Чилийский эксперимент с импортозамещением
Чили не стала южным аналогом США и Канады. Однако потенциал оставался, и новый рывок пришелся на конец 1930-х гг. Парадоксальным образом волна Великой депрессии повалила консервативную военную диктатуру генерала Ибаньеса, и на смену ей пришла на удивление устойчивая многопартийность. Эта политическая система продолжалась до правления Сальвадора Альенде в 1970--73 гг. и возобновилась практически в том же партийном раскладе после ухода Пиночета. Оценивая роль Пиночета, никак нельзя забывать, что он воспользовалься аппаратом экономического управления, созданным до него демократическими правительствами. Показательно и то, что экономический рост Чили вот уже пятнадцать лет продолжается без хунты, при тех же самых христианских демократах и социалистах.
Как говорил историк Эрик Хобсбаум, потрясения двадцатого века заставили все правительства править. Великая депрессия вынудила даже консервативную часть чилийских парламентариев голосовать за модель управления, аналогичную Новому курсу Рузвельта. Экспортные рынки закрывались один за другим, внешнее финансирование иссякало, а массовая безработица при наличии очень активной левой оппозиции грозила очередной революцией. Чили, подобно большинству стран Латинской Америки, перешла к политике импортозамещающей индустриализации, что на пару десятилетий обеспечило социальную стабильность и некоторый рост, хотя, конечно, страна размеров и экономгеографической структуры Чили едва подходила для автраркической изоляции.
Кризис модели импортозамещения стал нарастать с конца 1950-х годов, отчасти по причине ее собственного успеха. После периода постдепрессионного восстановления и бурного роста национальной промышленности Чили достигла пределов емкости внутренних рынков. Тем временем развитие чилийской промышленности и городов привело к массовой миграции бывших сельских арендаторов из аграрных поместий Центральной долины. Старая аграрная элита, и без того за годы импортозамещения пострадавшая от потери основных экспортных рынков, теперь столкнулась с оттоком традиционно зависимой рабочей силы, а с нею и гарантированных голосов на выборах. Рушились основы аграрно-олигархического консервативного порядка.
Со своей стороны, обострением аграрного вопроса и кризисом старой элиты воспользовались новые политические силы, в основном христианские демократы. Они исповедовали доктрину христианской общинной солидарности и популистской политики, типичной для народнической интеллигенции и мелких собственников. Чилийские центристы соответственно стояли ближе к русским эсерам, нежели послевоенным христианским демократиям Европы.
Аграрная реформа встала наконец на повестку дня. Одновременно нарастали стихийные захваты земли и забастовки на предприятиях и в университетах. В 1960-е гг., как и повсюду в тогдашнем мире, чилийская политика сдвигалась резко влево. Кульминацией этого тренда стало избрание президентом социалиста Сальвадора Альенде в 1970 г.
Провал Альенде объясняется довольно просто. Как политик он сформировался в устойчиво демократическую эпоху и, будучи законопослушным чилийцем, не допускал мысли о применении революционного насилия. Именно в этом он видел гордое своеобразие чилийского пути. (Чилийцам вообще свойственно несколько свысока глядеть на своих латиноамериканских собратьев, как в долгий период демократии на фоне прочих диктатур, так и в романтические годы Народного единства, обещавшего прорыв к европейской социал-демократии, так и после достижения экспортно-ориентированного рыночного роста на фоне провалов остального континента). Альенде воспринимал свой президентский мандат как историческую возможность покончить с реликтами отсталости, прежде всего в сфере аграрных отношений, и полностью реформировать чилийское общество на основах социальной справедливости, тем более что его подпирало нетерпеливое движение снизу. В то же время Альенде упрямо надеялся договорится со всеми — правыми, центристами и левыми, Москвой и Вашингтоном.
