23 мая
Послег обеда — очарование Лесного парка, той дороги, где когда-то под зимним лиловым небом, пророчащим мятежи и кровь, мы шли с милой — уже невеста и жених.
26 мая
Если даже не было революции, т.е. то, что было, не было революцией, если революционный народ действительно только расселся у того пирога, у которого сидела бюрократия, то это только углубляет русскую трагедию.
Чего вы от жизни ждёте? Того, что, разрушив обветшалое, люди примутся планомерно за постройку нового? Так бывает только в газете или у Кареева в истории, а люди — создания живые и чудесные прежде всего.
19 июня
Ненависть к интеллигенции и прочему, одиночество. Никто не понимает, что никогда не было такого образцового порядка и что этот порядок величаво и спокойно оберегается всем революционным народом.
Какое право имеем мы (мозг страны) нашим дрянным буржуазным недоверием оскорблять умный, спокойный и многознающий революционный народ?
Нервы расстроены. Нет, я не удивлюсь ещё раз, если нас перережут во имя порядка.
«Нервы» оправдались отчасти. Когда я вечером вышел на улицу, оказалось, что началось наступление, наши прорвали фронт и взяли 9000 пленных, а «Новое время», рот которого до сих пор не зажат (страшное русское добродушие!), обливает в своей вечёрке русские войска грязью своих похвал. Обливает Керенского помоями своего восхищения. Улица возбуждена немного. В первый раз за время революции появились какие-то верховые солдаты, с красными шнурками, осаживающие кучки людей крупом лошади.
26 июня
Какие странные бывают иногда состояния. Иногда мне кажется, что я всё-таки могу сойти с ума. Это — когда наплывают тучи дум, прорываться начинают сквозь них какие-то особые лучи, озаряя эти тучи особым откровением каким-то. И вместе с тем подавленное и усталое тело, не теряя усталости, как-то молодеет и начинает нести, окрыляет. Это описано немного литературно, но то, что я хотел бы описать, бывает после больших работ, беспокойных ночей, когда несколько ночей подряд терзают неперестающие сны.
В снах часто, что и в жизни: кто-то нападает, преследует, я отбиваюсь, мне страшно. Что это за страх? Иногда я думаю, что я труслив, но, кажется, нет, я не трус. Этот страх пошёл давно из двух источников — отрицательного и положительного: из того, где я себя испортил, и из того, что я в себе открыл.
13 июля
Я никогда не возьму в руки власть, я никогда не пойду в партию, никогда не сделаю выбора, мне нечем гордиться, я ничего не понимаю.
Я могу шептать, а иногда — кричать: оставьте в покое, не моё дело, как за революцией наступает реакция, как люди, не умеющие жить, утратившие вкус жизни, сначала уступают, потом пугаются, потом начинают пугать и запугивают людей, ещё не потерявших вкуса, ещё не «живших» «цивилизацией», которым страшно хочется пожить, как богатые.
Ночь, как мышь, юркая какая-то, серая, холодная, пахнет дымом и какими-то морскими бочками, глаза мои как у кошки, сидит во мне Гришка (Распутин), и жить люблю, а не умею, и — когда же старость, и много, и много, а за всем — Люба.
- - -
Буржуем называется всякий, кто накопил какие бы то ни было ценности, хотя бы и духовные. Накопление духовных ценностей предполагает предшествующее ему накопление матерьяльных. Это — «происхождение» догмата, но скоро вопрос о yhsm'e*, как ему и свойственно, выпадает, и первая формула остаётся как догмат.
Этот догмат воскресает во всякой революции, под влиянием напряжения и обострения всех свойств души. Его явление знаменует собой высокий подъём, взлёт доски качелей, когда она вот-вот перевернётся вокруг верхней перекладины. Пока доска не перевернулась, это минута, захватывающая дух; если она перевернулась — это уже гибель. Потому догмат о буржуа есть один из самых крайних и страшных в революции — высшее напряжение, когда она готова погубить самою себя. Задача всякого временного правительства — удерживая качели от перевёртывания, следить, однако, за тем, чтобы размах не уменьшался. То есть довести заночевавшую страну до того места, где она найдёт нужным избрать оседлость, и вести её всё время по краю пропасти, не давая ни упасть в пропасть, ни отступить на безопасную и необрывистую дорогу, где страна затоскует в пути и где Дух Революции отлетит от неё.
