижу ничего достойного для подражания. Ведь не должны же и мы, подобно актерам или каким-либо отражениям от зеркал, будучи в известном виде своем истинными, подкрашиваться и подделываться под чужой вид и для этого становиться ложными; но должны искать такое истинное, которое не было бы подобно двуликому образу, смотрящему в противоположные стороны, в известной части истинным, в известной — ложным.

Р. Ты ищешь великого и божественного. Но если бы мы его нашли, не сознались бы мы, что этим мы как бы изготовили и отлили саму истину, от которой получает свое название все, что каким бы то ни было образом истинно?

А. Соглашаюсь с этим охотно.

11. Р. Как, по-твоему, наука рассуждать — истинная ли наука, или ложная?

А. Конечно, истинная. Но истинна также и грамматика.

Р. Также, как и диалектика?

А. Я не знаю, есть ли что истиннее истинного.

Р. Это то, конечно, что не имеет ничего ложного. Незадолго же перед этим ты встречался с такими вещами, которые каким-то образом не могли быть истинными, если бы не были ложны. Разве не известно тебе, что к грамматике относится все это баснословное и открыто ложное?

А. Это-то я знаю; но думаю, что не грамматика сочиняет все это ложное, а только уясняет его свойства, а именно, что басня есть ложь, сочиненная для пользы и удовольствия. Сама же по себе грамматика есть блюстительница членораздельной речи: она дает правила, по которым должна сочиняться всякая человеческая речь (не исключая и вымыслов), предаваемая памяти и письму, не обращая это в ложное, но преподавая и сообщая относительно этого некоторые истинные приемы.

Р. Прекрасно. О том, правильно ли ты определил и различил это, я пока не буду говорить; но остановлю внимание твое на том, сама ли грамматика доказывает, что все это так, или наука суждения?

А. Я не отказываюсь силу и искусство делать определения, которые в данном случае ты решил выделить, приписать искусству рассуждения.

Р. Ну, а сама грамматика? Если она истинна, то не потому ли истинна, что она — наука? Ибо наука получила название от научения, а никто не может сказать, что он не знает того, чему научился и что помнит; и никто не знает ложного. Следовательно, всякая наука есть наука истинная.

А. Хоть я и не вижу, какая в этом умозаключении допущена неправильность, однако опасаюсь, чтобы в силу его не показались кому-нибудь истинными и упомянутые выше басни, потому что мы и их изучаем и помним.

Р. Неужели учитель наш не хотел, чтобы мы верили тому и знали то, чему он учил?

А. Напротив, он сильно настаивал, чтобы мы знали.

Р. Но настаивал ли он когда-нибудь, чтобы мы верили, что Дедал летал?

А. На этом, действительно, он не настаивал никогда, но говорил открыто, что если басни не выучим, то едва ли будем знать вообще что-нибудь.

Р. Следовательно, ты не отрицаешь, что изучал истинное когда изучал это. Ибо, если бы то, что Дедал летал, было истинно, а дети принимали бы это за выдуманную басню, то они усвоили бы себе ложное потому, что то что передавалось, было истинным. Отсюда-то и является то своеобразие, о котором мы говорили выше, а именно что басня о летании Дедала не была бы истинною басней если бы не было ложным, что Дедал летал.

А. Пусть это так; но я желал бы знать что мы приобретаем из этого?

Р. А то, что наше умозаключение, что Щука не может быть истинной, если не учит истинному, не есть умозаключение ложное.

А. А какое это имеет отношение к нашему делу?

Р. Я хочу, чтобы ты сказал мне, почему грамматика есть наука: ибо она постольку истинна, поскольку есть наука.

А. Не знаю, что тебе сказать.

Р. Не кажется ли тебе, что если бы в ней не было ничего определенного, ничего распределенного и разделенного на роды и части, то она никоим образом не могла бы быть наукою?

А. Теперь я понимаю, что ты хочешь сказать: я не признаю никакого научного свойства за той наукой, которая не нуждается в определениях, разделениях, умозаключениях во всем том, почему она и называется наукой.

Р. Стало быть, и во всем том, почему называется наукой истинной.

А. Логично.

Р. Теперь скажи, какая наука излагает способ определений, разделений и развития частей?

А. Выше уже было сказано, что это делается правилами рассуждения.

Р. Итак, грамматика как наука, и как наука истинная, обязана своим происхождением той же самой науке которую ты выше защитил от упрека в ложности. То же удалением. Итак, я опасаюсь, чтобы то же не случилось и с телом, как с местом мрака, из-за удаления души, как света, или из-за ее угасания прямо в нем. Так как смерти телесной вообще избежать невозможно, то желателен по крайней мере такой род смерти, в котором душа уходила бы из тела неповрежденной и переходила в место (если только есть такое место), где она не могла бы угаснуть. А если это невозможно, если душа зажигается в самом теле и не может нигде более продолжать своего существования, и смерть вообще есть некоторое угасание души или жизни в теле, то следует, насколько это возможно человеку, избрать такой род жизни, чтобы то, что живет, жило безмятежно и спокойно; хотя я и не знаю, каким образом это может быть, если душа умирает. О, как блаженны те, кто сами или с помощью других пришли к убеждению, что смерти не следует бояться, хотя бы душа и уничтожалась! А меня, несчастного, еще не смогли убедить в этом никакие доводы, никакие книги.

Р. Не вздыхай и будь уверен: душа человеческая бессмертна.

А. Чем ты это докажешь?

Р. Тем, с чем ты с большой осторожностью согласился перед этим.

А. Хоть я и помню, что ничего не отвечал на твои вопросы, не рассмотрев внимательно, однако представь, пожалуйста, самую сущность всего, чтобы видеть, до чего мы дошли с такими околичностями, и не спрашивай меня более. Ибо если повторишь коротко то, с чем я согласился, то зачем могут понадобиться от меня ответы вновь? Разве затем, чтобы бесцельно отсрочить мою радость?

Р. Сделаю, как ты хочешь; только слушай очень внимательно.

А. Говори же, я слушаю. Зачем томишь?

Р. Если все, что существует в субъекте, продолжает свое существование всегда, то необходимо будет продолжать свое существование и сам субъект. Но всякая наука существует в субъекте, в душе. Следовательно, если наука всегда продолжает свое существование, необходимо, чтобы всегда продолжала свое существование и душа. Но наука есть истина, а истина, как убедил разум в начале этой книги, пребывает всегда. Следовательно, душа пребывает всегда и не называется умершею душою. Поэтому бессмертие души будет отрицать без явной нелепости только тот, кто докажет, что какая-либо из вышеприведенных уступок сделана неправильно.

14. А. Я готов был бы уже предаться радости, если бы меня несколько не смущали две вещи. Во-первых, меня смущает, что мы употребили такой обход, держась невесть какой цепи умозаключений, между тем как все, о чем шла речь, могло быть доказано так коротко, как оно доказано теперь. Меня тревожит, что речь обходила вопрос так долго как бы для того, чтобы завлечь в засаду. Затем, я не вижу, каким образом в душе всегда существует наука, особенно наука суждения, когда ее немногие знают, а кто и узнает, тот узнает отнюдь не сразу. Ибо мы не можем сказать ни того, что души неученых не есть души, ни того, что в их душах существует наука, которой они не знают. Так как это было бы большою нелепостью, то остается заключить, что или истина не всегда существует в душе, или упомянутая наука не есть истина.

Р. Из этого ты видишь, что наше исследование ненапрасно нуждалось в стольких околичностях. Ибо мы доискивались, что такое истина, и все же я не вижу, чтобы в этом лесу вещей, перебродив по всем почти тропинкам, мы и теперь могли напасть на ее следы. Но что станем делать? Не бросить ли начатое и не подождать ли, не попадется ли что-либо под руки из чужих книг, что удовлетворит наше любопытство? Ибо и до нашего времени, я думаю, написано много таких книг, которых мы не читали; и в настоящее время, когда мы можем полагать, что ничто от нас не укрывается, нам известно, что об этом предмете написано и в стихах, и прозой; и притом написано такими мужами, и произведения которых от нас укрыться не могут, и природные дарования которых таковы, что мы можем вполне надеяться найти в их сочинениях то, чего желаем, особенно когда здесь же, перед нашими глазами находится тот, чье красноречие мы стали было оплакивать как умершее, но нашли ожившим в совершеннейшем виде (1). Он ли, учивший в своих сочинениях прекрасному образу жизни, допустит нас не знать природы жизни?

А. Этого я не думаю и надеюсь многому у него научиться, но скорблю об одном: что мы не имеем возможности, соответственно своему желанию, раскрыть перед ним своего рвения как к нему, так и к истине. Он действительно сжалился бы над нашей жаждой и гораздо скорее, чем теперь, поделился бы своим богатством. Спокойный тем, что сам вполне уже убедился в бессмертии души, он быть может и не знает, что есть люди, которые достаточно осознали тяжкое состояние этого неведения и отказать которым в просимой помощи было бы крайне жестоко. А тот, другой, хотя и знает по дружбе наше сильное желание, но находится от нас далеко, мы же теперь так устроились на жительство, что едва ли имеем возможность посылать к нему письма (2). Я думаю, что пользуясь досугом по ту сторону Альп, он уже окончил стихи, обаянием которых изгнал страх смерти и уничтожил оцепенение и душевный холод. Но пока дело находится в таком положении, которое не зависит от нашей власти, не стыдно ли нам терять напрасно свой досуг и свою душу, лишенную свободы действия, и оставлять все в зависимости от сомнительного третейского приговора?

15. Помогло ли нам, что мы молились и молимся Богу, чтобы Он указал нам путь, — нам, ищущим не богатства, не удовольствий телесных, не блеска и почестей, а свою душу и Его же самого? Уж не оставляет ли Он нас?

Р. Нет. Ему в высшей степени не свойственно оставлять тех, кто стремится к подобным вещам; поэтому мы и должны быть далеки от мысли оставить такого вождя. Потому повторим то, из чего мы вывели два следующие положения: что истина пребывает всегда, и что основные начала рассуждения суть истина. Ты сказал, что от шаткости этих положений зависит то, что сущность всего добытого нами нас не убеждает. Или быть может рассмотрим лучше то, каким образом возможна наука в душе необразованной, которую мы не можем, однако же, не называть душою? По-видимому, ты в этом нашел побуждение снова подвергнуть сомнению то, с чем прежде согласился?

А. Нет, рассмотрим сперва первое, а затем обсудим и последнее. После этого, думаю, не останется ничего спорного.

Р. Пусть будет так, но сосредоточься. Ведь я знаю, что происходит с тобой, когда ты слушаешь: устремив все свое внимание на вывод и нетерпеливо ожидая, что он вот-вот получится, ты не слишком тщательно обсуждаешь те вопросы, с которыми соглашаешься.

А. Ты, пожалуй, говоришь правду; но я постараюсь, насколько могу, освободиться от этой слабости; только начинай уже спрашивать, чтобы нам не терять времени понапрасну.

Р. Свое заключение, что истина не может погибнуть, мы вывели, насколько помню, из того, что если бы погибли не только весь мир, но и сама истина, то и тогда было бы истинно, что погибли пир и истина. Но истинным ничто не может быть без истины. Следовательно, истина никоим образом не погибнет.

А. Это я признаю справедливым и очень удивился бы, если бы оно было ложно.

Р. В таком случае перейдем к другому.

А. Позволь, пожалуйста, мне несколько подумать, чтобы я после, к своему стыду, снова не возвращался к этому.

Р. А что? Разве не будет истинным, что истина погибла? Если это не будет истинным, то истина не погибнет. А если будет истинным, то как после уничтожения истины это будет истинным, если истины уже не будет?

А. Я обдумал уже и обсудил все: переходи к другому. Постараемся непременно, насколько сможем, сделать так, чтобы это прочитали мужи ученые и благоразумные и исправили нашу неосмотрительность, если таковая есть; потому что я не считаю возможным ни теперь, ни когда бы то ни было найти какое-либо возражение против этого.

Р. Называется ли что-нибудь истиной кроме того, в силу чего является истинным то, что истинно?

А. Нет.

Р. Справедливо ли называется истинным только то, что не есть ложно?

А. Сомневаться в этом было бы безумием.

Р. Не есть ли ложное то, что принимает вид чего-либо, и, однако же, не есть то, на что является похожим?

А. Действительно, я не знаю ничего другого такого, что охотнее всего назвал бы ложным. Но обыкновенно ложным называется и такое, что весьма далеко от сходства с истинным.

Р. Кто это отрицает? Но все же оно представляет собой хоть небольшое подражание истинному.

А. Каким образом? Ведь, когда рассказывается, что Медея летала на крылатых змеях, рассказ этот не представляет собою подражания истинному; так как то, что не существует, не может быть и предметом подражания для чего-либо, что также не существует.

Р. Ты прав, но забываешь, что не существующее вовсе, не может быть названо и ложным. Ведь, если оно ложное, то оно существует, а если оно не существует, то оно не есть и ложное.

А. Неужели этот невообразимо чудовищный рассказ о Медее мы не назовем ложным?

Р. Не назовем; ведь если бы он был ложным, разве он был бы чудовищным?

А. Выходит что-то странное; неужели, когда мне скажут: "Змей огромных крылатых, запряженных в ярмо", я не назову это ложным?

Р. Назовешь, потому что здесь есть нечто, что можно назвать ложным.

А. Скажи, что это?

Р. Разумеется, та мысль, которая высказывается самим стихом.

А. Но какое же в ней заключается подражание истинному?

Р. Она высказывается так, как будто бы Медея в самом деле это делала. Ложная мысль подражает истинным мыслям самим своим выражением. Будучи невероятной, она тем подражает истинным мыслям, что так высказывается, и есть только ложная, но не лживая. А если бы она рассчитывала на доверие, она подражала бы, несомненно, истинному.

А. Теперь я понимаю, что есть большое различие между тем, что мы говорим, и теми предметами, о которых говорим, и соглашаюсь с тобою, потому что меня останавливало только это одно, а именно, что называемое нами ложным мы только тогда правильно называем ложным, когда оно представляет собой некоторое подражание истине. Действительно, кто не подвергся бы заслуженному осмеянию, если бы сказал, что камень есть ложное серебро? Однако, если бы кто сказал, что камень есть серебро, мы сказали бы, что он говорит ложное, т. е. высказывает ложную мысль. Но олово или свинец мы, по-моему, не без смысла называем ложным серебром, потому что в вещах есть как бы некоторое подражание; и мысль наша поэтому не есть ложная мысль, а ложно то, о чем она высказывается.

16. Р. Понимаешь правильно. Но обрати внимание на то, могли бы мы с такою же уместностью назвать и серебро ложным свинцом?

А. Мне кажется, нет.

Р. Почему?

А. Не знаю; знаю только одно, что я назвал бы его так против своей воли.

Р. А не потому ли, что серебро лучше, и что назвать его так было бы как бы в поношение ему; между тем как для олова было бы как бы своего рода честью, если бы оно называлось ложным серебром?

А. Ты вполне прав. И поэтому-то, полагаю, законы считают беспечными и не имеющими права на завещание тех, которые являются публично в женской одежде, которых я не знаю, как лучше назвать, ложными ли женщинами, или ложными мужчинами. Но истинными комедиантами и истинными бесчестными людьми мы можем назвать их не колеблясь; или, если они делают это тайно и что-либо бесчестное становится известным только по дурным слухам, то мы, полагаю, не вопреки истине назовем их истинными негодяями.

Р. Для рассуждения об этом у нас будет другое время; ибо многое делается такое, что на первый взгляд представляется бесчестным, но по своей похвальной цели оказывается честным. Вопрос заслуживает внимательного обсуждения: поступает ли согласно со своим долгом мужчина, который ради освобождения отечества одевается в женскую тунику и обманывает неприятеля, и от того, что становится ложной женщиной, не бывает ли он еще более истинным мужчиной? Также точно и мудрый, если убежден, что жизнь его необходима для человечества, неужели пожелает лучше умереть от стужи, чем прикрыться женской одеждой, если другой не оказалось под рукой? Но об этом, как я сказал, поговорим в другой раз. Ты видишь, конечно, сколько всего требуется для разъяснения, при каких условиях это должно происходить, чтобы не обращаться в неизвинительное безобразие. А пока я нахожу вполне очевидным и не подлежащим сомнению, что ложное есть не что иное, как некоторое подражание истинному.