К 1970 г. модель защищенной экономики, создававшаяся для решения кризисных задач времен всемирной депрессии, давно исчерпала внутренние ресурсы роста, обросла за четыре десятилетия множеством дорогостоящих политических проектов и бюрократических несуразностей. Экономический кризис нарастал на фоне патовой ситуации во внутренней политике, поскольку за каждым проектом государственного покровительства стояли интересы той или иной политически влиятельной профессиональной и социальной группы. В попытке продолжить финансирование всех субсидий и проектов, и при этом предлагая все новые социально-ориентированные меры, правительство Альенде пошло на печатание инфляционных денег и национализацию крупнейших иностранных активов. Чилийские предприниматели ответили забастовками и саботажем. А далее вмешалось американское ЦРУ, которое, как теперь наверняка известно из рассекреченных документов, получило от Генри Киссинджера директиву дестабилизировать “вторую Кубу” (хотя, трезво рассуждая, демократические традиции Чили радикально отличаются от кубинских, а Альенде был совершенно иного рода политик, чем Фидель, за что и поплатился жизнью).
Действия военной хунты превзошли самые мрачные опасения. В этом смысле Пиночет подвел американцев. Чилийские военные, некогда считавшиеся одними из самых современных и профессиональных в Латинской Америке, возродили традиции едва ли не испанской инквизиции. Шок на международном уровне был таков, что США пришлось отмежеваться от чилийской хунты и возбудить против ее агентов громкое уголовное дело, когда те начали убивать противников Пиночета уже и на улицах Вашингтона.
Миф, что пиночетисты убивали только левых. Исчезали и многие влиятельные центристы, и даже правые, которые осмелились критиковать Пиночета. Случались загадочные авиакатастрофы и теракты, списываемые на левое подполье, в которых погибали соперники Пиночета среди самих военных.
Миф и то, что Пиночет в конце концов добровольно сдал власть. В 1988 г., в ночь после проигранного Пиночетом плебисцита, он бросился к остальным членам хунты с требованием выводить войска на улицы и опять спасать Родину от антипатриотических элементов, но чилийский генералитет к тому времени был полностью обработан американскими дипломатами.
Миф, наконец, и то, что Пиночет был аскетом и твердым приверженцем идеи свободного конкурентного рынка. Чилийские военные вывели себя из-под знаменитой пенсионной реформы, а медные рудники, национализированные при Альенде, так и остались в руках государства и продолжают приносить более трети экспортной выручки — из которой по пиночетовскому закону десять процентов должны расходоваться на нужды военных, а если мировые цены падают ниже определенного уровня, то чилийский центробанк обязан компенсировать военным разницу. (Это похоже на госмонополии, какими обеспечивают себя военные в Пакистане, Бирме, Индонезии и некоторых других нелиберальных странах.) Обеспечив себе узко профессиональное благоденствие, генеральский корпус Чили также поучаствовал в приватизациях и буме недвижимости, обзаведясь виллами с бассейнами. Их дети (включая сына Пиночета) стали крупными бизнесменами. Так что аскетическими идеи пиночетистов не назовешь.
Была ли в Чили военная тайна?
Нет, не было. Генерал Пиночет на поверку оказывается вполне заурядным реакционным диктатором. Таких диктатур в Латинской Америке было немало. Военные, в принципе, не лучшие управленцы, о чем свидетельствует обширная печальная практика третьего мира, так и недавний опыт некоторых регионов России. В чем отличие Чили, почему только в этой стране диктатура привела к экономическому росту? Либеральная рыночная политика -- также недостаточное объяснение, поскольку Чили добилась успеха, осуществляя стандартную программу структурных реформ из учебников чикагской экономической школы и Международного валютного фонда. Но Чили остается единичным примером. В 1980-е и 1990-е гг. десятки других стран на том же самом пути потерпели провал.
Секрет успеха Чили уже должен стать ясен читателю. Как всегда, это сочетание базовых структурных предпосылок, внутренней и внешней конъюнктуры и, главное, не голой политической воли, а наличия способности воспользоваться конъюнктурой, т.е. проводить достаточно рациональную политику посредством совершенно для этого необходимого аппарата управления.