- - -
Римская скамья в пустом Шуваловском парке после купанья (обожжён водой).
Ложь, что мысли повторяются. Каждая мысль нова, потому что её окружает и оформливает новое. «Чтоб он, воскреснув, встать не мог» (моя), «Чтоб встать он из гроба не мог» (Лермонтов, сейчас вспомнил) — совершенно разные мысли. Общее в них — «содержание», что только доказывает лишний раз, что бесформенное содержание, само по себе, не существует, не имеет веса. Бог есть форма, дышит только наполненное сокровенной формой.
* Генезисе (греч.). — Ред.
6 августа
Между двух снов:
— Спасайте, спасайте!
— Что спасать?
— «Россию», «Родину», «Отечество», не знаю, что и как назвать, чтобы не стало больно, и горько, и стыдно перед бедными, озлобленными, тёмными, обиженными!
Но — спасайте! Жёлто-бурые клубы дыма уже подходят к деревьям, широкими полосами вспыхивают кусты и травы, а дождя бог не посылает, и хлеба нет, и то, что есть, сгорит.
Такие же жёлто-бурые клубы, за которыми — тление и горение (как под Парголовым и Шуваловым, отчего по ночам весь город всегда окутан гарью), стелются в миллионах душ, пламя вражды, дикости, татарщины, злобы, унижения, забитости, недоверия, мести — то там, то здесь вспыхивает; русский большевизм гуляет, а дождя нет, и бог не посылает его.
7 августа
Проснувшись: и вот задача русской культуры — направить этот огонь на то, что нужно сжечь; буйство Стеньки и Емельки* превратить в волевую музыкальную волну; поставить разрушению такие преграды, которые не ослабят напор огня, но организуют этот напор; организовать буйную волю; ленивое тление, в котором тоже таится возможность вспышки буйства, направить в распутинские углы души и там раздуть его в костёр до неба, чтобы сгорела хитрая, ленивая, рабская похоть. Один из способов организации — промышленность («грубость», лапидарность, жестокость первоначальных способов).
* Разина и Пугачёва. — Ред.
15 августа
Едва моя невеста стала моей женой, лиловые миры первой революции захватили нас и вовлекли в водоворот. Я первый, так давно тайно хотевший гибели, вовлёкся в серый пурпур, серебряные звёзды, перламутры и аметисты метели. За мной последовала моя жена, для которой этот переход (от тяжёлого к лёгкому, от недозволенного к дозволенному) был мучителен, труднее, чем мне. За миновавшей вьюгой открылась железная пустота дня, продолжавшего, однако, грозить новой вьюгой, таить в себе обещания её. Таковы были междуреволюциониые годы, утомившие и истрепавшие душу и тело. Теперь — опять налетевший шквал (цвета и запаха определить ещё не могу).
28 августа
Экстренные выпуски газет о корниловском заговоре... Свежая, ветряная, то с ярким солнцем, то с грозой и ливнем, погода обличает новый взмах крыльев революции.
8 января
Весь день — «Двенадцать». Внутри дрожит.
9 января
Весь вечер пишу. Кончена статья «Интеллигенция и Революция», а с ней и вся будущая книжка (7 статей и предисловие) «Россия и интеллигенция» — 1907 — 1918.
Выпитость. На днях, лёжа в темноте с открытыми глазами, слушал гул, гул: думал, что началось землетрясение. <…>
14 января
Интервью от газеты «Эхо» (по телефону) — может ли интеллигенция войти в соглашение с большевиками.
Выпитость к ночи. Сыро в комнате. Бушует ветер (опять циклон?).
Происходит совершенно необыкновенная вещь (как всё): «интеллигенты», люди, проповедывавшие революцию, «пророки революции», оказались её предателями. Трусы, натравливатели, прихлебатели буржуазной сволочи.
Я долго (слишком долго) относился к литераторам как-то особенно, (полагая)*, что они отмеченные. Вот моя отвлечённость. Что же, автор «Юлиана», «Толстого и Достоевского» и пр. теперь ничем не отличается от «Петербургской газеты».