17. А. Переходи к дальнейшему, поскольку в этом я достаточно убедился.

Р. В таком случае я спрошу, можем ли мы, за исключением тех наук, которые изучаем и к которым следует причислить саму философию, найти что-либо такое истинное, что оно не было бы, подобно театральному Ахиллесу, также в известном отношении и ложным, как истинным в другом?

А. Мне кажется, можно найти многое. Ведь этот камень не входит в состав наук, и однако же он камень истинный и не подражает ничему, вследствие чего мог бы быть назван ложным. Согласен, что, упомянув о нем одном, можно умолчать о бесчисленном множестве других предметов, которые сами собою приходят на ум.

Р. Согласен. Но не кажется ли тебе, что все эти предметы подходят под одно название, а именно: тело?

А. Казалось бы, если бы я не был уверен, что не существует ничего тщетного, или думал бы, что к телам же следует причислять и самую душу, или полагал бы, что и Бог есть некое тело. Если все это существует, то оно, полагаю, ложно и истинно не по подражанию чему-нибудь.

Р. Ты заставляешь нас вдаваться в длинные рассуждения;

но постараюсь, насколько могу, быть кратким. Ведь, согласись, одно есть то, что ты называешь тщетным, и другое — истина?

А, Разумеется. Разве было бы что-либо более тщетное, чем я сам, если бы я считал истину чем-либо тщетным или стремился с таким усилием к чему-нибудь тщетному? Ведь я желаю найти не иное что, как истину.

Р. В таком случае ты может быть согласишься и с тем, что все истинное становиться истинным от истины?

А. Это стало очевидным уже давно.

Р. Не думаешь ли ты, что тщетное есть что-нибудь другое, а не само тщетное, как, например, тело?

А. Нисколько не думаю.

Р. В таком случае, полагаю, ты думаешь, что истина есть некое тело.

А. Никоим образом.

Р. Так что же такое в теле?

А. Не знаю, да это и безразлично. Ведь тебе, я думаю, известно, что если тщетное существует, то оно существует там, где нет никакого тела.

Р. Известно.

А. Так чего же мы останавливаемся на этом?

Р. Кажется ли тебе, что истина произвела тщетное, или что есть нечто истинное в котором истины нет?

А. Нет, не кажется.

Р. Итак, нет истинного тщетного, потому что тщетное могло произойти только от тщетного; а в чем нет истины, то очевидно и не истинно; и то, что называется тщетным, называется так оттого, что оно — ничто. Итак, каким образом может быть истинным то, что не существует? Или каким образом может существовать то, что есть совершенное ничто?

А. Оставь это — пусть тщетное и будет тщетным.

18. Р. А об остальном ты что говоришь?

А. А что такое?

Р. другой погибели, кроме забвения того, что ты погибнуть не можешь.

А. Слышу, прихожу в себя, начинаю оправляться. Но прошу разъяснить остальное: каким образом в душе невежественной, которой мы не можем назвать смертной, должно быть понимание существования науки и истины.

Р. Вопрос этот, если ты желаешь его рассмотреть тщательно, требует особой книги. Вместе с этим я нахожу необходимым для тебя пересмотреть снова и все то, что по возможности нами исследовано, потому что, если нет сомнения в том, в чем мы согласились, то мы, полагаю, сделали многое и не должны с легкомысленной бесчестностью переходить к другому.

20. А. Пусть будет так, как ты говоришь; повинуюсь охотно твоим приказаниям, но прежде, чем закончить книгу, я попрошу показать мне в нескольких словах по крайней мере различие между истинной фигурой и той, какую рисует себе мысль, называемая по-гречески фантазией или фантазмой.

Р. Ты просишь о том, что может видеть только чистейший и к созерцанию чего ты мало подготовлен; и в настоящее время целью этих наших околичностей было не что иное, как твое упражнение, чтобы сделать тебя способным созерцать истину. Впрочем, особую важность имеет и то, каким образом это могло бы быть разъяснено, и я быть может успею сделать это понятным. Представь себе, что ты забыл что-нибудь, и другие желают напомнить тебе об этом. И вот они говорят тебе, представляя в виде похожих различные вещи: "Не это ли, не другое ли?" Ты же, хотя и не видишь того, что желаешь вспомнить, видишь, однако же, что оно не то, что тебе называют. Если бы так случилось с тобою, показалось бы тебе это полным забвением? Ведь то самое, что ты различаешь, что не принимаешь того, на что тебе ложно указывают, есть уже отчасти воспоминание.

А. Кажется, что так.

Р. Стало быть, такие истины еще не видят; однако же и быть обманутыми и введенными в заблуждение не могут и достаточно знают то, что ищут. Но если кто-нибудь скажет тебе, что ты, спустя несколько дней после рождения, смеялся, ты не решишься назвать это ложным; а если скажет такое лицо, которому следует верить, ты, хотя и не вспомнишь, поверишь; потому что все то время погребено для тебя в полнейшем забвении. Или ты иначе думаешь?

А. Согласен.

Р. Итак, последнее забвение весьма отлично от первого, но первое — дело обыкновенное. Есть много других вещей очень близких и сродных с воспоминанием и пересмотром истины. Подобное этому бывает, когда мы что-нибудь видим и припоминаем, что мы это когда-то уже видели и утверждаем, что знали; но где, когда, каким образом и у кого мы с этим познакомились, нам нужно припоминать и передумывать. Если это случится по отношению к человеку, мы спрашиваем, где мы его видели; когда он нам напомнит, тогда все обстоятельства неожиданно как бы освещаются в нашей памяти и вспомнить не составляет более труда. Но может быть это тебе неизвестно или непонятно?

А. Что может быть яснее и что случается со мною чаще?

Р. Таковы те, которые изучили основательно свободные науки: ибо, изучая, они, несомненно, как бы выкапывают и открывают их в себе, зарытые забвением; и не удовлетворяются, и не останавливаются, пока не раскроется во всей широте и полноте лицо истины, блеск которого до известной степени уже просвечивается в тех науках. Но от этих же наук в зеркале мысли отражаются некоторые ложные цвета и формы, часто обманывают искателей и вводят их в заблуждение, заставляя думать, будто в них заключается все, что они знают или чего ищут. Таких представлений следует избегать с особой осторожностью; ложь их узнается по тому, как они меняются со сменой зеркала, между тем как лицо истины остается неизменным. Мысль, например, рисует и представляет четырехугольник то одной, то другой величины, но внутренний ум, который желает знать истинное, обращается к тому, на основании чего признает их квадратными.

А. Ну, а если нам кто-нибудь скажет, что ум судит об этом на основании того, что обыкновенно видит глазами?

Р. В таком случае, на основании чего он полагает, что всякий истинный шар касается истинной плоскости в одной лишь точке? Что, подобное этому, видит когда-либо или может видеть глаз, если само воображение не в состоянии представить что-нибудь в этом роде? Не то же ли самое доказываем мы, когда описываем в своем воображении самую маленькую круговую линию и от нее проводим линии к центру? Ибо, проведя две линии, между которыми едва ли могло бы вместиться острие иглы, мы не в состоянии провести между ними других даже в самом воображении своем так, чтобы они доходили до центра, нисколько не сливаясь между собой, между тем как разум провозглашает, что их можно провести бесчисленное количество и что в этом невероятно узком пространстве они могут войти в соприкосновение только в центре, так что во всяком промежутке между ними можно еще описать круг. Так как фантазия этого исполнить не в состоянии и оказывается еще более бессильной, чем сами глаза, хотя и возбуждается к деятельности ими, то очевидно, что она далеко отстоит от истины и в ее представлениях истина не проявляется. С большей точностью и тонкостью об этом будет сказано тогда, когда мы начнем рассуждать о познании, что будет сделано после того, как мы разъясним и, по возможности, устраним все, что беспокоит нас относительно жизни души. Ибо ты, я вижу, опасаешься, что смерть, хотя и не умертвит душу, но повлечет за собою забвение.

А. Трудно передать, сколь страшит меня подобная утрата. Чего будет стоить тогда вечная жизнь и не будет ли она хуже смерти, если душа, обретая ее, будет подобна душе новорожденного младенца?

Р. Мужайся: Бог, обещающий после жизни в этом теле нечто блаженнейшее и исполненное истины, защитит нас, как мы и сами это чувствуем по молитвам нашим.

А. Да будет так!

Примечания:

1. Очевидно, речь идет о св. Амвросии Медиоланском.
2. Вероятно, имеется в виду Зиновий, о неожиданном отъезде которого упоминается в книге "О порядке".

Аврелий Августин 05.05.2018 20:33

ОБ ИСТИННОЙ РЕЛИГИИ
 
http://anthropology.rchgi.spb.ru/

1. Так как путь к добродетельной и блаженной жизни указан в истинной религии, в которой почитается единый Бог и с чистейшим благоговением познается Начало всех природ, от коего и начинается, и совершается, и сохраняется вселенная, то заблуждение тех народов, которые предпочитали служение многим богам поклонению единому истинному Господу Богу, очевиднее всего открывается в том, что их мудрецы, так называемые философы, имели различные школы, а храмы чтили общие. Ибо ни для народа, ни для жрецов не было тайной, сколь различались представления философов даже о природе самих богов, так как каждый из них не боялся высказываться об этом публично, стараясь всех обратить в свою веру, что, однако же, отнюдь не мешало им всем посещать общие святыни. Нет смысла останавливаться сейчас на том, чьи взгляды были точнее, а чьи — нет: достаточно уже самого факта — вместе с народом они вроде бы исповедовали одну и ту же религию, частным же образом каждый из них защищал свою, особую.

2. Сократ, говорят, был смелее других, клянясь собакой, камнем и вообще всем, что только попадалось на глаза, когда хотел прибегнуть к клятве. Я полагаю, он понимал, что каждое из творений природы, которое возникает по воле Божественного промысла, гораздо лучше, чем произведения каких угодно художников, а потому и более достойно почитания, нежели каменные идолы, помещенные в языческих храмах. И это вовсе не потому, что камень и собака действительно заслуживают восхищения мудрецов, но этим он хотел дать понять людям, в какое глубокое суеверие они погружены. Вместе с тем, он изобличал этим и мерзостное воззрение тех, кто считал этот видимый мир высшим Богом, делая из этого вполне последовательный вывод, что в таком случае следует чтить и всякий камень, как частицу высшего Бога. Если бы они смогли возмутиться подобным выводом, им бы пришлось изменить свое мнение и начать искать того единого Бога, который один только выше нашего ума и который сотворил всякую душу и весь этот мир. Об этом впоследствии с большою силой написал Платон, написал красиво, но не слишком убедительно, ибо он и подобные ему философы не были рождены для того, чтобы отвратить мысль своего народа от идолопоклонства и тщеты мира сего и направить ее к истинному почитанию истинного Бога. Поэтому и сам Сократ вместе с прочими чтил идолов, а после его смерти и осуждения никто уже не осмеливался ни клясться собакой, ни называть какой-нибудь камень Юпитером, но лишь хранили память об этом в немногих философских работах. Было ли это следствием страха перед карой или просто знамением того времени — о том не знаю и потому — молчу.

3. Впрочем, с позволения тех, которые и доселе еще остаются почитателями сочинений той поры, я смело и решительно скажу, что в наши христианские времена не должно быть никаких сомнений в том, какая религия представляет собою путь к истине и блаженству. В самом деле, если бы жив был Платон и удостоил мой вопрос своим ответом, или лучше — если бы какой-нибудь его ученик еще при жизни Платона спросил его, им же самим убежденный в том, что истина созерцается не телесными очами, а чистой мыслью; что только душа способна стать блаженной и совершенной; что приобретению этого ее блаженства и совершенства препятствует только жизнь, преданная страстям, когда лживые образы чувственных предметов вторгаются в нас из материального мира через тело, порождая различные мнения и заблуждения; что, следовательно, дух наш должен быть очищен для созерцания неизменных форм вещей и вечной красоты, которая ни в пространстве не разделяется, ни во времени не изменяется, а сохраняет во всех своих частях единство и тождество, бытие которой люди не признают, хотя она существует действительно и наивысшим образом; что все остальное рождается и умирает, разрушается и исчезает и, однако, поскольку существует, то создано вечным Богом посредством Его Истины; что всему этому сообщено разумной и мыслящей души ровно настолько, чтобы оно наслаждалось созерцанием Его вечности, чтобы исполнялось и украшалось ею и чтобы могло заслужить вечную жизнь, но что, пока испытывает чувство любви и скорби к предметам возникающим и преходящим и предано привычкам чувственной жизни, оно теряется в пустых призраках, смеется над теми, кто говорит о существовании чего-то такого, что созерцается духовным взором и мыслится не призрачно, но постигается умом и мыслящей силой; если бы, говорю я, убежденный во всем этом своим учителем; тот ученик спросил бы у него, не признал ли бы он достойным божеских почестей такого великого мужа (если бы такой существовал), который внушил бы людям веру хотя бы в перечисленные только предметы, то, думаю Платон ответил бы, что это — дело для человека невоз можное, разве что для такого, которого бы сама божественная Премудрость и Сила, изъяв из обычного порядка вещей и с колыбели просветив не умением человеческим, а внутренним светом, удостоила такою милостью, укрепила такою силой и, наконец, возвеличила таким достоинством, чтобы он своей высочайшей любовью и авторитетом мог обратить род человеческий к спасительной вере, презирая все, что желают развращенные люди, перенося все, чего они страшатся, делая то, чему они удивляются. Что же касается подобающих ему почестей, то об этом излишне и спрашивать, так как и без того понятно, какие почести приличествуют Мудрости Божией, под водительством и управлением которой он ради спасения человеческого рода заслужил нечто в собственном смысле великое.

И вот все это исполнилось; об этом громко говорят письмена и памятники. Избранные и посланные апостолы своими подвигами и своею проповедью зажгли во всем мире пламя божественной любви и, распространив спасительное учение, оставили нам уже просвещенную землю. Не говоря о прошлом, которому не всякий и верит, теперь среди всех народов раздается: "В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог. Оно было в начале у Бога. Все через Него начало быть, и без Него ничто не начало быть, что начало быть" (Иоан. I, 1 — 3). Чтобы душа была очищена, дабы эту проповедь понять,
полюбить и обратить к своей пользе, и чтобы сила мысли была крепче, дабы озариться таким светом, скупым говорится: "Не собирайте себе сокровищ на земле, где моль и ржа истребляют и где воры подкапывают и крадут; но собирайте себе сокровища на небе, где ни моль, ни ржа не истребляет и где воры не подкапывают и не крадут; ибо где сокровище ваше, там и сердце ваше" (Мф. VI, 19 — 21); расточительным: "Сеющий в плоть свою от плоти пожнет тление; а сеющий в дух от духа пожнет жизнь вечную" (Гал. VI, 8); гордым: "Всякий возвышающий себя унижен будет, а унижающий себя возвысится" (Лук. XIV, 11); гневливым: "Кто ударит тебя в правую щеку твою, обрати к нему и другую" (Мф. V, 39); сварливым:

"Любите врагов ваших" (Мф. V, 44); суеверным: "Царствие Божие внутри вас" (Лук. XVII, 21); любопытным: "Не ищите видимое, но невидимое: ибо видимое временное, а невидимое вечно" (2 Кор. IV, 18) и, наконец, всем вообще: "Не любите мира, ни того, что в мире... Ибо все, что в мире: похоть плоти, похоть очей и гордость житейская, не есть от Отца, но от мира сего" (1 Иоан. II, 15 — 16).