В свою очередь можно выделить следующие структурные факторы. География Чили потенциально предлагала крупнейшее преимущество разнообразия природных условий и ресурсов плюс близости к портам и Тихоокеанским рынкам. Чили с конца девятнадцатого века обладала одной из самых лучших, по меркам Латинской Америки, транспортной инфраструктурой, финансовыми институтами и промышленностью.
Социальная структура оставалась и по сей день остается поделенной на постоянно борющиеся классы (например, активно организованный пролетариат, сконцентрированный в индустриальных анклавах, особенно вокруг шахт, и менее организованное, но периодически бунтарское крестьянство), а также классовые фракции (например, в течение столетия конкурировавших за политическую власть элит землевладельцев и горнодобытчиков). Серьзный уровень урбанизации и наличие современного государственного аппарата породили условия для оформления множества автономных статусных групп среднего уровня (военных, чиновников, образованных специалистов вроде врачей и адвокатов, ремесленников, священников и творческой интеллигенции мирового уровня). Во многом благодаря такому разнообразию в Чили сложились условия для укоренения современных социальных навыков трудовой этики, самодисциплины и организованности.
Особо следует остановиться на необычной для Латинской Америки эффективности государственного аппарата Чили. Поскольку в испанской колониальной империи Чили считалась диковатыми задворками (в отличие, скажем, от богатых серебром и подневольными индейцами Мексики и Перу), страна оказалась менее обременена аристократической олигархией иберийско-креольского образца. Госаппарат создавался уже после независимости Чили практически с чистого листа и по наиболее передовым для своего времени германским образцам. Отпечаток этого очевиден в фигуре самого Пиночета. Но не следует забывать, что Чили — страна с прочной конституционной традицией, и это, несомненно, оказало большое воздействие на эффективность бюрократии.
Последнее следует прояснить особо, поскольку это ключевой момент в моем объяснении чилийских реформ. Кроме того, в России опыт неудачных демократизаций 1905--1917 гг. и последнего десятилетия оставил упрощенно циничное отношение к гласности и парламентаризму как синонимам бардака. Этот комплекс требуется скорректировать. Здесь я попытаюсь своими словами изложить основные положения теорий Райнхарда Бендикса, Чарльза Тилли, Пьера Бурдье и Артура Стинчкомба о том, как демократия влияет на профессионализацию госаппарата.
Наивно предполагать, будто чиновники станут служить на совесть из одного лишь вдохновения идеалами свободы и главенства закона (хотя именно из подобного ожидания проистекают международные гранты на пропаганду rule of law). Равно нельзя построить стабильную государственность на голом корыстном расчете, манипуляции подчиненными и страхе наказания. Для решения подобной задачи требуется довольно сложное сочетание устойчивого набора правил, наград за выслугу (разумеется, как и санкций за головотяпство и своекорыстие) с идей служения чему-то значимому, что придает службе престиж и смысл.
Впервые в европейской истории такое сочетание было достигнуто абсолютистскими монархиями, где верная служба короне давала и дворянскую честь, и должности, и пенсии. Вас никогда не удивляло, что помимо элеметарной жажды приключений и боевого побратимства мушкетерами двигало нечто большее, чего не сыскать среди, скажем, итальянских наемников-кондотьеров? Перри Андерсон в классической работе “Родословные абсолютистского государства” среди много прочего показал, насколько провинциально ограниченным мыслителем оказался Никколо Макиавелли. Мрачный гений политологии эпохи Возрождения на самом деле обобщил не вечные истины правления, а внутреннюю рецептуру флорентийской закулисной политики. Макиавелли совершенно не оценил политические структуры, которые именно в его время возникали в Испании и Франции и вскоре вытеснили на обочину государственной эволюции итальянские города-государства с их изощренно корыстным внутренним устройством.