Это простой усталостью не объяснить.
На деле вся их революция была кукишем в кармане царскому правительству.
После этого приходится переоценить не только их «Старые годы» (которые, впрочем, никогда уважения не внушали: буржуйчики на готовенькой красоте), но и «Мир искусства» и пр. и пр.
Так это называлось, что они боялись «мракобесия»? Оказывается, они мечтают теперь об учреждении собственного мракобесия на незыблемых началах своей трусости, своих патриотизмов.
Несчастную Россию ещё могут продать. (Много того же в народе).
* Вставлено до смыслу предложения. — Ред.
15 января
Мои «Двенадцать» не двигаются. Мне холодно.
16 января
Мокрый снег!
18 января
Вот что я ещё понял: эту рабочую сторону большевизма, которая за летучей, за крылатой. Тут-то и нужна им помощь. Крылья у народа есть, а в уменьях и знаньях надо ему помочь. Постепенно это понимается. Но неужели многие «умеющие» так и не пойдут сюда?
22 января
Декрет об отделении церкви от государства. Звонил Есенин, рассказывал о вчерашнем «утре России» в Тенишевском зале. Гизетти и толпа кричали по адресу его, А. Белого и моему — «изменники». Не подают руки. Кадеты и Мережковские злятся на меня страшно. <…> Господа, вы никогда не знали России и никогда её не любили!
Правда глаза колет.
27 января
«Двенадцать».
28 января
«ДВЕНАДЦАТЬ».
29 января
Азия и Европа.
Я понял Faust-a: «Knurre nicht, Pudel»*. <…> Страшный шум, возрастающий во мне и вокруг. Этот шум слышал Гоголь (чтобы заглушить его призывы к порядку семейному я православию). Штейнер его «регулирует»? Сегодня я — гений.
* «Не ворчи, пудель» («Фауст» Гёте). — Ред.
30 января
Стихотворение «Скифы».
17 февраля*
«Двенадцать» — отделка, интервалы. Переписать главы «Возмездия» и «Скифов». Люба сочинила строчку: «Шоколад Миньон жрала» вместо ею же уничтоженной: «Юбкой улицу мела».
* С февраля 1918 г. — даты по новому стилю. — Ред.
18 февраля
«Скифы» в «Знамя труда».
Что Христос идёт перед ними — несомненно.*
Дело не в том, «достойны ли они его», а страшно то, что опять он с ними и другого пока нет; а надо Другого — ?
Я как-то измучен. Или рожаю, или устал.
* О поэме «Двенадцать» и связанных с ней дневниковых записях Блока читайте в статье Олега Давыдова «ТРАХ-ТАРАРАХ-ТАХ-ТАХ-ТАХ-ТАХ!». — Ред.
20 февраля
В «Знамени труда» — мои «Скифы»...
Стало известно, что Совет народных комиссаров согласился подписать мир с Германией.
Патриотизм — грязь (Alsace — Lorraine* — брюхо Франции, каменный уголь).
Религия — грязь (попы и пр.). Страшная мысль этих дней: не в том дело, что красногвардейцы «недостойны» Иисуса, который идёт с ними сейчас; а в том, что именно Он идёт с ними, а надо, чтобы шёл Другой.
Романтизм — грязь. Всё, что осело догматами, нежной пылью, сказочностью, — стало грязью.
Остался один elan**.
Только — полёт и порыв; лети и рвись, иначе — на всех путях гибель.
Может; быть, весь мир (европейский) озлится, испугается и ещё прочнее осядет в своей лжи. Это не будет надолго. Трудно бороться против «русской заразы», потому что — Россия заразила уже здоровьем человечество. Все догматы расшатаны, им не вековать.
Движение заразительно.
Лишь тот, кто так любил, как я, имеет право ненавидеть. И мне — быть катакомбой.
Катакомба — звезда, несущаяся в пустом синем эфире, светящаяся.
* Эльзас-Лотарингия. — Ред.
** Порыв (франц.). — Ред.
26 февраля
<…>
Я живу в квартире; за тонкой перегородкой находится другая квартира, где живёт буржуа с семейством (называть его по имени, занятия и пр. — лишнее).