Если подобные изречения охотно и с благоговением читаются и выслушиваются теперь народами по всему миру; если, после такой крови, стольких мученических костров и крестов, Церковь возросла еще с большей силой и распространилась даже у варварских народов; если теперь никто уже не удивляется целым тысячам юношей и дев, воздерживающихся от брака и проводящих девственную жизнь, а между тем, когда это сделал Платон, то до такой степени устрашился потом извращенного мнения своего времени, что, говорят, принес жертву природе, дабы загладить свое девство, как-будто бы это был грех; если это принимается теперь так, что, как прежде странно было защищать подобные вещи, так, напротив, теперь странно оспаривать; если такого рода обеты и обязательства во всех христианских странах освящаются обрядами; если о подобных предметах ежедневно читается в церквях и даются объяснения священниками; если бьют себя в грудь те, которые стараются все это выполнить; если на этот путь вступают столь многие, что людьми всякого рода, отрекающимися от богатства и почестей мира сего и желающими посвятить свою жизнь всецело единому всевышнему Богу, наполняются некогда необитаемые острова и пустыни; если, наконец, в столичных и провинциальных городах, в замках, селах и даже в деревнях и отдельных мызах проповедуется и становится вожделенным отречение от всего земного и обращение к единому истинному Богу настолько открыто, что род человеческий по всему лицу земли единогласно восклицает ежедневно: "Горе имеем сердца ко Господу", то к чему еще будем мы открывать уста для похмелья от вчерашнего опьянения и у несмышленых мертвецов искать божественных глаголов, предпочитая, когда дело доходит до спора, иметь уста, постоянно повторяющие имя Платона, чем сердце, исполненное истины?

4. Поэтому тех, по мнению которых презирать чувственный мир и предочищенную добродетелью душу предавать и покорять всевышнему Богу — дело напрасное или дурное, нужно опровергать иного рода доводами, если только вообще с ними стоит толковать. Те же, которые считают это делом добрым и желательным, пусть познают Бога, пусть смирятся перед Богом, которым внушена всем народам вера в подобного рода предметы. Внушить такую веру и они, конечно, были бы не прочь, если бы только могли, а если бы не внушили, то не могли бы, по крайней мере, удержаться от зависти. Итак, пусть же смирятся перед Тем, Кто сделал это; пусть, отбросив любопытство и пустое тщеславие, поймут, какое различие существует между шаткими гаданиями немногих и очевидным спасением и исправлением народов. Ведь, если бы ожили те, именами которых они так величаются, и увидели, что храмы полны, а капища опустели, род же человеческий от временных и преходящих благ призывается и стремится к упованию на вечную жизнь и к благам духовным и разумным, то они (если только они были такими, какими их представляет воспоминание) по всей вероятности сказали бы: "Вот то, в чем убедить народы мы и не мечтали; мы скорее уступали их привычкам, чем обращали в свою веру и подчиняли своей воле".

Итак, если бы те философы могли снова очутиться среди нас, они бы поняли, чьим авторитетом люди так легко убеждены, и после небольшой перемены своих слов и воззрений сделались бы христианами, как поступили весьма многие платоники недавнего и нашего времени. Если же они этого не признали бы и не сделали, оставаясь пребывать в гордости и зависти, то я не знаю, могли ли они, преданные такой нечистоте и удерживаемые такими путами, стремиться к тому, что, как сами же говорили, должно быть предметом исканий и желаний. Ибо не знаю, были ли заражены такие люди еще и третьим пороком, а именно: с любопытством расспрашивать демонов, каковым более всего удерживаются от христианского спасения те, против которых направлена настоящая речь, т. е. язычники, потому что порок этот слишком уже детский.

5. Но каково бы ни было тщеславие философов, нетрудно понять, что у них не следует искать религии, поскольку они вместе с народом принимали одни и те же священные обряды, а в своих школах, в присутствии того же народа, громко высказывали о природе своих богов и о высочайшем благе различные до противоположности мнения. Если бы один только этот порок был устранен христианской религией, то и в этом случае никто не должен был бы спорить, что учение это заслуживает неизреченной похвалы. И действительно, отступившие от нормы христианства многочисленные ереси служат свидетельствами, что мыслящие и других старающиеся учить о Боге Отце, Его мудрости и Божественном Даре иначе, чем так, как этого требует истина, не допускаются у нас к общению в таинствах. Мы веруем и учим, что относительно этой сущности человеческого спасения иной философии, т. е. занятия мудростью, и иной религии не существует, так как те учения, которых мы не одобряем, к общению с нами в таинствах не допускаются.

В этом отношении меньше заслуживают удивления те, которые захотели отличаться от нас и в обряде своих таинств, как, например, какие-то серпентины (офиты), манихеи и некоторые другие. Но больше заслуживают нашего внимания и упоминания те, которые совершая те же самые таинства, но отступая в учении, предпочли отстаивание своих заблуждений благоразумному их исправлению, и которые, будучи отлучены от католического общения и от участия в таинствах, получили свои особые названия и составили свои особые не только в словах, но и в суевериях толки; таковы фотиниане, ариане и многие другие. Иное дело — те, которые произвелирасколы. Они могли бы оставаться на гумне Господнем, как мякина, до дня последнего провеивания, если бы, по крайнему легкомыслию, не поддались надмению гордости и не отделились от нас добровольно сами. Что же касается иудеев, то хотя они и поклоняются единому всемогущему Богу, но ожидая себе от Него одних только временных и видимых благ, не захотели в собственных своих писаниях по крайней беспечности, заметить возникающих из уничижения начатков нового народа, и, таким образом, остались ветхим человеком. Если все это так, то ни в запутанных воззрениях язычников, ни в плевелах еретиков, ни в вялости раскольников, ни в ослеплении иудеев не следует искать религии, а только у тех, которые называются христианами католическими (кафолическими) или православными, т. е. сохраняющими чистое и исповедующими правое учение.

6. Эта католическая, широко распространенная по всему миру Церковь пользуется всеми заблуждающимися как для собственного своего приращения, так и для их исправления, если бы они захотели пробудиться от своего сна. Она пользуется языческими народами как материалом для своего действования, еретиками — для доказательства своей твердости, иудеями — для сравнительного указания своей красоты. Одних она призывает, других исключает, третьих оставляет, четвертых превосходит, но всем дает возможность участвовать в Божественной благодати, должны ли они быть образованы, или преобразованы, или опять приняты, или же вновь допущены. Плотских же своих, т. е. живущих и мыслящих по плоти, она терпит как мякину, под которой на гумне остаются в большей безопасности зерна, пока не освобождены бывают от этого прикрытия. Но так как на гумне этом каждый бывает добровольно или мякиной, или зерном, то грех или заблуждение кого-либо терпится дотоле, пока грех не встречает обвинителя, а заблуждение не отстаивается с дерзким упорством. Будучи же исключены из Церкви, такие люди или возвращаются к ней через покаяние, или под влиянием возвращенной свободы погрязают в непотребстве, для назидания нас в осмотрительности, или производят раскол для упражнения нас в терпении, или порождают какую-нибудь ересь для испытания и обнаружения нашей рассудительности. Такова судьба тех плотских христиан, которых невозможно бывает исправить или терпеть в церкви.

Божественный промысел часто попускает изгонять из христианского общества даже людей добрых, из-за некоторых крайне бурных возмущений плотских людей. Если этот позор свой или свою обиду они будут переносить ради мира Церкви вполне терпеливо и не будут производить никаких ни раскольнических, ни еретических нововведений, то будут служить для людей поучительным примером, с какой истинной преданностью и искренней любовью должно служить Богу. Такие люди или надеются снова возвратиться в Церковь, когда утихнет буря, или же, если это оказывается невозможным вследствие ли того, что смута еще продолжается, или того, что с их возвращением может вновь возникнуть нечто подобное, они остаются при желании быть полезными для тех самых, смуте и нестроению которых они уступили, воздерживаясь от всяких раскольнических скопищ и до смерти защищая ту веру, которая, как они знают, проповедуется в католической Церкви, и представляя собой живое за нее свидетельство. Таковым в тайне уготовляет венец Отец, видящий тайное. Такого рода люди редки, однако и в примерах нет недостатка; их даже больше, чем можно подумать. Таким образом, Божественный промысел пользуется всякого рода людьми и примерами для врачевания душ и созидания нового народа.

7. В виду этой цели, любезнейший Романиан, высказав несколько лет тому назад обещание изложить тебе свои мысли об истинной религии и полагая, что теперь пора это сделать, я, в силу любви, которой с тобой связан, не могу, после таких с твоей стороны настоятельных упрашиваний, оставаться нерешительным и откладывать свое обещание на потом. Итак, после того, как опровергнуты и те, которые ни при священных обрядах своих не философствуют, ни философствуя не освящаются, и те, которые, надмеваясь или ложным мнением, или некоторой злобой, отступили от нормы и общения католической Церкви, и, наконец, те, которые не хотят иметь света священных писаний и благодати духовного народа, т. е. того, что называется Новым Заветом; словом — все те, о которых я вкратце упомянул, мы должны крепко держаться христианской религии и общения с той Церковью, которая есть церковь католическая, и католической называется не только своими, но даже и врагами. Ибо и сами еретики, а также и последователи расколов, когда говорят не только со своими, но и с посторонними, волей-неволей католическую Церковь называют не иначе, как католической. Ибо они не могут быть и поняты, если только не будут отличать ее тем именем, каким она называется во всей вселенной.

Сущность этой религии, которой мы должны следовать, составляют история и пророчество о Божественном домостроительстве спасения человеческого рода, долженствующего быть преобразованным и приготовленным к вечной жизни. Коль скоро это будет предметом нашего верования, образ жизни, согласный с божественными заповедями, очистит ум наш и сделает его способным к познанию духовных предметов, которые суть предметы не прошедшие и не будущие, а вечно и одинаково пребывающие и Не подверженные никакой изменяемости, т. е. к познанию самого единого Бога Отца, Сына и Духа Святого. Познав сию Троицу, насколько знать это дано нам в настоящей жизни, мы, ни мало не колеблясь, признаем, что всякая разумная, духовная и телесная тварь, насколько она существует, свое бытие и свой вид имеет от этой творческой Троицы и управляется ею в совершеннейшем порядке; причем это нужно понимать не так, что одну часть творения создал Отец, другую — Сын, а третью — Дух Святой, а так, что и все вместе, и каждая природа в отдельности созданы Отцом через Сына в даре Духа Святого. Ибо всякая вещь, назовем ли мы ее субстанцией, или сущностью, или природой, или же другим каким-нибудь термином, одновременно имеет в себе и то, и другое, и третье, так что представляет собой и нечто единое, и отличается от остальных своим видом, и не выступает из порядка вещей.

8. В процессе познавания нам станет ясно, насколько человеку можно это постигнуть, и то, как в силу необходимых, неизбежных и справедливых законов все подчинено Богу и Господу своему. Отсюда все, чему мы сначала уверовали на основании только авторитета, мы начинаем и понимать, представляя его себе отчасти как вполне уже несомненное, отчасти же как такое, что может и должно быть несомненным, и в то же время соболезнуя о тех неверующих, которые желают лучше осмеивать нас, верующих, чем вместе с нами веровать. Ибо такие истины, как святейшее воплощение, рождение Девы, смерть ради нас Сына Божия, воскресение из мертвых, вознесение на небо, сидение одесную Отца, прощение грехов, день суда, воскресение тел, мы и после познания вечности Троицы и изменяемости твари относим к милосердию всевышнего Бога, оказанному Им человеческому роду, еще только верой, а не разумением. Но так как весьма верно сказано: "Подобает многим ересям быть, да искусные явления бывают в вас" (1 Кор. XI, 19), то будем пользоваться и этого рода благодеянием Божественного промысла. Ибо еретики являются из числа людей, которые, хотя бы даже и находились в Церкви, тем не менее, однако же, заблуждались бы. Когда же они делаются внешними, бывают весьма для нас полезными; не потому, чтобы учили истине, которой не знают сами, а потому, что побуждают плотских католиков искать, а духовным открывают истину. В святой Церкви есть много мужей, искусных перед Богом, но они не бывают явлены в нас, пока, услаждаясь мраком своего невежества, мы предпочитаем предаваться сну, а не созерцать свет истины. Поэтому многие пробуждаются ото сна благодаря еретикам, дабы видеть день Господен и возрадоваться. Итак, будем пользоваться и еретиками, не с тем, чтобы одобрять их заблуждения, а чтобы самим быть более бодрствующими и осторожными, защищая католическое учение от их козней, хотя бы самих их и не могли мы призвать к спасению.

9. Со своей стороны я уверен, что, с помощью Божией, настоящее сочинение мое для добрых и благочестивых читателей может иметь значение ввиду не одного какого-нибудь, а всех вообще неправых и ложных мнений. Но преимущественно направлено оно против тех, по мнению которых существуют две взаимопротивоположные по своим началам природы или субстанции. Оскорбляясь одними предметами и услаждаясь другими, они считают Бога творцом не тех предметов, которыми оскорбляются, а тех, которыми услаждаются, и не будучи в состоянии изменить своего образа мыслей, как люди уже попавшие в плотские сети, думают, что в одном теле находятся две души: одна происходит от Бога и по природе то же, что Он, другая — темного происхождения, которую Бог ни родил, ни сотворил, ни произвел, ни от Себя отринул, а которая имела свою особую жизнь, свою землю, свои порождения, своих животных, наконец, свое царство и свое врожденное начало, но некогда она возмутилась против Бога и Бог, не имея возможности сделать ничего другого и не находя средства, как бы иначе можно было противостать врагу, вынужденный этой необходимостью, послал сюда добрую душу, некоторую частицу своей сущности, от слияния и смешения с которой враг будто бы сделалсясдержаннее, и появился мир.

Теперь мы не станем опровергать эти их мнения, что отчасти нами уже сделано, а отчасти, с помощью Божией, будет сделано позже; в настоящем сочинении мы, насколько это для нас возможно и при помощи доводов, какие благоволит внушить нам Господь, покажем, как безопасна католическая вера в виду этих мнений и как бессильно смутить душу то, под влиянием чего люди делаются сторонниками такого воззрения. Само собой понятно, что все, что только в нашем сочинении оказалось бы ошибочного, должно быть отнесено на мой счет, все же, что изложено будет верно и согласно с истиной, должно быть приписано единому подателю всех даров, Богу. Так говорю я не ради красного словца или из показного смирения и желал бы, чтобы думал таким образом прежде всего ты, Романиан, хорошо знающий мою душу.

10. Итак, да будет тебе известно и ведомо, что в религии не могло бы быть никакого заблуждения, если бы душа вместо Бога не чтила душу или тело, или свои призраки, или то или иное из них вместе, или все это сразу; но, временно сообразуясь в настоящей жизни с человеческим сообществом, помышляла бы о вечной жизни, почитая единого Бога, который вечно остается неизменяем, и только при этом условии существует и всякая изменяемая природа. А что душа может изменяться, впрочем, не пространственно, а во времени, это каждый знает по своим душевным движениям. Нетрудно убедиться также и в том, что изменяемо и тело, и изменяемо во времени и в пространстве. Наконец, призраки суть не что иное, как образы, отвлекаемые от внешнего вида тела телесным чувством, образы, которые при мышлении весьма легко запечатлеть в памяти так, как они восприняты, или же разделить на части, умножить или сократить, растянуть или привести в систему, перетасовать и перепутать как угодно, но трудно бывает уберечься от них и избежать их, когда ищешь истины.

Итак, не будем служить твари больше, чем Творцу, и не будем погибать в собственных помышлениях: в этом и заключается совершенная религия. Ибо прилепляясь к вечному Творцу, мы и сами будем по необходимости преисполняться вечности. Но так как обремененная и опутанная своими грехами душа сама по себе этого видеть и достигнуть не может, потому что для получения божественного в человеческих условиях нет никакой такой ступени, через которую бы человек от земной жизни возвысился до богоподобия, то для воспоминания о ее прежней и совершенной природе, по неизреченному милосердию Божию, и отдельные лица, и даже весь человеческий род вспомоществуются через измененную по вечным законам служащую, тварь. Такова в наше время христианская религия, в познании и следовании которой заключается самое надежное и верное спасение.

Защищаться от пустых болтунов и открываться ищущим она может многоразличными способами, потому что всемогущий Бог, с одной стороны, Сам непосредственно указывает то, что истинно, с другой, доброму желанию созерцать и воспринимать истину вспомоществует через добрых ангелов и некоторых людей. Но каждый пользуется тем способом, какой находит пригодным. Со своей стороны, я решил воспользоваться нижеследующим способом. Что ты усмотришь там истинного, удержи и припиши католической церкви, что — ложного, отбрось и извини мне, как человеку; что — сомнительного, в то верь, пока разум не покажет, что оно или должно быть отвергнуто, или принято за истину, или же должно быть всегда предметом веры. Итак, устреми, насколько можешь, с тщанием и благоговением внимание на нижеследующее, ибо таковым помогает Бог.