Дальнейшая эволюция шла по линии замещения персоны феодального государя абстрактным государством в целом и далее, после серии революций Нового времени, распространения идеи патриотического долга перед еще более абстрактными Нацией и Народом. Двигали этой эволюцией постоянный рост и усложнение управленческих функций государства. Ради успеха и самого выживания государств на немирной геополитческой арене Европы им теперь требовалось не просто эффективно вести войны, но также огораживать границами и организовывать свои теперь “национальные” экономики, и как-то отвечать на требования все более политизирующегося общества.
Возник профессиональный корпус гражданских управленцев, или по-французски бюрократов, которые из простых и нередко вороватых слуг власти с течением времени стали превращать себя в служителей государственной идеи, гордых своим пожизненным служением и особым профессионализмом. В терминологии Пьера Бурдье это называется накоплением символического капитала бюрократического корпуса. Зачем им это? Ровно за тем, зачем ремесленникам — гильдии, рабочим — профсоюзы и партии, интеллигенции — идея просветительской миссии, а военным — идея воинского долга и ésprit de corps. При условии общей нормализации и насыщения социальной среды возникают стимулы к долгосрочной самонормализации отдельных социальных полей (культуры, журналистики, образования и науки, индустриальных отношений, профессиональных услуг, карьерной службы), участникам которых в этой ситуации приобретает смысл выработать внутреннюю организацию и кодекс правил, регулирующих их внутренние дела и поддерживающих репутацию группы в обществе. Задумаемся на отечественном примере, как от гоголевских чиновников пару поколений спустя могло дойти до знаменитого “За державу обидно”? В том же ряду ближе к нашим временам стоит и искренняя номенклатурная гордость советского управленца Егора Лигачева, призывавшего не поддаваться политическим веяниям, а “делать дело”, понимаемое как профессиональное служение.
Вернемся к Чили. За десятилетия чередования у власти демократических режимов чилийские кадровые чиновники выработали прочную профессиональную этику, исходящую из постулата, что президенты и политики в кабинете министров приходят и уходят, а управлять страной надо и заниматься этим должны профессионалы. В данном смысле гражданские чиновники мыслили и формировали себя в особую касту аналогично военным — если чилийские офицеры и генералы возложили на себя миссию защиты Отечества от внутренних “врагов” и внешних противников (у Чили, напомню, издавна имеются территориальные споры со всеми соседними странами), то бюрократы приняли на себя миссию поддержания управления страной, несмотря ни на какие политические бури.
Элита чилийских управленцев набирала себе дополнительный престиж за счет обучения за рубежом, преимущественно в США, откуда они заимствовали как идеи Нового курса Рузвельта, так и позднее идеи монетаризма (между Католическим университетом Сантьяго и экономичской школой Чикагского университета с 1950-х гг. действовала обширная программа обменов.)
Какое, наконец, отношение имеет демократия к профессиональной гордости чилийских бюрократов? Действующая демократия дает чиновникам защиту от бича политического патронажа и соблазна конъюнктурного карьеризма. Парламентская демократия есть договорное взаимное недоверие и ревнивый взаимный присмотр конкурирующих партий.
Конечно, соблазнительно просто править своевольно, везде расставив и регулярно перетасовывая личных назначенцев, которые своим кормлением обязаны одному лишь патрону. На такого рода основе личного патронажа и краткосрочной корысти и устроены политические системы в большинстве стран третьего мира и не только там. Это верный путь к деградации аппарата госуправления вплоть до полного его разложения, как в мобутовском Заире, Нигерии и Индонезии при военных диктатурах и, по всей видимости, в Саудовской монархии, несмотря (или, скорее, благодаря) всем их природным богатствам.
Однако в условиях конкурентной политической борьбы и газетной гласности такая стратегия управления чревата издержками публичных скандалов и нелояльности бывших назначенцев, которые могут попробовать пережить своего патрона у власти, изменив партийную принадлежность или встроившись в позицию аполитичного профессионального управленца, статус которого не должен зависеть от партийных пертурбаций.