Он обстрижен ёжиком, расторопен, пробыв всю жизнь важным чиновником, под глазами — мешки, под брюшком тоже, от него пахнет чистым мужским бельём, его дочь играет на рояли, его голос — тэно-ришка — раздаётся за стеной, на лестнице, во дворе, у отхожего места, где он распоряжается, и пр. Везде он. Господи боже! Дай мне силу освободиться от ненависти к нему, которая мешает мне жить в квартире, душит злобой, перебивает мысли. Он такое же плотоядное двуногое, как я, он лично мне ещё не делал зла. Но я задыхаюсь от ненависти, которая доходит до какого-то патологического истерического омерзения, мешает жить.
Отойди от меня, Сатана, отойди от меня, буржуа, только так, чтобы не соприкасаться, не видеть, не слышать; лучше я или ещё хуже его, не знаю, но гнусно мне, рвотно мне, отойди, Сатана.
1 марта
Главное — не терять крыльев (присутствия духа).
Страшно хочу мирного труда; но — окрылённого, не проклятого. Более фаталист, «чем когда-нибудь» (или — как всегда).
Красная армия? Рытьё окопов? «Литература»?
Всё новые и новые планы.
Да, у меня есть сокровища, которыми я могу «поделиться» с народом.
<…>
Реакция — одиночество, бездарность, мять глину.
4 марта
Делается что-то. Быть готовым. Ничего, кроме музыки, не спасёт. Европа безобразничала явно почти четыре года (грешила против духа музыки... Развивать не стоит, потому что опять злоба на «войну» отодвинет более важные соображения).
Ясно, что безобразие не может пройти даром. Ясно, что восстановить попранные суверенные права музыки можно было только изменой умершему.
9/10 России (того, что мы так называли) действительно уже не существует. Это был больной, давно гнивший; теперь он издох; но он ещё не похоронен; смердит. Толстопузые мещане злобно чтут дорогую память трупа (у меня непроизвольно появляются хореи, значит, может быть, погибну).
<…>
«Восставать», а не «воевать» (левые с.-р.) — трогательно. Но боюсь, что дело и не в этом тоже, потому что философия этого — помирить мораль с музыкой. Но музыка ещё не помирится с моралью. Требуется длинный ряд антиморалъный (чтобы «большевики изменили»), требуется действительно похоронить отечество, честь, нравственность, право, патриотизм и прочих покойников, чтобы музыка согласилась помириться с миром. <...>
10 марта
Ежедневность, житейское, изо дня в день — подло.
Что такое искусство?
Это — вырывать, «грабить» у жизни, у житейского — чужое, ей не принадлежащее, ею «награбленное» (Ленин, конечно, не о том говорил).
Марксисты — самые умные критики, и большевики правы, опасаясь «Двенадцати». Но... «трагедия» художника остаётся трагедией. Кроме того:
Если бы в России существовало действительное духовенство, а не сословие нравственно тупых людей духовного звания, оно давно бы «учло» то обстоятельство, что «Христос с красногвардейцами». Едва ли можно оспорить эту истину, простую для людей, читавших Евангелье и думавших о нём. У нас, вместо того, они «отлучаются от церкви», и эта буря в стакане воды мутит и без того мутное (чудовищно мутное) сознание крупной и мелкой буржуазии и интеллигенции. <...>
Разве я «восхвалял»? <...> Я только констатировал факт: если вглядеться в столбы метели на этом пути, то увидишь «Исуса Христа». Но я иногда сам глубоко ненавижу этот женственный призрак.
12 мая
Одно только делает человека человеком: знание о социальном неравенстве.
1 июня
Как я устаю от бессмысленности заседаний!
7 июля
Я одичал и не чувствую политики окончательно.
21 августа
Как безвыходно всё. Бросить бы всё, продать, уехать далеко — на солнце, и жить совершенно иначе.
28 августа
Я задумал, как некогда Данте, заполнить пробелы между строками «Стихов о Прекрасной Даме» простым объяснением событий. Но к ночи я уже устал. Неужели — эта задача уже непосильна для моего истощённого ума?
31 августа
Ленин ранен.
1 сентября
Ленину лучше.
8 декабря
Весь день читал Любе Гейне по-немецки — и помолодел.