11. Нет жизни, которая не была бы от Бога, потому что Бог — и высочайшая жизнь, и источник жизни, и нет жизни, которая бы, как жизнь, была злом; злом бывает жизнь постольку, поскольку она стремится к смерти. Смертью же жизни бывает только непотребство (nequitia), которое так названо потому, что есть ничто (ne quidquam sit); отсюда самые непотребные люди называются людьми ничтожными. Таким образом, к ничтожеству стремится жизнь, которая добровольной изменой отступает от Того, Кто ее создал и сущностью Кого она наслаждалась, жизнь, которая вопреки закону Божию хочет наслаждаться телом, над которым ее поставил Бог; именно в этом и заключается непотребство, а не в том, что самое уже тело есть ничто. Ибо и тело в своих членах обладает известного рода согласием, без которого оно совершенно не могло бы существовать. Следовательно, и тело создано Тем, Кто есть начало всякого согласия. Тело обладает некоторой гармонией своей формы, без которой оно было бы решительно ничто. Следовательно, и тело сотворил Тот, от Кого проистекает всякая гармония и Кто есть самосущая и прекраснейшая из всех форма. Тело имеет некоторый внешний вид, без которого тело не есть тело. Следовательно, если спрашивают, кто создал тело, пусть ищут того, Кто прекраснее всех по виду, ибо всякая наружность от Него. А кто же это, как не Бог, единая истина, единое спасение всех, первая и наивысшая сущность, от которой имеет бытие все, что существует, поскольку оно существует; ибо все, что существует, поскольку оно существует, есть добро.

По этой причине смерть не от Бога: "Яко не сотвори Бог смерти, не веселится о погибели живых" (Премуд. Солом. I, 13); так как высшая сущность — причина того, что все существующее существует, почему она и называется сущностью. Смерть заставляет не существовать то, что умирает, лишь настолько, насколько оно умирает. Ибо если бы то, что умирает, умирало окончательно, оно, несомненно, обращалось бы в ничто, но оно умирает настолько лишь, насколько меньше принимает участия в сущности; короче можно выразиться так: оно тем больше умирает, чем меньше существует. Но тело ниже всякой жизни, потому что каким бы тело ни было по своему виду, оно бывает таким только благодаря жизни, которой управляется и всякое отдельное животное, и вся природа мира. Отсюда тело более подлежит смерти, а потому и ближе к ничтожеству. Поэтому жизнь, которая, наслаждаясь телом, стремится к ничтожеству, и есть непотребство.

12. А такова жизнь плотская и земная, почему она и называется плотью и землей; и доколе она такова, доколе не освободится от того, что любит, она не получит царства Божия. Ибо она любит то, что ниже жизни, любит тело. Она пренебрегает заповедью изрекшего: "Это ешь, а того ни касайся" (Быт. II, 16, 17). Отсюда она подвергается наказаниям, потому что возлюбив низшее, она тем самым предопределяет себя по смерти к неудовлетворению своих удовольствий и скорбит. Ибо что такое так называемая телесная скорбь, как не быстрое повреждение того предмета, который до порчи довела душа тем, что дурно пользовалась им? А что такое так называемая духовная скорбь, как не лишение тех преходящих предметов, которыми душа наслаждалась или надеялась наслаждаться? Все это называется злом, т. е. грех и наказание за грех.

Если же душа в то время, как она проходит настоящее поприще человеческой жизни, победит те страсти, которые она воспитала в противность себе, наслаждаясь смертным, и уверует, что для победы над ними она вспомоществуется благодатью Божией, служа Богу мыслью и доброй волей. то несомненно будет восстановлена и обратится от многих изменчивых благ к единому неизменному, будучи преобразована Мудростью не сотворенной, а сотворившей все, и будет наслаждаться Богом через Духа Святого, который есть дар Божий. Таким образом человек становится духовным, который все судит и сам никем не судится (1 Кор. II, 15), который любит Господа Бога своего всем сердцем своим, всей душой своей, всей мыслью своей и ближнего своего любит не плотски, а как самого себя Самого же себя тот, кто всем существом своим любит Бога, любит духовно. В этих двух заповедях — весь закон.

Отсюда уже будет следовать и то, что после телесной смерти, которую мы несем за первый грех, тело наше В свое время и своим порядком будет восстановлено в своей первобытной крепости, которой оно будет обладать не само по себе, а через душу, укоренившуюся в Боге. В свою очередь душа укрепляется не сама по себе, а через Бога, которым она наслаждается; поэтому она и жить будет полнее, чем тело; ибо тело будет жить через душу, а душа через неизменную истину, т. е. единородного Сына Божия; следовательно, и тело будет жить через Сына Божия, потому что через него живет все. Его даром, который дается душе, т. е. Духом Святым, не только душа, которой он сообщается, бывает здорова, мирна и свята, но животворится и самое тело и будет по природе своей совершенно чистым. Ибо Он сам сказал: "Очистите внутреннее, и внешнее будет чисто" (Мф. XXIII, 26); и апостол говорит: "Оживотворите и мертвенные телеса ваши Духом, живущим в вас" (Рим. VIII, 11). Итак, с уничтожением греха, уничтожится и наказание за грех: а где же тогда будет зло? "Где, смерть, твои усилия? Где, смерть, твое жало?" (1 Кор. XV, 55). Сущность победит ничтожество, будет побеждена и смерть.

13. Освященным не будет вредить и злой ангел, так называемый дьявол, потому что и он, поскольку он ангел, не зол; а зол он, поскольку извратился по своей воле. Ибо необходимо допустить, что и ангелы по природе изменяемы, если один только Бог неизменяем; но благодаря воле, по которой они любят больше Бога, чем самих себя, они пребывают твердыми и непоколебимыми в Боге и наслаждаются Его величием, вполне охотно подчиняясь только Ему одному. А тот ангел, любя больше себя, чем Бога, не захотел быть подчиненным Ему, преисполнился гордостью, отложился от высочайшей сущности и пал; тому он и стал ниже, чем каким был, что захотел наслаждаться низшим, а наслаждаться он захотел больше своим могуществом, чем могуществом Божиим. Ибо, хотя и не абсолютно, однако он был выше, когда наслаждался тем, что выше всего, так как выше всего один Бог. Между тем, все то, что становится ниже, чем каким оно было, бывает злом не постольку, поскольку существует, а поскольку оно становится ниже. Ибо чем ниже оно становится в сравнении с тем, каким было, тем больше оно стремится к смерти. Что же удивительного, если от недостатка проистекает скудость, а от скудости — зависть, из-за которой дьявол и стал дьяволом?

14. Но если бы тот недостаток, который называется грехом, охватывал нас против воли, как лихорадка, то наказание, постигающее грешника и называемое осуждением, представлялось бы совершенно несправедливым. Между тем, в настоящее время грех — зло до такой степени произвольное, что он не был бы и грехом, если бы не был произвольным; и это настолько очевидно, что в данном случае не возникает никакого разногласия ни среди немногочисленных ученых, ни в массе простых людей. Поэтому нужно или отрицать, что грех вообще совершается, или же признать, что он совершается добровольно. А между тем, тот не отрицает, что душа грешит, кто признает, что она исправляется покаянием, что кающейся душе даруется прощение и что коснея во грехах, она осуждается правосудным законом Божиим. С другой стороны, если мы творим зло не добровольно, то решительно никто не должен подвергаться ни запретам, ни увещеваниям; а с устранением этого необходимо уничтожается христианский закон и вся религиозная дисциплина. Итак, грех совершается добровольно. А так как грех — факт несомненный, то несомненным, по-моему, нужно считать и то, что души обладают свободной волей. Ибо лучшими своими служителями Бог положил считать тех, кто служил Ему свободно. А этого никак не могло бы быть, если бы они служили Ему не добровольно, а по необходимости.

Итак, ангелы служат Богу свободно, и это полезно не Богу, а им самим, потому что Бог не нуждается в благе другого; Он существует Сам Собой. Таково же и то, что Им рождено, потому что оно не создано, а рождено; все же, что создано, нуждается в Его благе, т. е. в благе высочайшем, или в высочайшей сущности. И хотя теперь оно ниже, чем каким было, потому что, вследствие греха души, меньше стремится к Богу, однако не окончательно разъединено с Ним, поскольку в этом случае было бы полным ничтожеством. Между тем то, что соприкасается с душой путем аффектов, то с телом соприкасается пространственно, потому что душа движется волей, а тело — через пространство. Даже т. н. внушение со стороны падшего ангела воспринимается человеком добровольно, ибо если бы он делал это по необходимости, оно не считалось бы греховным преступлением.

15. А то, что тело человека, которое было до грехопадения в своем роде наилучшим, после греха сделалось слабым и предоставленным смерти, то это обстоятельство хотя и служит правосудным наказанием за грех, однако свидетельствует скорее о милосердии Господа, чем о Его строгости. Ибо таким образом мы узнаем, что должны свою любовь обратить от телесных удовольствий к вечной сущности истины. Именно в этом и состоит красота правды, соединенной с благостным милосердием, чтобы мы, обольщенные сладостью низших благ, воспитывались горечью наказаний. Да и сами наказания наши Божественным промыслом смягчены настолько, что и в настоящем, столь поврежденном теле мы можем стремиться к праведности и, отложив всякую гордость, покоряться единому истинному Богу, ни в чем не полагаться на самих себя и на Него одного возлагать свое водительство и свою защиту. Таким образом, под Его водительством человек при наличии доброй воли тягостями настоящей жизни пользуется к приобретению крепости; в обилии удовольствий и в счастливом сочетании временных благ испытывает и воспитывает свою воздержанность; в искушениях учится благоразумию, чтобы не только не впадать в них, но быть осторожнее и ревностнее в любви к истине, которая одна только не обманывает.

16. Но хотя Бог, смотря по обстоятельствам, определяемым Его дивной мудростью, подает душе всевозможные средства врачевания, о которых или совсем не следует рассуждать, или нужно рассуждать с людьми благочестивыми и совершенными, тем не менее ничем не проявил Он своего промышления о человеческом роде столь благодетельно, как когда сама Премудрость Божия, т. е. единородный, единосущный и совечный Отцу Сын благоволил воспринять на себя всецело человеческое естество: "и Слово было плотью" (Иоан. I, 11). Таким образом, плотским, одаренным телесными чувствами, но не могущим своим умом созерцать истину людям Он показал, какое высокое место занимает среди тварей человеческая природа, явившись людям не только видимым образом (что Он мог сделать и в каком-нибудь эфирном теле), но и в истинном человеке: ибо надлежало воспринять то самое естество, которое нужно было искупить. А чтобы какой-нибудь пол не счел себя пренебреженным со стороны своего Творца, Он воспринял мужской пол, а родился от женщины. Он ни в чем не употреблял насилия, а действовал всегда увещеванием и убеждением, поскольку с устранением древнего рабства теперь наступило время свободы, и человеку благовременно и спасительно было сообщить, что он сотворен свободным. Чудесами Он возбудил веру в Бога, каковым и был, а страданиями — веру в человека, которого носил в Себе. Так, обращаясь к толпе, Он, как Бог, отрекся от призывавшей его матери (Мф. XII, 48), однако, как говорит Евангелие, в детстве Он был послушен своим родителям (Лук. II, 51). Ибо по учению Он явился Богом, а по возрасту — человеком. Равным образом, намереваясь претворить воду в вино, Он, как Бог, сказал: "Отступи от меня, женщина: что Мне и тебе? Еще не пришел час Мой" (Иоан. II, 4). Когда же пришел час, когда надлежало Ему умереть, Он, увидев с креста мать, как человек, поручил ее ученику, которого любил больше всех прочих (Иоан. XIX, 26, 27). Народы пагубно стремились к богатству, этому спутнику удовольствий: Он благоволил быть бедным. Они жаждали почестей и власти: Он не захотел быть царем. Они детей плотских считали великим благом:

Он пренебрег супружеством и потомством. Они с крайним высокомерием гнушались бесчестия: Он перенес всяческие унижения. Они считали несправедливость нестерпимою, но что больше той несправедливости, как быть осужденным праведному и невинному? Они гнушались телесных страданий: Он претерпел биение и был распят. Они боялись смерти: Он подвергся смерти. Они считали крест позорнейшим родом смерти: Он был пригвожден к кресту. Он и сам не пользовался, и цены никакой не придавал всему тому, во имя чего мы часто живем неправедно. Он претерпел все то, что мы всячески стремимся избежать, часто из-за этого блуждая вдали от истины. Ибо какой бы то ни было грех мы можем совершить только в том случае, если или желаем того, чем Он пренебрег, или избегаем того, что Он претерпел.

Итак, вся жизнь Его на земле была нравственным учением. Но его воскресение из мертвых достаточно ясно показало, что ни малейшая часть человеческой природы не погибает, когда все бывает здоровым через Бога, а также — каким образом все может служить Творцу своему то в качестве наказания за грехи, то в качестве избавления человека, и как легко тело может служить душе, когда сама душа подчиняется Богу. В этом случае ни одна из субстанций не только не представляет собой зла, чего ни в коем случае и быть не может, но даже не возбуждается никаким злом, что могло быть вследствие греха или наказания. В этом заключается естественное* учение, для христиан менее мыслящих заслуживающее полной веры, а для мыслящих — очищенное от всякого заблуждения.

17. Сам же способ учения, — способ отчасти ясный и простой, отчасти же, ради назидания и упражнения души, состоящий из подобий в изречениях, действиях и таинствах, — представляет собой не что иное, как законченное рациональное учение. В самом деле, и изъяснение таинственного направляется к тому, что высказано совершенно ясно. И если бы существовало только то, что вполне понятно, в таком случае мы и не искали бы тщательно истины, и не находили бы ее. С другой стороны, если бы в изъяснениях были таинства, а в таинствах не было бы отпечатков истины, в таком случае действие расходилось бы с познанием.

Но так как благочестие в настоящее время начинается страхом, а оканчивается любовью, то человечество, связанное во время рабства страхом, обременялось в ветхом законе многими таинствами. Тогда это было полезно как средство, возбуждающее желание грядущей благодати Божией, о которой возвещали пророки. Когда же эта благодать явилась, то самой Божественной мудростью, которой мы призваны к свободе, были установлены немногие спасительнейшие таинства, которые бы содержали общество христианского народа, т. е. людей свободных, под властью единого Бога. Те же многие таинства, которые были возложены на еврейский народ, т. е. людей, скованных властью того же единого Бога, были выведены из употребления и остались предметом веры и истолкования. Таким образом, теперь они не рабски связывают, но воспринимаются духом свободно.

Между тем тот, кто отрицает возможность происхождения того и другого заветов от одного Бога на том основании, что наш народ не держится тех же таинств, каких держались и держатся иудеи, тот должен понять, что сомнительно, чтобы один и тот же справедливейший государь одно приказывал тем, для которых он считает полезным более продолжительное рабство, а другое — тем, которых он удостаивает чести признать своими детьми. Но если с точки зрения житейских правил возмущаются, что в ветхом законе заключается меньшее, а в Евангелии — большее, и потому приходят к мысли, что то и другое принадлежит не одному и тому же Богу, то человек с подобными воззрениями может возмущаться и тем, что один и тот же врач одни лекарства поручает предписывать своим помощникам, другие же назначает самолично, или одним больным дает одни, слабодействующие лекарства, другим же — сильнодействующие и в большем количестве. Но как врачебное искусство, хотя остается тем же самым и никоим образом не изменяется, однако изменяет предписания для больных, потому что изменчиво и само здоровье, так и Божественный промысел, хотя сам в себе совершенно неизменен, однако различным образом приходит на помощь изменчивой твари, и, сообразно с различием немощей, в разное время одно предписывает, а другое запрещает, чтобы от порока, служащего источником смерти, и от самой смерти возвести к своей природе и сущности и в них утвердить то, что слабеет, т. е. стремится к ничтожеству.