Остатеся лишь прояснить, как чилийская бюрократия повела себя в условиях кризиса и диктатуры. Большинство верно служило как правительству Народного единства, так и хунте (по обычной для таких периодов практике, стараясь закрыть глаза на творящиеся жестокости в надежде, что их это не затронет). Часть управленцев, впрочем, смогла найти себе более прибыльные места в частном бизнесе либо передвигалась между госаппаратом и финансово-промышленными группами, которые выросли на пиночетовской приватизации. Конечно, на индивидуальном уровне это коррупция. Здесь кроется один из основных механизмов деморализации чилийского общества при Пиночете и его скандального социального расслоения. Однако в данном случае коррупция не привела к падению эффективности госуправления, поскольку чилийские ФПГ фактически действовали заодно, если не как придаток государства. Аналогичных примеров находится множество в авторитарных рыночных стратегиях всей Восточной Азии. Но неолиберальные истории про экономические чудеса об этом ключевом моменте обычно умалчивают, считая его девиантным.
Почему коррумпированная приватизация дала в Чили эффект, противоположный российскому? Дело в базовых ресурсах и конъюнктуре, создавшей для Чили совершенно иную структуру экономических возможностей.
Во-первых, в середине 1970-х гг. на мировых финансовых рынках в результате колоссальной эмиссии евродолларов и затем петродолларов образовалась масса горячих денег и проценты по займам пошли вниз. Чилийская хунта и ее сподвижники резко, с трех до семнадцати миллиардов долларов, увеличили внешнюю задолженность, что позволило первому поколению чилийских ФПГ скупить приватизируемые активы, а также стимулировало в Чили бум послекризисного потребления. Уже в начале восьмидесятых учетные ставки пошли резко вверх под воздействием финансовой накачки рейгановской администрации США. Большинство чилийских ФПГ не выдержало удара и обанкротилось, однако хунта продолжала платить по долгам.
Тому было две совершенно политических причины. Во-первых, хунта могла пойти на жесткую монетаристкую ортодоксию, поскольку внутри страны она не зависела ни от какого социального класса. Горькая ирония здесь в том, что политическую автономность хунты, позволившую лично Пиночету воцариться в качестве сурового арбитра над обществом, обеспечили в основном реформы Альенде, которые окончательно подорвали давно приходившие в упадок позиции традиционных фракций правящего класса Чили — аграрных олигархов и экспортеров минерального сырья. Младшее поколение традиционных элит вполне понимали, что возврата к старому не будет, и теперь искали у хунты покровительства, а также куда инвестировать свои капиталы. Со своей стороны, хунта не считала себя нисколько обязанной никому, кроме абстрактоного военного долга. Тем более что военные расправлялись при помощи пыток и исчезновений с профсоюзами, аграрными кооперативами и прочими базами поддержки Альенде. После острейшего кризиса времен Народного единства в Чили наступил период политического вакуума.
Во-вторых, террор хунты превратил страну в изгоя. Поссориться еще и с мировыми финансовыми кругами Пиночет никак не мог. В ответ финансовые учреждения Запада значительно смягчились к Чили и тогда же, в основном с их слов, впервые заговорили о чилийском экономическом чуде.
Необходимо напомнить, что кризис колоссальной задолженности стран третьего мира в начале восьмидесятых сопровождался серьезным опасением, что страны-должники могут пойти на международную забастовку и вообще откажутся платить западным кредиторам. Это оказалось на самом деле предсмертным воплем государств импортозамещающего развития. К тому времени выросшая из межвоенных потрясений модель исчерпала себя повсюду. Правительства множества стран, от Латинской Америки и Африки до Восточной Европы, занимали на мировых рыынках, чтобы поддержать свои непомерно разросшиеся внутренние социальные обязательства, модернизировать промышленные базы и, таким образом, сохранить легитимность. Во многом отсюда проистекала и срочность нашего ускорения с перестройкой.