12 декабря
Отчего я сегодня ночью так обливался слезами в снах о Шахматове?
31 декабря
Мороз. Какие-то мешки несут прохожие. Почти полный мрак. Какой-то старик кричит, умирая от голоду. Светит одна ясная и большая звезда.
1919
6 января
Всякая культура — научная ли, художественная ли — демонична. И именно, чем научнее, чем художественнее, тем демоничнее. Уж, конечно, не глупое профессорье — носитель той науки, которая теперь мобилизуется на борьбу с хаосом. Та наука — потоньше ихней.
Но демонизм есть сила. А сила — это победить слабость, обидеть слабого. Несчастный Федот* изгадил, опоганил мои духовные ценности, о которых я демонически же плачу по ночам. Но кто сильнее? Я ли, плачущий и пострадавший, или Федот**, если бы даже он вступил во владение тем, чем не умеет пользоваться (да ведь не вступил, никому не досталось, потому что всё, вероятно, грабили, а грабить там — в Шахматове — мало что ценного). Для Федота — двугривенный и керенка то, что для меня — источник не оцениваемого никак вдохновения, восторга, слёз.
Так, значит, я — сильнее и до сих пор, и эту силу я приобрёл тем, что у кого-то (у предков) были досуг, деньги и независимость, рождались гордые и независимые (хотя в другом и вырожденные) дети, дети воспитывались, их научили (учила кровь, помогала учить изолированность от добывания хлеба в поте лица) тому, как создавать бесценное из ничего, «превращать в бриллиант крапиву», потом — писать книги и... жить этими книгами в ту пору, когда не научившиеся их писать умирают с голоду.
Да, когда я носил в себе великое пламя любви, созданной из тех же простых элементов, но получившей новое содержание, новый смысл от того, что носителями этой любви были Любовь Дмитриевна и я — «люди необыкновенные»; когда я носил в себе эту любовь, о которой и после моей смерти прочтут в моих книгах, — я любил прогарцовать по убогой деревне на красивой лошади; я любил спросить дорогу, которую знал и без того, у бедного мужика, чтобы «пофорсить», или у смазливой бабёнки, чтобы нам блеснуть друг другу мимолётно белыми зубами, чтобы ёкнуло в груди так себе, ни от чего, кроме как от молодости, от сырого тумана, от её смуглого взгляда, от моей стянутой талии — и это ничуть не нарушало той великой любви (так ли? А если дальнейшие падения и червоточина — отсюда?), а, напротив, — раздувало юность, лишь юность, а с юностью вместе раздувался тот, «иной», великий пламень...
Всё это знала беднота. Знала она это лучше ещё, чем я, сознательней. Знала, что барин — молодой, конь статный, улыбка приятная, что у него невеста хороша и что оба — господа. А господам, — приятные они или нет, постой, погоди, ужотка покажем.
И показали.
И показывают. И если даже руками грязнее моих (и того не ведаю и о том, господи, не сужу) выкидывают из станка книжки даже несколько «заслуженного» перед революцией писателя, как А. Блок, то не смею я судить. Не эти руки выкидывают, да, может быть, не эти только, а те далёкие, неизвестные миллионы бедных рук; и глядят на это миллионы тех же не знающих, в чём дело, но голодных, исстрадавшихся глаз, которые видели, как гарцовал статный и кормленый барин. И ещё кое-что видели другие разные глаза — как же, мол, гарцовал барин, гулял барин, а теперь барин — за нас? Ой, за нас ли барин?
Демон — барин.
Барин — выкрутится. И барином останется. А мы — «хоть час, да наш». Так-то вот.
* Федот — мужик, принимавший участие в разграблении блоковского имения в Шахматово — Ред.