18. Ты можешь спросить: "Почему же оно слабеет?" Да потому, что изменяемо. "А почему оно изменяемо?" Потому что несовершенно. "Почему же несовершенно?" Потому что ниже Того, Кем создано. "Кем же оно создано?" Тем, Кто выше всего. "Кто же это?" Бог, неизменяемая Троица, так как Он все это через высочайшую Премудрость и создал и сохраняет с высочайшим благоволением. "С какой целью Он все это создал?" Чтобы оно существовало; ибо каким бы малым ни быть, быть — это уже благо; потому что быть наивысшим — наивысшее благо. "Из чего оно Им создано?" Из ничего. Ибо все, что существует, необходимо существует в каком бы то ни было виде; следовательно, хотя бы оно было благом наименьшим, оно все-таки будет благом и будет от Бога, потому что если наивысший вид есть наивысшее благо, то наименьший вид есть наименьшее благо. Но всякое благо есть или Бог, или от Бога; следовательно, и наименьший вид — от Бога. А что сказано о виде, то можно сказать, без сомнения, и о форме, ибо не напрасно же восхваляется как прекраснейшее по виду, так и прекраснейшее по форме. Итак, то, из чего Бог создал все, не имеет никакого вида и никакой формы и есть ни что иное, как ничто. Ибо то, что по сравнению с совершенным называется бесформенным, если только оно имеет хоть сколько-нибудь формы, хотя бы самую малость, хотя бы в зачаточном состоянии, не есть уже ничто; а потому и оно, насколько существует, существует не иначе, как от Бога.

Поэтому, если даже мир создан из какой-нибудь бесформенной материи, то сама эта материя создана совершенно из ничего; ибо и то, что еще не получило формы, однако так или иначе находится в зачатке, чтобы могло оформиться, то и оно способным к форме делается по благости Божьей. "Ибо получить форму — благо. Итак, восприимчивость к форме есть некоторое благо; и потому Творец всяческих благ, давший форму, сам дал и возможность существования в форме. Таким образом, все, что существует, насколько оно существует, и все, что еще не существует, насколько оно может существовать, форму имеет от Бога. Иначе говоря, все, получившее форму, насколько оно получило ее, и все, еще не получившее формы, насколько оно может ее получить, форму имеет от Бога. Между тем, всякая вещь обладает неповрежден-ностью своей природы при условии, что она не повреждена в своем роде; всякая же неповрежденность происходит от Того, от Кого происходит и всякое благо; но всякое благо — от Бога; следовательно, и всякая неповрежденность — от Бога.

19. Уже отсюда всякий, у кого умственный взор не закрыт, не омрачен и не расстроен пагубным стремлением к тщеславной победе, легко поймет, что все, что повреждается и умирает, есть благо; хотя самая порча и самая смерть — зло. Ибо, если бы что-нибудь не лишалось здорового состояния, то порча или смерть не повредили бы ему; но с другой стороны, если бы порча не делала вреда, она не была бы порчей. Отсюда: если порча враждебна здоровью, то здоровье без всякого сомнения — благо. Благо все, чему враждебна порча, а чему порча враждебна, то и само подвергается порче, следовательно, благо и то, что портится; но портится оно потому, что оно — не высшее благо. Итак, оно от Бога, потому что оно — благо; но оно — не Бог, потому что оно не высшее благо. Отсюда благо, которое не может подвергаться порче, есть Бог. Все же прочие блага от Бога — блага, которые сами по себе могут подвергаться порче, потому что сами по себе они — ничто, но через Бога они отчасти не подвергаются порче, отчасти же, подвергшись порче, исправляются.

20. Между тем, существует изначальная порча разумной души, а именно: желание делать то, что воспрещает высшая и сокровеннейшая истина. Так, человек из рая был изгнан в настоящий век, т. е. от вечного ко временному, от изобилия к скудости, от крепости к немощи, следовательно, не от существенного добра к существенному злу, так как ни одна сущность сама по себе не есть зло, а от блага вечного к благу временному, от блага духовного к благу телесному, от блага разумного к благу чувственному, от блага высшего к благу низшему. Таким образом, есть некоторое благо, питая любовь к которому разумная душа грешит, потому что благо такое по достоинству своему ниже ее; поэтому зло заключается в грехе, а не в той сущности, которую любят греховно. Отсюда: не древо, которое, согласно писанию, росло среди рая, есть зло, а преступление заповеди Божией. Так как следствие этого преступления состоит в правосудном наказании, то от древа того, к которому человек прикоснулся вопреки запрету, явилось познание добра и зла; потому что, впав в свой грех и терпя за него наказание, душа учится, какое различие существует между заповедью, которую она не захотела сохранить, и грехом, который она совершила; и таким образом, с одной стороны, по опыту знакомится со злом, которого она не знала, остерегаясь его, а с другой, через сравнение со злом сильнее начинает любить добро.

Мудрый Философ 30.09.2018 05:22

Философия Августина Аврелия (Блаженного)
 
http://www.mudriyfilosof.ru/2014/07/...-Avreliya.html
http://www.mudriyfilosof.ru/wp-conte...Avgustin-1.jpg
Аврелий Августин

Биография Августина Аврелия

Аврелий Августин (354-430г.) – виднейший богослов и философ, представитель латинской патристики, служитель западнохристианской церкви, оказавший сильное влияние на развитие средневекой философии.
http://mudriyfilosof.ru.xsph.ru/wp-c...y-Avgustin.jpg
Родился Августин в г. Тагасте в Северной Африке (на территории современного Алжира) в семье небогатого римского чиновника. Первоначальное образование получил в местных школах Тагаста и Медавра, а затем продолжал его в школе риторики в Карфагене. Здесь он познакомился с трактатом Цицерона «Гортензий», который возбудил его интерес к философии.
Первое знакомство Августина со Священным писанием не удовлетворило его религиозно-мировоззренчеких интересов: языческий ритор, воспитанный на лучших образцах римской литературы, не мог примириться с грубым языком и примитивным строем мышления этого документа. Продолжив духовные поиски, он обратился к манихейству. Как горячий его приверженец Августин приехал в 383 г. в Рим, где при помощи манихеев организовал школу риторики. Но постепенно в нем нарастало разочарование и в манихействе. По мере этого разочарования Августин склоняется к скептицизму (в его академическом варианте Аркезилая и Карнеада). Из Рима он переезжает в Медиолан (Милан), где сближается с кругом лиц, группировавшихся вокруг местного весьма влиятельного епископа Амвросия. Под его влиянием Августин начал склоняться к христианству.

Готовясь принять христианство не как рядовой верующий, а как идеолог вероучения, Августин начал штудировать плотиновские «Эннеады» (в латинском переводе, ибо греческий он знал слабо), некоторые произведения Порфирия. Он углубился также и в произведения Платона (прежде всего «Менон», «Тимей» и «Федон»). Свой скептицизм Августин преодолел в таких философских произведениях, написанных в 386-387 гг., как «Против академиков» («Contra academicos»), т. е. скептиков, «О блаженной жизни» («De beata vita») — о способе познания сверхчувственных истин, «О порядке» («De Ordine»), «Монологи» («Soliloquia») — о зависимости человеческого счастья от познания бога, «О бессмертии души» («De animae immortalitate»). В 387 г. их автор обратился в христианство. В следующем году он возвратился на родину и стал здесь одним из наиболее активных деятелей христианской церкви, неумолимым врагом и гонителем многочисленных «еретиков», отступников от ее официальной доктрины. Эту деятельность Августин развивал не только в своих многочисленных литературных произведениях, но и в качестве епископа Гиппона, каковым он стал в 396 г. и оставался до конца жизни.Его борьба против многочисленных отступников от официального христианского вероучения, не останавливающаяся на призывах к насильственной расправе с ними, дала многим его биографам основание называть Августина «молотом еретиков» и видеть в нем наиболее раннего предшественника католической инквизиции средневековья.
http://www.mudriyfilosof.ru/wp-conte...in-225x300.jpg
Les Confessions de S. Augustin, 1675.

Огромное литературное наследие Августина включает несколько философских произведений, которые также трактуют и положения христианского богословия. С другой стороны, многие из его религиозно-догматических произведений содержат философские мысли. Наиболее важны для истории философии «О величине души» («De quantitate animae», 388–389) — об отношении души к телу, «Об учителе» («De Magistro», 388–389), «Об истинной религии» («De vera religione», 390), «О свободной воле» («De libero arbitrio»,388—395), «Исповедь» («Confessiones», 400). Последнее произведение — религиозная автобиография Августина. Описывая свою жизнь с детства и не скрывая многих своих пороков, крупнейший христианский мыслитель, впоследствии причисленный католической церковью к лику святых, стремился показать в этом произведении, как религиозные искания привели его к христианству, которое возвысило его нравственно и ответило на все его мировоззренческие запросы. Непосредственная цель августиновской «Исповеди» — побудить и других язычников, особенно из числа образованных верхов, к обращению в христианство. Наиболее значимы для истории философии три последние (из тринадцати) книги этого сочинения. Из последующих произведений Августина следует назвать трактат «О троице» («De Trinitate»,400–416), дающий систематическое изложение собственно богословских воззрений Августина, «О природе и благодати» («De natura et gratia»), «О душе и ее происхождении» («De anima et ejus origine»), «О благодати и свободной воле» («De gratia et libero arbitrio»).

В 413 г. под впечатлением разгрома Рима, учиненного вестготами, Августин начал писать самое обширное и знаменитое из своих произведений «О граде божьем» («De civitate Dei»), которое было окончено ок. 426 г. Незадолго до смерти он закончил «Исправления» («Retractationes»), в которых дал краткое изложение основных своих воззрений вместе с поправками в ортодоксально-католическом духе – своего рода духовное завещание Августина.
Августин систематизировал христианское мировоззрение, стремясь представить его как целостное и единственно верное учение. Необходимость такого рода систематизации была связана с борьбой церкви против многочисленных еретических движений, разрушавших ее единство. Церковь, изображавшая свою миссию как реализацию прямого указания бога, не могла пойти на существование в ее лоне нескольких враждующих направлений (которые, в конце концов, получили бы и организационное закрепление). Поэтому единство веры и организации для христианской (впрочем, и для любой другой) церкви было вопросом жизни и смерти.Не менее существенная причина систематизации христианского вероучения, предпринятой Августином, состояла в положении христианской религии как идеологии господствующих классов феодализирующегося общества. Недолгое правление Юлиана, лишившего христианство роли единственной государственной религии и поднявшего неоплатонизм до роли государственной религиозно-философской системы, нанесло христианству весьма чувствительный удар. Кроме того, эти события вскрыли мировоззренческую силу неоплатонизма как философской системы, во много раз более стройной и обоснованной по сравнению с христианским вероучением и в силу этого чрезвычайно влиятельной в среде образованных верхов римского общества.

Для укрепления христианской мировоззренческой системы Августин внедрил в неё принципы неоплатонизма. На этот путь еще до Августина встали капподокийские «отцы церкви», но именно епископ Гиппона провел эту работу особенно систематично и по-своему глубоко. В результате ее в течение многих последующих столетий истории средневековой западноевропейской философии платонизм существовал лишь в своей христианизированной (августинизированной) форме.

Философия Августина Аврелия

Религиозно-философская система Августина, с одной стороны, представляет результат усвоения некоторых основоположных принципов платонизма и неоплатонизма, приемлемых для христианского вероучения и использованных для его философского углубления, а с другой — результат отвержения и преодоления тех принципов, которые для него совершенно неприемлемы. От философов эллинистическо-римской эпохи Августин перенял практическо-этическую установку как главную цель философского знания, но он изменил эту установку в соответствии с положениями и задачами христианства. Провозглашая стремление к счастью основным содержанием человеческой жизни, он усматривал это счастье в познании человеком бога и в уяснении своей полнейшей зависимости от него. «Любовь к себе, доведенная до презрения к себе как греховному существу,суть любовь к Богу, и любовь к себе, доведенная до презрения к Богу — порок» [О граде божьем, XIV]. Религиозное мировоззрение Августина насквозь теоцентрично. Бог как исходный и конечный пункт человеческих суждений и действий непрестанно выступает во всех частях его философского учения.
http://mudriyfilosof.ru.xsph.ru/wp-c...-Blajenniy.jpg
Бог и мир. Божественное предопределение и иррациональность действительности

По образцу Плотина Августин превращает божественное бытие в нематериальный абсолют, противопоставленный миру и человеку. Но в противоположность Плотину и его последователям богослов ликвидирует всякие предпосылки, которые могут привести к выводам пантеизма, к мысли о единстве бога и мира. Главную из таких предпосылок – учение об эманации, посредством которой мир последовательно излучается богом, он заменяет креационистской установкой христианства. А эта установка означала наличие сугубого дуализма бога и мира. Он утверждал супранатуралистическое, сверхприродное бытие бога, который абсолютно не зависит от природы и человека. Природа же и человек, напротив, полностью зависят от бога.

В противоположность неоплатонизму, рассматривавшему абсолют как безличное единство, Августин истолковывал бога как личность, сотворившую конечный мир и человека, исходя из своей добровольной склонности. В одном месте своего главного произведения «О граде божьем» он специально подчеркивает отличие так понимаемого бога от слепой фортуны, игравшей огромную роль в античном языческом мировоззрении. Многократно подчеркивая личностное начало в боге, христианский философ связывает его, прежде всего, с наличием воли в божественном интеллекте. «Воля Божья присуща Богу и предваряет всякое творение... Воля Божья принадлежит к самой сущности божественной».

Креационизм Августина, перерастая в фатализм – полную и непосредственную зависимость природы и человека от бога, приводил к концепции «непрерывного творения» («сгеаtio continua»), согласно которой бог ни на один миг не оставляет своего попечения над миром. Если бог, пишет Августин, «отнимет от вещей свою, так сказать, производительную силу, то их так же не будет, как не было прежде, чем они были созданы» [О граде божьем, XII,25].

Религиозно-фаталистическое воззрение на мир, являющееся одной из определяющих черт августинизма, приводит к иpрационалистическому истолкованию действительности. Она представляется переполненной чудесами, т. е. непостижимыми для человеческого ума событиями и явлениями, за которыми скрывается воля всемогущего творца. Здесь можно констатировать отличие философского иррационализма неоплатоновской системы от религиозного иррационализма христианского вероучения. Первый выражался в положении о непостижимости абсолютного первоединства и мистическом пути его познания. Второй же распространял сферу непостижимости на всю действительность.

Все вещи и все существа появились, согласно Августину в результате божественного творчества. Среди этих существ прежде всего были созданы такие бесплотные существа, как ангелы и человеческие души — сразу в законченном виде. Таким образом, философ христианства, используя идею неоплатоников о бестелесности человеческих душ, вместе с тем в противоположность сохранявшемуся у них воззрению языческой мифологии об извечном существовании душ распространяет и на них основоположный религиозно-монотеистический принцип креационизма. Все остальные вещи и явления природного мира необходимо связаны с материей, которую он в духе многовековой идеалистической традиции считал абсолютно бесформенным и пассивным субстратом. Творение как материи, так и всех телесных вещей происходит одновременно. При этом четыре традиционных элемента древних – земля, вода, воздух и огонь, – как и небесные светила, подобно ангелам и человеческим душам, были созданы в раз и навсегда законченном виде.

Отсюда совершенно очевидно, что христианско-августиновский креационизм приводит к крайне метафизическим, антидиалектическим воззрениям, исключавшим идею эволюции (скрывавшуюся в неоплатоновской концепции эманации). Но и для этого воззрения ясно, что в природе есть такие существа, которые растут и развиваются в течение значительной части своей жизни. Таковы растения, животные, людские тела. Для объяснения их возникновения и роста Августин использовал учение стоиков о так называемых семенных (или зародышевых) причинах (гаtiones seminales), которые и создают возможность развития живых существ в индивидуальном плане.

Божественное существо Августин представляет в соответствии с догматом триединства, установленным Никейским собором. Опираясь на Евангелие от Иоанна, он рассматривает его вторую ипостась, бога-сына, или логос-слово, как самосознание бога-отца и как то «да будет», в результате которого и появился мир. Но бог произнес эти сокровенные слова, руководствуясь не только своей доброй волей. Творя бесконечное многообразие вещей и явлений природы, он исходил и из тех совершенных прототипов, или идей, которые заключены в его уме.