Победил мировой финансовый капитал, сумевший по одиночке договориться с правительствами-должниками о замене модели национальных индустриализаций на программы монетаризации и жесткой экономии. Опыт Чили теперь все более открыто приводился как положителный пример.
Нам остается ответить лишь на вопрос, почему Чили успешно прошла по тому пути, где стольких других стран впали в разорение и откатилось на периферию? Дело, по всей видимости, в географии, с которой мы начинали разбор чилийского примера. Такая страна и впрямь обречена на экспортную ориентацию самой природой. Основы современной экономики Чили прямо проистекают из британской глобализации второй половины XIX века, сопровождавшейся колоссальной транспортной революцией паровозов, пароходов и “интернета времен королевы Виктории” — телеграфа, потреблявшего так много чилийской меди. Как Чили смогла распорядиться той исторической возможностью -- решалось в бурной политической борьбе вплоть до гражданских войн.
В период 1930--1960-х гг. Чили переходит к модели импортозамещения, активной социальной регуляции и опоры на собственные силы. Слева это политический курс был провозглашен дорогой в рай и справа, соответственно, -- в ад. На самом деле это была кризисная адаптация в русле общемировых тенденций своего времени.
Трезво оглядываясь на прошлое, можно заключить, что импортозамещение несло в себе серьезный организующий и нормализующий потенциал, однако даже в самых успешных случаях подобная антикризисная политика с течением времени неизменно сталкивалась с проблемами исчерпания внутренних ресурсов роста, рутинизации патерналистских ожиданий и бюрократического закоснения. Как показывает российский экономист Владимир Попов, централизованное планирование может быть эффективнее рынков в периоды депрессий, войн или революцинных модернизаций. Однако примерно после тридцати лет, когда индустриальные активы достигают критической точки амортизации, встает вопрос об их замене, что наталкивается на серьезные политические препятствия, встроенные в саму структуру режимов импортозамещающего развития.
Поскольку большинство режимов импортозамещающего развития исторически имело форму диктатуры того или иного националистического или социалистического толка (испанский франкизм, турецкий кемализм либо различные варианты социализма, с марксизмом или без), обычно, как показывают в своих обзорно-сравнительных исследованиях Питер Эванс, Рон Херринг и Вивек Чиббер, проблема решалась переходом от авторитаризма к демократии, как в Южной Корее, Индии после Ганди, или в постсоциалистических странах Центральной Европы.
В Чили, напротив, режим импортозамещения был связан с конституционной демократией. Альенде попытался превзойти его слева, но в итоге провала Народного единства прошел праворадикальный вариант военной диктатуры. Человеческая цена переворота была чудовищной. Каждый десятый чилиец оказался в ссылке или концлагерях, многие тысячи подверглись пыткам, изуродованные тела бульдозерами захоранивали в пустынях или баржами и самолетами вывозились для сбрасывания в океан. Размах пиночетовских репрессий вполне сопоставим с худшими примерами двадцатого века.
Рыночные реформы хунты совпали с периодом бурного роста экономик Тихоокеанского бассейна. Чилийское минеральное сырье, лесоматериалы, рыба и сельхозпродукты довольно легко находили рынки сбыта на тихоокеанском побережье США, Канады и все более в Японии и Китае. Приток экспортной выручки вкупе с резким ростом классового неравенства в период диктатуры привел к концентрации денежных средств в руках заново переформированных бизнесэлит и тех же военных. Эти деньги стимулировали бум строительства престижного жилья и развития коммерческих сетей элитного потребления. В Сантьяго появилось множество современных вилл, супермаркетов, бутиков, ресторанов, дилеров импортных автомобилей и электроники. Было бы, однако, не только аморально, но и аналитически ошибочно забывать, что при этом от трети до половины населения оказалось ниже черты бедности. Эту проблему Чили не удается решить.