** Скоро оказалось, что Федот умер. (Прим. Блока.) — Ред.
7 января
Очень бодро: полная оттепель. Много мыслей и планов. <…>
28 марта
«Быть вне политики» (Левинсон)? С какой же это стати? Это значит — бояться политики, прятаться от неё, замыкаться в эстетизм и индивидуализм, предоставлять государству расправляться с людьми, как ему угодно, своими устаревшими средствами. Если мы будем вне политики, то значит — кто-то будет только «с политикой» и вне нашего кругозора, и будет поступать, как ему угодно, т.е. воевать, сколько ему заблагорассудится, заключать торговые сделки с угнетателями того класса, от которого мы ждём появления новых исторических сил, расстреливать людей зря, поливать дипломатическим маслом разбушевавшееся море европейской жизни. Мы не будем носить шоры и стараться не смотреть в эту сторону. Вряд ли при таких условиях мы окажемся способными оценить кого бы то ни было из великих писателей XIX века. Мы уже знаем, что значит быть вне политики: это значит — стыдливо закрывать глаза на гоголевскую «Переписку с друзьями», на «Дневник писателя» Достоевского, на борьбу А. Григорьева с либералами, на социалистические взрывы у Гейне, Вагнера, Стриндберга. Перечислить ещё западных и наших. Это значит — «извинить» сконфуженно одних и приветствовать, как должное, политическую размягчённость, конституционную анемичность других — так называемых «чистых художников».
Если я назову при этом для примера имя нашего Тургенева, то попаду, кажется, прямо в точку, ибо для наших гуманистов нет, кажется, ничего святее этого имени, в котором так дьявольски соединился большой художник с вялым барствующим либералом-конституционалистом.
Нет, мы должны разоблачить это — не во имя политики сегодняшнего дня, но во имя музыки, ибо иначе мы не оценим Тургенева, т. е. не полюбим его по-настоящему.
Нет, мы не можем быть «вне политики», потому что мы предадим этим музыку, которую можно услышать только тогда, когда мы перестанем прятаться от чего бы то ни было. В частности, секрет некоторой антимузыкальности, неполнозвучности Тургенева, например, лежит в его политической вялости. Если не разоблачим этого мы, умеющие любить Тургенева, то разоблачат это идущие за нами люди, не успевшие полюбить Тургенева; они сделают это гораздо более жестоко и грубо, чем мы, они просто разрушат целиком то здание, из которого мы умелой рукой, рукою, верной духу музыки, обязаны вынуть несколько кирпичей для того, чтобы оно предстало во всей своей действительной красоте — просквозило этой красотой...
Быть вне политики — тот же гуманизм наизнанку.
1 апреля
Основные положения, которые я хотел защитить, теоретические и практические:
1) выбор для «Всемирной литературы», руководствуясь музыкой;
2) в стихах и в прозе — в произведении искусства — главное — дух, который в нём веет; это соответствует вульгарному «душа поэзии», но ведь — «глас народа — глас божий»; другое дело то, что этот дух может сказываться в «формах» более, чем в «содержании». Но всё-таки главное внимание читателя нужно обращать на дух, и уж от нашего уменья будет зависеть вытравить из этого понятия «вульгарность» и вдохнуть в него истинный смысл, который остаётся неизменным, так что «публика» в своей наивности и вульгарности правее, когда требует от литератора «души и содержания», чем мы, специалисты, когда под всякими предлогами хотим освободить литературу от принесения пользы, от служения и т.д. Я боюсь каких бы то ни было проявлений тенденции «искусство для искусства», потому, что такая тенденция противоречит самой сущности искусства и потому, что, следуя ей, мы в конце концов потеряем искусство; оно ведь рождается из вечного взаимодействия двух музык — музыки творческой личности и музыки, которая звучит в глубине народной души, души массы. Великое искусство рождается только из соединения этих двух электрических токов;
3) сознательное устранение политических оценок есть тот же гуманизм, только наизнанку, дробление того, что недробимо, неделимо; всё равно что сад без грядок; французский парк, а не русский сад, в котором непременно соединяется всегда приятное с полезным и красивое с некрасивым. Такой сад прекраснее красивого парка; творчество больших художников есть всегда прекрасный сад и с цветами и с репейником, а не красивый парк с утрамбованными дорожками.
1920
24 декабря
Ещё раз: человеческая совесть побуждает человека искать лучшего и помогает ему порой отказываться от старого, уютного, милого, но умирающего и разлагающегося — в пользу нового, сначала неуютного и немилого, но обещающего свежую жизнь.
Обратно: под игом насилия человеческая совесть умолкает; тогда человек замыкается в старом; чем наглей насилие, тем прочнее замыкается человек в старом. Так случилось с Европой под игом войны.
140
|