Августин окончательно христианизировал платонизм: идеи из самостоятельных, бестелесных и неизменных родов бытия превращались в предвечные мысли бога-творца. С точки зрения августиновско-христианского платонизма все вещи, отягченные материей и в силу этого приближающиеся к небытию, представляют собой весьма несовершенные копии божественных идей. Все существует как бы в двух планах: в плане предвечных мыслей-идей божественного ума и в плане материальных вещей как их несовершенных подобий. В этой связи Августин в особенности подчеркивает вечность и неизменность, присущие идеям и составляющие два важнейших атрибута божественного существа. Дуализм сверхприродного бога и мира природы и выступает, прежде всего, как противоположность между вечным и неизменным верховным бытием и непрерывно изменяющимся миром преходящих вещей.

Вечность и время

Теолог отвечал на вопросы тex, кто сомневался, что бог создал мир сразу, в короткий промежуток времени, и выражал свои сомнения в вопросе: а что же бог делал до этого?

Отвечая на вопросы этих воображаемых оппонентов Ветхому завету, Августин развил соображения, приобретшие интерес и за пределами теологии. Философ осознавал всю трудность проблемы времени. «Что же такое время?» – спрашивал он и отвечал: «Пока никто меня о том не спрашивает, я понимаю, нисколько не затрудняясь; но как скоро хочу дать ответ об этом, я становлюсь совершенно в тупик» [Исповедь, XI, 14, 17]. Мыслитель-христианин постоянно взывает к богу и молит просветить его в столь трудном вопросе.

Для философа было несомненным то, что время составляет меру движения и изменения, присущих всем конкретным, «сотворенным» вещам. Оно не существовало до вещей, до творения мира, а появилось в результате божественного творчества одновременно с ним. Сотворив преходящие вещи, бог создал и меру их изменения.

Анализируя понятие времени, Августин пытался установить соотношение таких основных его категорий, как настоящее, прошедшее и будущее. Общий вывод, к которому он пришёл при этом, состоял в том, что ни прошедшее, ни будущее не имеют действительного существования, принадлежащему только настоящему, и в зависимости от которого может быть осмыслено как прошедшее, так и будущее. С этой точки зрения, прошедшее обязано своим существованием человеческой памяти, а будущее – надежде.

Для метафизическо-антидиалектического мировоззрения Августина чрезвычайно характерно сведение как прошедшего, так и будущего к настоящему. Но для него еще более характерно стремление «остановить» его стремительный бег. В реальном мире этого сделать невозможно. Но данная черта составляет как раз важнейший атрибут божественного существа. Будучи источником времени, бог не переживает никакого «предтем» и никакого «потом», ибо в мире его мыслей-идей все есть раз и навсегда. В этом мире все существует, поэтому как застывшее, постоянное «теперь» («nuns stans»).

Статичная вечность неотделима от божественного существа. Августиновское противопоставление абсолютной вечности бога и постоянной изменяемости материально-человеческого мира стало одной из основ христианского мировоззрения. Это противопоставление, как и сами категории вечности и времени, отнюдь не являются здесь эмпирическими понятиями. Функция этих умозрительных понятий мировоззренческо-моральная. Проводя свою земную жизнь в окружении постоянно изменяющихся вещей и будучи сам подвержен этим изменениям, человек ни на минуту не должен забывать о божественном, абсолютно неизменном мире и должен постоянно стремиться к нему.
[IMG][/IMG]
Добро и зло – теодицея Августина Блаженного
Как и перед некоторыми из предшествующих христианских философов, перед Августином встала нелегкая задача снять с верховного бога-творца ответственность за зло, царящее в созданном им мире. Это была первостепенная задача, если учесть, сколь влиятельным было манихейское движение, захватившее одно время и будущего идеолога западнохристианской церкви.

В своей борьбе против манихейства Августин обратился к принципам неоплатонизма. Неоплатоновскую концепцию зла как отрицательную степень добра теолог согласовал со своей основоположной креационистской установкой. Опираясь на тексты Священного писания, говорящие о доброте верховного творца, он доказывает, что и все сотворенное им в той или иной мере причастно к этой абсолютной доброте. Ведь бог, создавая вещи, запечатлел в них определенную меру, вес и порядок. Поскольку же, согласно августинианско-платоновскому воззрению, он руководствовался при этом и своими идеями-мыслями как высшими образцами для любой из сотворенных вещей, в них заключен тот или иной внеземной образ. И как бы он ни был искажен неизбежным присутствием материи, как бы ни изменялась любая земная вещь и любое существо, они все же в той или иной степени сохраняют такой образ. В меру этого в них заключено и добро. Как тишина есть отсутствие всякого шума, нагота – отсутствие одежды, болезнь – отсутствие здоровья, а темнота – света, так и зло – отсутствие добра, а не нечто, существующее само по себе.
Такова теодицея Августина, которую нередко называют христианским оптимизмом. Совершенно прозрачен ее социальный смысл. Он состоит в стремлении виднейшего идеолога официального христианства Августина примирить с существующими общественными порядками вещей рядовых верующих, которые призываются не poптать на зло, а благодарить всевышнего за то добро, какое он запечатлел в мире.
http://mudriyfilosof.ru.xsph.ru/wp-c...in-Avreliy.jpg
Человек и душа. Познание и воля

Дематериализация человеческого духа и денатурализация человека, характерная для религиозной философии, начиная с Филона, достигает у Августина своей кульминации. Даже органический мир он лишает одушевленности, решительно отличаясь здесь не только от стоиков (которые распространяли сферу одушевленности и на неорганический мир), но и от Аристотеля. Душой, по Августину, обладает только человек, ибо только он изо всех земных существ в какой-то степени напоминает бога. Человеческая душа – это разумная душа. В отличие от неоплатоновского панпсихизма, исходящего из вечности душ и их космического круговорота, христианский философ признает их вечность лишь после того, как они созданы богом. В столь фантастической форме была сформулирована идея индивидуальности, духовной неповторимости каждого человека.

Душа имеет начало, но она не может иметь конца; будучи бессмертной, она существует и после смерти и разложения того тела, которое она оживляла при жизни. Опираясь на плотиновские «Эннеады», Августин постоянно трактует душу как нематериальную сущность, как самостоятельную духовную субстанцию, не имеющую ничего общего с телесно-биологическими функциями человека, основными функциями которой являются: мысль, память и воля.

Благодаря деятельности памяти события, переполняющие человеческую жизнь, не исчезают в небытии, а сохраняются как бы в огромном вместилище, не имеющем, однако, никакого пространственного расположения. А это, по Августину, свидетельствует именно о нематериальности души, ибо бестелесны хранимые ею образы, получаемые с помощью органов чувств, не говоря уже о хранящихся в ней абстрактных понятиях – математических, этических и других.

Августин определяет душу как «разумную субстанцию, приспособленную для управления телом» [О величине души, XIII, 22]. Сущность любого человека проявляется именно в его душе, а отнюдь не в теле. Оригинальность мыслителя заключается в том, что он усматривает эту сущность души не столько в ее разумно-мыслительной деятельности, сколько в деятельности волевой. Активность человеческого существа проявляется не в том, что человек мыслит, – здесь он выступает скорее существом, пассивно отражающим объекты (идеи), находящиеся вне его сознания (в боге). Эту установку Августин тоже подчеркнул в платонизме. Но, порвав с интеллектуализмом этого направления (как и всей античной философии классического периода), христианский философ усматривает определяющий фактор человеческой деятельности именно в воле, которая, таким образом, обладает очевидным преимуществом по сравнению с человеческим разумом. Призывая к неустанным поискам божественной истины и подчеркивая значение для этого твердой воли, он постоянно демонстрирует в своих трудах страстность и эмоциональность этих поисков. С таких позиций познание бога и любовь к нему — двуединый процесс.

Выдвижение на первый план иррационального фактора человеческой личности и деятельности, каким он считает фактор воли, связано у Августина с утверждением о свободе воли. Августин, углубляя эту христианскую линию иррационализации человеческого духа, усматривает его сущность не просто в воле, но в воле свободной.

Августиновская концепция абсолютного божественного управления миром, совершенно непостижимого для человеческого ума, для которого события, происходящие в нем, представляются почти непрерывной цепью чудес, основывается именно на понятии свободы человеческой воли. Но в божественной деятельности она осуществлена абсолютно, а в человеческой всё же ограничена этим божественным фактором.
http://mudriyfilosof.ru.xsph.ru/wp-c...7/Avgustin.jpg
Соотношение веры и разума
Преобладание иррационально-волевых факторов над факторами рационально-логическими в сфере самого познания выражается в превосходстве веры над разумом. Такое превосходство проявляется, прежде всего, в преобладающей силе религиозного авторитета по сравнению с человеческим разумом. Веру в божественный авторитет, зафиксированный в Священном писании, Августин провозглашал основой и главным источником человеческих знаний. Грех, совершенный Адамом и Евой и передавшийся всему человечеству, неисправимо исказил людской разум, серьезно ослабил его силу. С тех пор человеческий ум с необходимостью должен искать себе опору в божественном откровении. Согласно известной формуле Августина (провозглашенной в одном из его писем) – «Верь, чтобы понимать», – вера должна предшествовать пониманию. Предыдущие «отцы церкви» содержание веры, божественного откровения искали лишь в Библии. Августин же провозгласил, что авторитет церкви как единственной и никогда не ошибающейся толковательницы его составляет последнюю инстанцию всякой истины. Такая позиция епископа Гиппона отражала ситуацию, сложившуюся в результате укрепления церкви – особенно формировавшейся римско-католической церкви в разваливавшейся Западной Римской империи – как догматической и строго централизованной, институциональной организации.

Августин не ограничивался простым провозглашением теологической формулы о превосходстве веры над разумом. Он стремился дать ей философское обоснование. Исходя из того, что человеческое познание черпается из двух источников: личного опыта и знаний, полученных от других людей, философ акцентировал внимание на втором источнике, более значительном и богатом, называя его верой. Но он делает неправомерный вывод, отождествляя веру в то, что человек узнает от других людей, с религиозной верой в освященные церковью авторитеты.

Общий итог августиновского решения проблемы соотношения веры и разума состоит в принижении разума, который без помощи христианского откровения неспособен обосновать, в сущности, ни одной истины. Лишение разума самостоятельности в процессе познания характерно для всего его учения.

Пути преодоления скептицизма и априоризм. Учение о сверхъестественном озарении

Разочаровавшись в манихействе, Августин некоторое время разделял воззрение скептиков. Но став теоретиком христианского вероучения, он не мог уже разделять этих воззрений, острие которых в поздней античности было обращено, прежде всего, против различных религиозно-догматических утверждений. Отсюда борьба Августина против скептицизма. Мы встречаемся с ней в его сочинении «Против академиков» (т. е. против скептиков новой и средней Академии). Автор указывает здесь, что принципиальная разница между позицией академиков и его собственной заключается в том, что первая состоит в категорическом утверждении того, что истину найти невозможно, а вторая доказывает правдоподобность обратного. В этой связи в том же сочинении Августин выдвигает убедительный аргумент против академического скептицизма, утверждавшего возможность только вероятностного, а отнюдь не достоверного знания. Но если невозможно последнее, если невозможна подлинная истина, говорит христианский критик скептицизма, то как же можно говорить о вероятностном, т. е. правдоподобном знании, поскольку мерилом этой правдоподобности должна служить несомненная, достоверная истина? Такая истина и даже целая система истин даны в христианском вероучении.

Однако взаимодействие августиновской мысли со скептицизмом не сводилось только к отрицательным взаимоотношениям. Для философа христианства была приемлема критика чувственного познания, данная Секстом Эмпириком и другими античными скептиками. Эта критика, вскрывающая ненадежность всех чувственных постижений, приводит к выводам феноменализма, согласно которым чувственные явления (феномены) сами по себе достоверны, но было бы совершенно неосновательно видеть в них отражение сущности самих вещей. Примыкая к этой стороне гносеологии скептицизма, Августин был убежден, что показания наших органов чувств, необходимые для практической жизни человека, неспособны снабдить достоверной истиной.

Развивая здесь также и платоновскую традицию, христианский философ последовательно исходит из того, что чувственный контакт с «тленным», непрерывно меняющимся миром может нас скорее увести в сторону от истины, нежели приблизить к ней. Своим рождением чувственные образы обязаны не этим контактам, а только деятельности самой души, которая, не теряя ни на миг «жизненного внимания», непрерывно заботится о своем теле. Поэтому чувственное ощущение не является делом тела, но делом души посредством тела.

Антисенсуалистическая позиция Августина означает у него полную изоляцию человеческого сознания от внешнего мира (когда речь идет о процессе познания, а не о практической деятельности). Объективный мир, не в состоянии ничему научить человека. «Не выходи в мир, – пишет он в этой связи,– а возвращайся к самому себе: внутри человека пребывает правда» [Об истинной религии, XXXIX, 72].

Если опираться только на чувственное познание и видеть в нем действительное познание мира, то невозможно преодолеть скептицизм, можно лишь укрепить его. Другое дело область самого человеческого сознания, в наличии которого у нас не может быть никаких сомнений. Только опираясь на него, мы можем преодолеть всякий скептицизм.

Сознание любого человека, его душа, представляет, по Августину, единственный устой несомненности в непрерывно меняющемся, неустойчивом мире. Углубившись в недра ее, человек находит там такое содержание, которое полностью не зависит от внешнего мира, между тем присуще всем людям. Людям только кажется, что они черпают во внешнем мире то, что в действительности они находят в глубинах собственного духа. Отказавшись от платоновской идеи о предсуществовании душ, Августин полностью сохранял идею априорности, абсолютной независимости от опыта самого главного и глубокого содержания человеческих знаний. Понятия чисел и геометрических фигур, этические понятия добра, справедливости, любви и т. п., нормы человеческого поведения, эстетические понятия, законы диалектики (т. е. логики) – все они внеопытны.

Понятия чисел, например, существуют вовсе не потому, что существуют вещи, которые можно считать, а сам счет их становится возможным потому, что мы обладаем понятиями, необходимыми для такой операции. И если бы даже не было мира со всеми его предметами, то все понятия человеческой души продолжали бы существовать. Все эти понятия человек познает внутри своей души непосредственно, интуитивно. Но если душа не существовала искони и не могла черпать их, созерцая мир идей, как учил об этом Платон, то возникает вопрос об их происхождении, об их источнике. Ответ на него очевиден с позиций августиновско-христианского креационизма: источником, творцом всех этих понятий, или идей, может быть только бог.

Бога Августин называет «отцом умственного света» и «отцом нашего озарения» («pater illuminationis nostrae»). Не только явления природы и события человеческой жизни, но и процесс познания совершается благодаря непрерывному вмешательству бога. Теоцентризм и фатализм составляют у Августина столь же определяющие черты его истолкования познания, как и его истолкования бытия.

Только сверхъестественное озарение, неожиданно приходящее от всеобщего и единого небесного учителя, поднимает человека до познания самых глубоких истин. «Душа разумная и мыслящая... не может сиять сама по себе, но сияет в силу участия в ином, правдивом сиянии» [О граде божьем, X,2].

Августиновско-христианское учение последовательно сохраняет внеприродные позиции бога. Сам по себе он не коренится ни в одной человеческой душе, но благодаря своей ни для кого не объяснимой милости он делает возможными для своих избранников сверхъестественное озарение их душ и благодаря этому постижение глубочайших истин. Культ смерти становится закономерным дополнением религиозно–мистического истолкования процесса познания. «Чтобы душа могла без препятствий погрузить свою сущность в полноту истины, – читаем мы в произведении «О величине души», – она начинает жаждать как наивысшего дара бегства и полного избавления от тела — смерти».

Христиански-мистическое учение об озарении составляет центральный пункт учения Августина о процессе познания, а в определенном смысле и всей его философии. В свете этого учения становится совершенно очевидным, что предметом философского знания Августин провозгласил бога и человеческую душу. «Я желаю знать Бога и душу,– говорит он в своих «Монологах». – А более ничего? – спрашивает его Разум. – Решительно ничего»,– отвечает автор [Монологи, I, 2,7].