С избавлением после 1989 г. чилийских товаров от неприятной стигмы по ассоциации с кровавой хунтой, наконец смогли выйти на мировые рынки чилийские производители вин. Наряду с винами из Австралии и ЮАР качественные и дешевые каберне и мерло из Чили смогли серьезно потеснить былую монополию французов и итальянцев на этом престижном рынке, тем более что более здоровые красные вина также быстро вытесняли крепкие алкогольные напитки в структуре потребления. Развитие мирового транспорта вкупе с распространением среди западных средних классов моды на здоровое питание круглый год сделало весьма прибыльным зимний экспорт фруктов из Южного полушария, плюс к тому массовое разведение лососей во фьордах чилийского юга.
Итоги
Рассмотрим в заключение два вопроса — каков баланс чилийского опыта и какие уроки можно извлечь для России.
После интерлюдии импортозамещения Чили фактически вернулась на новом историческом витке к варианту вспомогательной интеграции в мировые рынки, аналогичному роли, которую Чили играла в предыдущей рыночной глобализации 1850--1910-х гг. В мировом разделении труда Чили, в отличие от новых индустриальных экономик Азии, остается преимущественно поставщиком минерального сырья и сельхозпродуктов. Эти рынки подвержены довольно болезненным колебаниям, поскольку они не являются наиболее передовыми и жизненно важными для мировой экономики. Вдобавок в Южном полушарии быстро набирают силу другие поставщики свежего продовольствия в зимний для северян период. Растущая конкуренция неизбежно приведет к снижению нормы прибыли, если только не продолжится рост потребления на севере.
Социальная структура, оформившаяся в правление хунты, воспроизвела по сути прежний разрыв между богатсвом и бедностью, который существовал в Чили и столетие назад. Так же как в прошлом, в городах среди элиты и средних классов удается поддерживать практически европейский уровень потребления и культуры. (Хорошее знание английского языка среди детей новой элиты аналогично знанию французского и немецкого среди элит позапрошлого столетия.) Социальные издержки становятся видны, если немного отъехать от городов или просто заглянуть под современные транспортные развязки, где гнездятся трущобы. Эти проблемы сегодня не выливаются в угрожающие полититические протесты, поскольку нынешнее поколение христианских демократов и социалистов лишилось веры в собственные программы прошлого. Кроме того, дает о себе знать травматическая память недавних репрессий. Однако та же память о репрессиях вкупе с изменением международного климата создает отложенные политические счета, оплаты которых деятелям хунты и их сторонникам, судя по всему, не избежать. Об этой части чилийского баланса стоит предупредить тех, кто думает, будто правый террор кардинально отличается от левого или что экономический успех все спишет.
В чисто экономическом плане весьма сомнительно, что опыт чилийских реформ обладает универсальной воспроизводимостью. Реформы были вполне стандартные, а вот набор прочих обстоятельств был исторически специфичен. Реформы хунты сработали не только и даже не столько потому, что проводились с жестокой последовательностью. Они проводились в стране, давно обладавшей легальной и предпринимательской культурой, капиталами, развитой инфраструктурой, многочисленными, в том числе на личном уровне, связями с развитыми странами, не говоря об уникальном сочетании географии и конъюнктурного совпадения поворота к экспортной ориентации с началом новой мощной глобализации в Тихоокеанском регионе. Вполне можно вообразить, что такой поворот мог бы осуществить и гражданский демократический режим, если бы кризис 1973 г. не привел к власти военных. В начале 1980-х гг. во всем мире практически все социалисты и даже многие коммунисты начали пересматривать свое догматическое отношение к рынкам.
В чилийском опыте все же есть действительно важный урок. Это необходимость эффективного государственного управления, способного обеспечить предсказуемость экономической деятельности, предотвращение хищнических форм рыночного поведения и осуществлять прочие регулирующие функции, которые не под силу частному сектору.