Наука и мудрость
http://mudriyfilosof.ru.xsph.ru/wp-c.../Avgustin2.jpg
Теологически обосновал Августин также разграничение науки (scientia) и мудрости (sapientia). Знание, перерастающее в науку, – это разумное познание объективного мира, познание, позволяющее нам пользоваться вещами. Мудрость же – это познание вечных божественных дел и духовных объектов [см.: О Троице, XII, 12, 15]. Знание само по себе вовсе не является злом, в определенных пределах оно необходимо, поскольку человек вынужден жить в телесном мире. Но он не вправе забывать о внеземной цели своей жизни, не должен превращать знание в самоцель, воображая, что с его помощью и без помощи бога ему удастся познать мир. Человек обязан подчинять науку мудрости, ибо в спасении души – его высшее назначение.

Эта концепция Августина отразила весьма характерные особенности гибнувшей античной культуры, превращавшейся в культуру средневекового, феодального общества. Наука не занимала тогда первостепенного места в системе производства, в общественной жизни. Она даже отступила с тех позиций в общественно-философском сознании, которые занимала в период расцвета античной культуры. С другой стороны, прогресс личности чрезвычайно заострил и углубил моральную проблематику, которая с необходимостью приняла религиозно-монотеистическую форму.

Решительно выступая за подчинение науки мудрости, христианский философ отразил этот противоречивый период духовного развития средиземноморского человечества, шедшего по пути к феодализму,— варваризацию интеллектуальной деятельности и углубление морального самосознания.

Вместе с тем в этом своем учении о подчинении науки мудрости теоретик раннего христианства набросал программу подчинения научно-философского знания интересам христианского вероучения, осуществление которой стало важнейшей чертой духовной культуры феодального общества в странах Западной Европы в эпоху феодализма. Ведь вся совокупность «мудрости» дана в Священном писании и в церковном предании.

Человеческая воля и божественная благодать. Моральная доктрина
Абсолютность божественного добра и относительность зла снимает с бога, согласно Августину, ответственность за зло, существующее в мире. В том, что зло проявляется в человеческом мире, виновен сам человек, свободная воля которого побуждает приступить божественный закон, и тем самым оказаться во грехе. Грех же состоит в привязанности к земным, телесным благам, в самонадеянности человеческой гордыни, которая воображает, что может полностью овладеть миром и не нуждается в божественной помощи. Грех – это бунт смертного тела против бессмертной души.

Здесь снова возникает вопрос о соотношении божественного промысла и свободной воли человека. Как же их все же можно согласовать, если божественный творец не только создал человека, но, даже наделив его свободной волей, не выпускает ни на миг из-под своего наблюдения ни одного его поступка, поскольку он постоянно управляет миром?

Решить это противоречие логически, конечно, невозможно. Но христианская, как и любая другая, теология отнюдь не представляет собой рациональной философской системы. Будучи религиозно-иррациональной совокупностью представлений и догматов, она должна заключать в себе много неустранимых противоречий. Но, поскольку христианское вероучение претендует на то, чтобы стать теологической системой, Августин стремится разрешить данное противоречие. Точнее, он пытался снять эту трудность, перенеся ее в историко-мифологическую плоскость.

Христианский моралист использует один из основоположных и наиболее популярных мифов Ветхого завета относительно грехопадения Адама и Евы, подводя к мысли, что бог наделил первого человека свободой воли, но это не нарушало его совершенства и не вносило разлада в его моральное сознание. Ибо главное назначение первоначально доброй воли состояло в том, чтобы подчиняться во всем божественным заповедям и божественному руководству. Но, употребив свою волю вопреки им, Адам передал эту по-прежнему свободную, но уже отягченную стремлением к греху волю всему человечеству. С тех пор свободная воля человека создала пропасть между ним и богом.

Но высшее назначение человека состоит в его спасении, которое невозможно без религиозной морали. Христианский оптимизм Августина, рассматривающий зло как ослабленное добро, отнюдь не привел его к выводу, что все люди, включая самых заядлых грешников, будут спасены всемилостивым богом в день страшного суда, как это считали Ориген, а за ним и Григорий Нисский. Укрепившаяся церковь отнюдь не хотела открывать столь блестящей перспективы перед всеми своими прихожанами, ибо она предпочитала держать их в страхе божьем как наиболее надежном средстве их повиновения.

Вот почему ее виднейший идеолог последовательно исходил из того, что морально ценные, добрые поступки свойственны меньшинству людей. Но и у этого меньшинства безупречная мораль – а христианский моралист знает лишь противоположности греховного и морально безупречного – обязана своим существованием отнюдь не их свободной воле, не человеческой инициативе, а только предвечному избранию немногих счастливцев. Такое избрание и называется божественной благодатью, и не зависит всецело от человеческих поступков, но полностью определяет тех, на кого снизойдёт такая благодать.

Божественное предопределение и руководство столь могущественно и всесильно, что оно, направляя меньшинство избранных по морально-безгрешному и притом кратчайшему пути в рай, полностью игнорирует тот факт, что сам же бог наделил человека свободой воли. Только к греху и злу она может привести человека, к добру же его ведет сам бог вопреки любой склонности.

Развивая эту религиозно-иррационалистическую доктрину, Августин в начале V в. вел ожесточенную полемику с монахом Пелагием, выходцем с Британских островов, пытавшимся реформировать монастырскую жизнь в духе ригоризма первоначального христианства в западной части Римской империи. Он отрицал догмат первородного греха и не считал человечество радикально испорченным. С его точки зрения, подвиги и мученическая смерть Христа отнюдь не означали принципиального искупления греховности человечества, а послужили только лучшим образцом для человеческого подражания. По учению Пелагия, человек обладает действительной свободой воли, могущей повести его как по пути добра, так и по пути зла. Отнюдь не отрицая роли божественной благодати в деле морального просвещения человека, он видел в ней только помощь бога человеку, оказываемую ему соответственно его «заслуге». Лишая, таким образом, человека роли слепого орудия бога, Пелагий в известной мере изымал его и из-под власти церкви. Такая трактовка подрывала тот идеологический фундамент, на котором христианская церковь с таким трудом возводила сложное здание своего господства. Отсюда яростная борьба Августина против пелагианской ереси (в дальнейшем пелагианство было официально осуждено на одном из церковных соборов).

Из других положений этой доктрины необходимо отметить систематическую проповедь любви к богу, с которой мы встречаемся чуть ли не на каждой странице его произведений. Любовь к богу необходима в особенности потому, что именно бог, а не человек является «творцом вечного закона», единственным источником моральных норм и оценок [Об истинной религии, XXXI, 58]. Естественно, что при таких установках моральной доктрины Августина любовь к богу заменяет любовь к человеку. Ориентация человека на человека совершенно не должна иметь места по этому учению. «Когда человек живет по человеку, а не по Богу, он подобен дьяволу» [О граде божьем, XIV, 4],* говорит Августин в своем главном произведении, подчеркивая антигуманистическую сущность своей морали. И сам автор следовал этой морали, когда по настоянию своей фанатичной матери-христианки перед обращением в христианство прогнал любимую жену, с которой он прожил много лет, вместе со своим единственным сыном.

Аскетизм морального учения Августина был наиболее радикален в начале его литературной деятельности, когда он не изжил еще манихейского влияния. Но манихейство, как мы видели, отражая умонастроения народных масс, развивало радикальный аскетизм, основанный на полном осуждении чувственного мира как порождении злого и темного начала. Став идеологом господствующих классов, Августин не мог уже проповедовать подобного осуждения существующего мира. Отсюда колебания его в проведении линии аскетизма. С одной стороны, он осуждает, например, театральные зрелища, как способствующие распутству, а произведения изобразительного искусства – как проявления идолопоклонства, а с другой – восторгается разнообразием человеческих талантов, проявляющихся в различных сферах деятельности. Осуждая все низменные, телесные стремления человека, прославляя монашескую жизнь, получавшую в ту эпоху все большее распространение, он вместе с тем восхищается красотой многообразной природы и формами человеческого тела [О граде божьем, V,11].

Эти обстоятельства объясняют августиновское разграничение всех благ человеческой жизни на те, которые следует любить и наслаждаться (frui), и на те, которыми нужно только пользоваться (uti). К первым принадлежит любовь к богу как вечному добру и последнему источнику всякого существования. Ко вторым – все вещи и блага конкретного мира. Без них нельзя прожить, ими необходимо пользоваться, но любить их и тем более привязываться к ним, забывая о высшем назначении человеческой души,– значит поступать вопреки христианской морали. Земные блага – только средство для культивирования внеземных ценностей.

Общество и история
http://mudriyfilosof.ru.xsph.ru/wp-c.../Avgustin3.jpg
Крупнейший идеолог христианства согласен с тем положением христианской морали, согласно которому нищета и убожество наиболее благоприятны для спасения (эти положения многократно зафиксированы в Евангелиях). Но, будучи идеологом господствующих классов, он далек от мысли, будто только бедность открывает дорогу к спасению (как утверждали пелагиане). Богатство при «правильном» его употреблении отнюдь не может быть препятствием пути к спасению.

Усиливая эти выводы, Августин доказывал даже, что имущественное неравенство людей, богатство одних и бедность и даже голод других – необходимое явление общественной жизни. Это следствие первородного греха, навсегда исказившее первоначальное блаженство. Полнота человеческого счастья воцарится лишь «в той жизни, где никто уже не будет рабом» [О граде божьем, IV, 33].

Оправдание и обоснование социального неравенства – основная черта общественно-политической доктрины Августина. Необходимость такого неравенства обусловлена, по его учению, иерархической структурой общественного организма, гармонически устроенного богом. Эта иерархия – несовершенное отражение того небесного, духовного царства, монархом которого является сам бог. Пытаясь предотвратить выступления народных масс, увлекавшихся еретическими учениями, против «гармонического» общественного строя, мыслитель использует идею о равенстве всех людей, поскольку все они происходят от единого праотца. Помня о своём родстве, люди обязаны поддерживать всеединство и перестать бунтовать друг против друга.

Однако в реальном обществе дело обстоит далеко не так. Осмысление особенностей и судеб этого общества составляет то, что историки нередко называют философией истории Августина, изложенной в 22 книгах его главного труда. Как было упомянуто, это произведение епископ Гиппона начал писать под свежим впечатлением взятия и разгрома «вечного города» вандалами под предводительством Алариха. Этот факт произвел огромное впечатление на современников. Многие из них видели в нем месть исконных римских богов римлянам, отступившимся от них и перешедшим в христианство. С другой стороны, было немало и христиан, не довольных «порчей» христианства, утратой его первоначального демократического духа, ожидавших скорого конца грешного мира и видевших в разгроме Рима начало такого конца. В своем произведении Августин выступает как против первых, так и против вторых.

В первых 10 книгах своего труда он выступает против языческих религиозных представлений и учений, а также этических и философских концепций. Многочисленных языческих богов Августин представляет в качестве бессильных демонов и просто как порождения поэтической фантазии. Всем им автор противопоставляет единого и всемогущего христианского бога. В последующих двенадцати книгах он излагает систему христианского богословия, осмысленного в свете тех философских идей, которые охарактеризованы выше. В этой системе немаловажное место занимают его философско-исторические воззрения.

Интересно отметить в этой связи, что уже в «Исповеди» ее автор видел ограниченность тех людей, которые «при кратковременности земной жизни своей не обладают способностью проникать в дух предшествующих веков и других народов и сопоставлять этот дух с духом настоящего времени, которое переживают сами» [Исповедь, III, 7]. Августин развивает свою философско-историческую концепцию как антитезу такого рода близорукой ограниченности.

Можно утверждать, что автор «О граде божьем» стал первым мыслителем (по крайней мере, в Европе), сделавшим предметом философских размышлений судьбы всего человечества в тех максимальных масштабах Средиземноморья, в которых уже стоиками вырабатывалась космополитическая концепция единого человечества. Именно эту концепцию единства человеческого рода и развивал теперь Августин, опираясь на христианско-мифологическое представление о происхождении всего человечества от единственной пары прародителей.

Философию истории Августина можно назвать и теософией истории. Опираясь на библейские мифологические материалы, нередко подвергая их аллегорическому истолкованию, мыслитель попытался дать синтез библейской истории, т. е. истории главным образом «избранного» еврейского народа, и истории остальных народов Средиземноморья вплоть до Римской империи, западная половина которой рушилась на его глазах.

Центральное положение августиновского осмысления истории составляет идея провиденциализма, согласно которой бог распространяет свою абсолютную власть не только на явления природы и индивидуальной человеческой жизни, но и на все без исключения события коллективной человеческой жизни, непрерывное течение которых и образует историю.

Вся человеческая история, по убеждению Августина, с самого своего начала определяется борьбой двух божественно-человеческих институтов – божьего царства (civitas Dei) и земного царства (civitas terrena). Дуализм между богом и природой трансформировался в «Граде божьем» как исконная противоположность этих двух институтов.

Этот дуализм вытекал из теологической концепции Августина относительно божественной благодати, которая непостижимым образом ведет к спасению избранное меньшинство людей и осуждает на греховную жизнь, определяемую свободой их воли, подавляющее большинство человечества. Первая часть человечества и составляет божье царство, а вторая — земное.

Но в своем земном существовании общество праведников, составляющих божий град, перемешано с земным царством, вкраплено, так сказать, в нечестивую среду, состоящую из падших ангелов, язычников, еретиков, отступников от христианства, неверующих. В своей критике земного, т. е. реального, государства Августин вскрывает ряд действительных черт классового, эксплуататорского общества и государства. В особенности он подчеркивает насильственный характер государственной власти как «великой разбойничьей организации». Недаром первым строителем города стал братоубийца Каин, а Рим аналогичным образом был основан брато-убийцей Ромулом.

Но теологическая критика Августином эксплуататорского общества и государства имеет свои пределы. Они определяются «высшим» назначением власти, ибо даже самая скверная власть происходит от бога и выполняет функции, запланированные провидением. Власть поддерживает в обществе определенный порядок, следит за общественным спокойствием, вершит правосудие. Как идеолог господствующих классов Августин враждебно относится ко всем революционным движениям социальных низов как в прошлом, так и тем более в настоящем. Такая позиция вполне понятна, поскольку он рассматривал общественное неравенство как необходимое следствие испорченности человеческой природы первородным грехом. Любое стремление к равенству в этих условиях, с его точки зрения, противоестественно и заранее осуждено на поражение. Кроме того, осуждая всякое государство, в частности Римскую империю, как разбойничью организацию, Августин вместе с тем осуждает и освободительные войны народов, направленные против римского гнета.

Раскрывая планы божественного провидения, автор «Града божьего» в 18-й книге этого труда дает периодизацию истории земных государств. Для его философско-исторической концепции весьма существенно, что он отказывается от периодизации по наиболее крупным монархиям, которой придерживались некоторые христианские теологи III-IV вв. Стремясь дать более глубокую периодизацию, Августин проводит аналогию между шестью днями творения, шестью возрастами человеческой жизни и шестью эпохами, как они «явствуют» из Ветхого завета и истории христианства.

Шестью возрастами человеческой жизни являются: младенчество, детство, отрочество, юность, зрелый возраст и старость (мысль о сопоставлении истории с периодами индивидуального развития человека заимствована Августином из античной языческой литературы). Первому из них соответствует «историческая» эпоха, начинающаяся непосредственно от детей Адама и Евы и продолжающаяся до потопа, от которого спаслось только семейство Ноя, вторая – от этого события до патриарха Авраама. Шестая и последняя историческая эпоха, соответствующая старости индивидуального человека, началась со времени прихода Христа и возникновения христианства. Она будет длиться до конца существования человечества.

Именно в этой связи раскрывается высший, эсхатологический замысел божественного провидения, осуществляемый в человеческой истории. Она не топчется на месте, не возвращается циклически к одним и тем же состояниям, как это представляли многие античные историки и обществоведы. При всей своей фантастичности философско-историческая концепция Августина интересна тем, что она одна из первых ввела идею прогресса человеческой истории, рассмотренной во всемирно-историческом масштабе. Правда, прогресс здесь истолкован чисто теологически.

Августин делает в этой связи попытку определить место различных народов и государств в реализации планов провидения относительно осуществления божьего царства. Главное внимание он уделяет при этом «избранному» еврейскому народу, а о других идет речь главным образом лишь как об орудиях его наказания, когда он отступается от заветов единого бога (например, в период вавилонского пленения), – мыслитель остается здесь под определяющим влиянием событий, изложенных в Ветхом завете, хотя замысел его много шире этого документа.

Последняя эпоха человеческой истории, начавшаяся вместе с христианством, стала эпохой старости, которая оканчивается смертью и прекращением существования как человека, так и человечества. Она соответствует последнему, шестому дню божественного творения. Но подобно тому, как за этим днем последовало воскресение, когда бог стал отдыхать после напряженных трудов, так и избранная часть человечества отделяется в день страшного суда от подавляющего большинства грешников, с которыми она была перемешана в течение нескольких тысячелетий своей истории.
http://mudriyfilosof.ru.xsph.ru/wp-c.../Avgustin4.jpg
В противоположность множеству еретиков-хилиастов той эпохи, ожидавших скорого второго пришествия Христа и его праведного суда и расправы с миром зла, за которыми должно последовать тысячелетнее царство справедливости и всеобщего счастья, Августин благоразумно не определял времени конца человеческой истории. Пути божьи неисповедимы, и человек не может с точностью сказать, когда наступит судный день.

Из всего изложенного нетрудно определить и главное назначение общественно-политической и философско-исторической концепции Августина. Хотя теолог постоянно исходит из того, что божий град в длительный период его странствий в процессе человеческой истории носит, так сказать, идеальный, незримый характер и организационно не совпадает с церковью, все же церковь – не только христианская, но и любая другая церковная организация в предшествующие времена, – всегда была единственным видимым представителем божьего царства на земле. Только в условиях беспрекословною подчинения светских властей авторитету и руководству священства общество и государство могут представлять собой единый, всеобъемлющий, согласный организм, успешно и мирно функционирующий, несмотря на разнородность и пестроту своих составных частей.

Делая обзор истории с этой точки зрения, Августин подчеркивает периоды и случаи теократического функционирования власти и государственных институтов, когда господство священства гарантирует благополучие всего общественного целого. Идеолог церкви оправдывает одни государства и осуждает другие в зависимости от того, насколько они подчиняются авторитету и руководству теократии. В особенности же он осуждает их тогда, когда они идут собственным, не зависимым от церкви путем, обращают сугубое внимание на материальную сторону жизни.

Но обращаясь к истории, Августин постоянно имел в виду свою современность. В условиях разрушения западной половины Римской империи римская церковь становилась не только решающей идеологической, но и огромной экономической силой. Уже в эпоху Августина она делалась руководящей силой политически распыленного феодализирующегося западноевропейского общества и сохраняла эти свои позиции в течение последующих веков феодализма. Его обоснование теократии отражало и стимулировало формирование власти римского папства – одна из причин огромного авторитета Августина в течение последующих веков западноевропейского средневековья.

Литература:
1. Соколов В. В. Средневековая философия: Учеб. пособие для филос. фак. и отделений ун-тов. — М.: Высш. школа, 1979. — 448 с.
2. Творения блаженного Августина Епископа Иппонийского. 2-е изд. Киев, 1901—1915, ч. 1—8.
3. Augistini, S. Aurelii. Opera omnia— In: Patrologiae cursus completus, Series latina. Accurante J. P. Migne. Parisiis, 1877. T. XXXII. (Retractationes, libri II, Confessionum libri XIII, Soliloquio-rum libri II, Contra Academjcos libri III. De beata vita liber unus, De Ordine libri II, De immortalitaie animae liber unus. De Quantitate animae liber unus, De Musica libri VI, De Magistro liber unus, De Libero arbitrio libri III и др.). Parisiis, 1887, t. XXXIV, (De doctrina Christiana libri IV, De vera religione liber unus, и др.). Т. XLI. Parisiis, 1864. De Civitute Dei libri XXII, 1864. T. XLII. Parisiis. De Trinitate libri XV и др.

Видеозаписи по теме
Аврелий Августин. Энциклопедия

https://youtu.be/dSfcS3e-HxQ

https://youtu.be/ZBeNP15RiwU

М.А. Можейко 04.06.2019 17:03

АВГУСТИН БЛАЖЕННЫЙ
 
https://www.gumer.info/bogoslov_Buks...il_dict/09.php
(Augustinus Sanctus) Аврелий (354-430) - христианский теолог и философ, представитель зрелой патристики, оказавший существенное влияние как на развитие христианского богословского канона (и в католической, и в православной, и в протестантской его версиях), так и на эволюцию культуры западного образца в целом. Родился в римской провинции Нумидии в г. Тагасте (современный Сук-Арас в Алжире). Сын язычника Патриция (римского гражданина, мелкого землевладельца) и ревностной христианки Моники (под влиянием которой муж незадолго до смерти - 370 - принял крещение и не без влияния которой А. обратился к христианскому вероучению). Получил гуманитарное образование (Мадавра, Карфаген), преподавал риторику в Тагасте, Карфагене, Риме и Медиолане (современный Милан). В юности испытал влияние римских авторов (Гортензий, Цицерон и др.), был сторонником манихейства, привлекшего его, по ретроспективной оценке самого А., системностью и риторизмом. Однако, когда манихейский лидер Фавст не сумел ответить на его вопросы (383), утратил доверие к манихейству. Испытал влияние скептицизма Новой академии (Афинской школы философии - см. Скептицизм). Однако наиболее серьезным увлечением в истории дохристианской духовной эволюции А. стал неоплатонизм. Именно в контексте латинских переводов Плотина АВГУСТИН БЛАЖЕННЫЙ впервые познакомился с трактовкой Бога как нематериального трансцендентного Бытия. Слушая проповеди епископа Медиоланского Амвросия (исходно - с целью анализа их риторических аспектов), А. находит убедительным для себя христианское вероучение. Поворотным моментом в становлении А. в качестве христианина выступило чтение им Послания апостола Павла к Римлянам, окончательно склонившее его к принятию нового вероучения (согласно легенде, побудительным мотивом, заставившим А. наугад развернуть Послания Павла, явилось мистическое "видение" А., связанное с услышанным им голосом ребенка в саду). В 387, на Пасху, в возрасте тридцати двух лет А. принял крещение в Медиолане. Основал монашескую общину в Гиппоне, в течение тридцати пяти лет был епископом Гиппона, превратив монастырь в Гиппоне в богословскую семинарию. Блестяще проявил себя в полемике с манихейством, донатизмом и пелагианством: участвовал в публичных диспутах с манихейцами (после диспута 404 манихей Феликс признал себя обращенным в христианство); принимал участие в осудившем донатизм Карфагенском соборе (411). Сорок три года жизни А., после принятия им христианства, считаются в богословской традиции образцом христианского образа жизни и служения. В православии признан блаженным, а в католицизме - святым и Учителем Церкви. А. считается автором устава, которым руководствуются ряд монашеских орденов католической церкви: орден каноников-обсервантов св. А. (августинцы-каноники) и орден отшельников св. А. (августинские братья, из которых вышел Лютер и к которому принадлежал Г.Мендель), а также ассумпционисты (с середины 19 в.) и ряд женских монашеских конгрегаций августинок. Литературное наследие А. поистине необъятно: в своей ретроспективно ориентированной работе "Пересмотренное заново" (427), посвященной исправлению некорректностей ранних своих текстов, АВГУСТИН БЛАЖЕННЫЙ фиксирует, что им было исправлено 97 сочинений, в общей сложности содержащих 232 книги; известны также 224 его письма и более 500 текстов проповедей. Философская компонента литературного наследия А. включает в себя как дохристианские, так и христианские произведения: "Против академиков (скептиков)" (386), "О жизни блаженной" (386), "О порядке" (386), "Монологи" (387), "О бессмертии души" (387), "О количестве души" (388-389), "Об учителе" (388-389), "О музыке" (388-389), "Об истинной религии" (390), "О пользе веры" (391), "О свободной воле (О свободе выбора)" (388- 395), "Против послания Мани, именуемого Основоположным" (396), "Против Фавста" (в 33 книгах, ок. 400), "О духе и букве" (412), "О природе и благодати" (415) и др. Наиболее значительными произведениями А., оказавшими влияние не только на формирование христианского религиозного канона, но и на эволюцию европейской культуры в целом, являются "Исповедь" (400) и "О граде Божьем" (413-426). Учение А. сыграло значительную роль как в развитии христианской теологии, так и в разворачивании европейской историко-философской традиции. Идеи А. оказали огромное влияние на формирование христианского богословского канона, его авторитет в вопросах теологии и философии был тотальным - вплоть до конституирования и доминирования в католицизме томистской парадигмы. Столь же значимую роль сыграли они и в эволюции европейской философии, конституировав традицию августинизма в рамках средневековой схоластики и определив многие семантико-аксиологические векторы последующего философского развития Европы. А. может быть оценен как один из основоположников догматической теологии, в частности, 15 книг его трактата "О Троице" (399-419) представляют собой согласованное и систематическое изложение многочисленных текстов Св. Писания, на базе которых конституирован Никейский Символ веры. Важнейшим моментом теологической концепции А. и важнейшим его вкладом в эволюцию европейской богословской традиции выступает трактовка А. проблемы Троицы. Согласно А., в основе сущности Троицы (соотношения Божественных ипостасей) лежит такой феномен, как имманентный внутренний диалог самосозерцания, самопознания, общения и любви, - сущность Бога мыслится в качестве не рядоположенной ипостасям Троицы, но в качестве реализующей себя в процессуальности их диалога. Подобная экзистенциально-психологически артикулированная интерпретация Троицы, предложенная А., задала мощный импульс развития эмоционально-психологической составляющей христианства, и инициировала конституирование в европейской культуре как традиции имманентизма в интерпретации субъективной сферы (см. Экзистенциализм), так и философской традиции диалогизма (см. Диалог, Диалогизм, Другой). Важнейшим моментом учения А. выступает его концепция соотношения веры с рациональным знанием: в русле общей тенденции патристики А. осуществляет синтез христианской веры и античного рационализма, постулируя веру в качестве исходного основания любого знания: "разве учитель будет стараться объяснить темные места у Вергилия, если прежде того не поверит в значительность Вергилия? Точно так же и читатель Св. Писаний должен уверовать в их авторитет прежде, чем научится их понимать". Основываясь на библейской презумпции "покуда не уверуете, не уразумеете" (Ис. 7:9), АВГУСТИН БЛАЖЕННЫЙ постулирует в качестве основания этого синтеза презумпцию "верую, дабы понимать", задавшую впоследствии программный канон христианской ортодоксии в отношении проблемы соотношения веры с рациональной критикой (см. Вера, Ортодоксия). Полемические сочинения А., направленные против манихеев, пелагианцев и др., являются важной вехой в развитии христианской экзегетической традиции, поскольку полемика, как правило, переводится А. в плоскость интерпретации тех фрагментов Св. Писания, которые, по его мнению, ошибочно толкуются его оппонентами (см. Экзегетика). Трактат в 12 книгах "О Книге Бытия дословно" (401-414) является признанным шедевром экзегетической литературы; каноническим считается трактат АВГУСТИНA БЛАЖЕННЫЙ "О христианском учении" (396, дополнен в 426), целевым образом адресованный в качестве руководства истолкования Библии для читателей и проповедников Св. Писания. Важнейшим моментом экзегетической концепции А. являются последовательная дифференциация им "вещи" и "знака вещи", разработанная им обширная типология знаков (см. Знак). А. известен также в христианской традиции как "учитель благодати" (именно к А. восходит столь значимое для христианской теологии концептуальное обоснование различия между "внешней" благодатью как буквой закона и "внутренней" благодатью как его духом). Благодать мыслится А. как необходимая для восстановления человеческой природы, "поврежденной грехопадением": по словам А., в данном контексте уместно метафорически "говорить ... о человеке, которого полумертвым бросили на дороге разбойники и который, ослабевший и жестоко израненный, не способен снова взойти на вершины праведности, с которых прежде спустился", и исцеление человеческой воли может исходить, по мысли А., лишь от Христа, как "доброго самаритянина". Согласно сотериологической концепции А., спасение непосредственно зависит от действия Божьей благодати в человеческом сердце. В этом контексте А. вводит свое знаменитое различение "non posse peccare" ("неспособности согрешать") и "posse non peccare" ("способности не согрешать"): именно "способностью не согрешать", основанной на презумпции свободы воли, согласно А., был изначально наделен Адам и именно этой способностью он не сумел воспользоваться. Что же касается "неспособностью согрешать", то ее А. сопрягает с Христом как "вторым Адамом", - именно через него сообщается миру эта способность не только "желать лишь благого", но и "волить к благому". Таким образом, в контексте сотериологии А. разработана системная концепция свободы воли, основанная на дифференциации таких феноменов, как "желать" (velle) и "мочь" (posse): согласно позиции А., "подобно тому, как мы иногда желаем того, чего не можем, точно так же иногда мы можем то, чего не желаем", - свобода в этом контексте интерпретируется А. не как способность "выбора", но как способность "исполнения" (см. Свобода воли). В трактовке природы философского знания А. движется в русле характерного для римской традиции "прикладного" подхода к философии: "истина" интерпретируется им как один из инструментов достижения благодати. В этом контексте А. создает концептуальную модель универсума, во многом предвосхитившую ряд идей Декарта. Онтология А. моделируется как учение о Боге как "совершенном Бытии". Существенно важным моментом философского учения А. является его идея о возможности выведения бытия Бога как абсолютного Бытия из самодостоверности человеческого мышления (в то время как применительно к бытию конкретной предметности этот тезис, по мысли А., не является верным). Переосмысливая основополагающие презумпции неоплатонизма (в частности, в рамках неоплатонической концепции эманации), А. конституирует идею изначально сотворенных Богом "потенций", в "надлежащее время" обретающих статус действительного бытия, т.е. "семенных логосов" как своего рода оплодотворяющих смыслов (rationes seminales), что во многом предвосхищает ряд моментов современной философии языка и постмодернистской семиологии (в частности, в рамках концепции "диссеминации" Деррида - см. Рассеивание). А. оценивается западно-христианской культурой как основоположник системной философии истории, его работы сыграли существенную роль в оформлении христианского понимания предопределения и конституировании христианского провиденциализма. АВГУСТИН БЛАЖЕННЫЙ разрабатывает концепцию исторического процесса как учение о двух "градах" - земном и небесном, основанных, соответственно, на любви к себе (персонифицированной в фигуре Каина) и на любви к Богу (персонифицированной в фигуре Авеля). История мыслится А. как процесс, конечной целью которого является достижение "вечного мира в Боге", когда "церковь воинствующая" превратится в "церковь торжествующую". В соответствии с этим, моральное учение А. основано на евангельской презумпции милосердной любви (caritas), осмысленной А. в качестве высшей формы развития чувственной сферы человека, единственно способной придать подлинный смысл всем выразительным средствам человеческого языка и мышления. Фигура АВГУСТИН БЛАЖЕННЫЙ является культовой (в сугубо светском смысле этого слова) не только для христиански артикулированной традиции европейской культуры, - основные сочинения А. могут быть отнесены к тем текстам европейской культуры, резонанс которых оказал конституирующее влияние на формирование глубинных оснований культурной традиции западного образца: так, именно "Исповедь" А., реконструирующая его духовный путь от язычества к христианству, не только заложила в европейской культуре основы такого жанра, как жанр духовной биографии (да и автобиографии как таковой), но и задала интенцию на рафинированные формы утонченной интроспекции и интеллектуального самоанализа, ставшие для европейского менталитета фундаментальными и смыслообразующими.

Аврелий Августин 23.03.2021 08:55

Нет никакой заслуги в том, чтобы жить долго, ни даже в том, чтобы жить вечно, но велика заслуга того, кто живет добродетельно.

Аврелий Августин 24.03.2021 09:11

Никто ничего не делает хорошо, если это против воли, даже если человек делает что-то хорошо.

Аврелий Августин 25.03.2021 06:08

Ни один человек не вправе вести столь созерцательную жизнь, чтобы забыть о своем долге служения ближнему.

Аврелий Августин 26.03.2021 08:29

Перед верой меркнут все достижения разума.


Текущее время: 15:53. Часовой пояс GMT +4.

Powered by vBulletin® Version 3.8.4
Copyright ©2000 - 2024, Jelsoft Enterprises Ltd. Перевод: zCarot