В классическом исследовании великой рыночной трансформации XIX века Карл Поланьи выделил в качестве главного парадокса центральную роль либерального государства в обеспечении самостоятельности рыночной регулации. Ближе к нашим дням сошлюсь на таких интересных политэкономов, как индиец Вивек Чиббер, аргентинец Эктор Шамис, обобщивший опыт приватизаций в Латинской Америке и Западной Европе, пакистанка Кирен Азиз Чаудхури, отслеживающая причудливые связи между политикой и экономикой в исламских странах, или собственно американцы Брюс Камингс, крупный специалист по Корее и Китаю, а также Дэвид Вудрафф, блестяще проанализировавший превратности денежной политики и бартера в посткоммунистической России (все перечисленные исследователи преподают в ведущих университетах США). На столь разных и обширных эмпирических примерах они показывают, насколько и каким образом успехи — или провалы — рыночных реформ продолжают напрямую зависеть от эффективности соответствующих государств, а также что, собственно, создает или подрывает государственную эффективность в экономике. В целом, это очень продуктивная область современной политэкономии, но ее обзор займет более чем статью.
Эктор Шамис, в частности, обнаружил, что экономическая роль чилийского государства не только не снизилась за годы пиночетизма, но даже возросла (кстати, то же самое Шамис показывает касательно Великобритании при Тэтчер). Конечно, произошел очень существенный пересмотр приоритетов и методов экономической политики. Субсидии сместились, в основном, в форму налоговых и тарифных послаблений для частного сектора, не говоря о приватизации активов ниже рыночной стоимости, но суммарный объем бюджетных сборов на различных уровнях при этом остался практически неизменным. Одновременно выросли персонал, количество государственных программ, надзорных и регулирующих положений. Мы не станем вдаваться в эту довольно специальную область. Важно здесь подчеркнуть то, что успешные приватизации и монетаристские реформы осуществлялись именно сильными и по-прежнему активными государствами.
Такой вывод полностью согласуется с обширным эмпирическим наблюдением экономиста Владимира Попова, который показал, что в 1990-е гг. успехи перехода от социалистического планирования к рыночной динамике тяготеют к двум полюсам политических режимов. С одной стороны, достаточно успешными либеральными реформаторами проявили себя Словения, Венгрия, Польша, Чехия и страны Прибалтики. Рыночный успех, конечно, коррелирует с успешностью демократической консолидации в этих странах. Однако еще успешней по пути рыночных реформ двинулись азиатские страны, особенно Китай и Вьетнам, где коммунистические партии сохранили нетронутым свое монопольное положение.
Парадоксом такое положение дел выглядит лишь с позиций идеологической ортодоксии. Современные Китай и Вьетнам остаются весьма управляемыми государствами бюрократически-авторитарного типа. Со своей стороны, посткоммунистические государства Центральной Европы избежали деградации госуправления совершенно другим образом, за счет быстрой передачи власти новой легитимной силе путем соблюдения политических пактов о взаимном существовании, заключенных между бывшей номенклатурой и диссидентской интеллигенцией, выступавшей в поворотном 1989 г. от имени мобилизованного гражданского общества и во имя идеи воссоединения с Европой.
Наихудшие экономические показатели находятся в той зоне, где не случилось ни авторитарной, ни демократической консолидации, и где в результате государство стремительно деградировало до набора чиновничьих синекур и окологосударственных монополий, распределямых посредством патронажных интриг, коррупции и криминального насилия.
Выход из подобных ситуаций невозможен без сознательного усилия по восстановлению государства. В принципе, задача решаема как авторитарными, так и демократическими средствами. Однако сомнительно, что проект пиночетизма, т.е. сочетание диктатуры с жестким монетаризмом Чикагской школы, имеет перспективы в странах типа России. Все-таки Россия остается ближе к Европе.
|