Показать сообщение отдельно
  #5  
Старый 09.10.2018, 03:24
Аватар для Ростислав Исакович Капелюшников
Ростислав Исакович Капелюшников Ростислав Исакович Капелюшников вне форума
Новичок
 
Регистрация: 09.05.2014
Сообщений: 9
Сказал(а) спасибо: 0
Поблагодарили 0 раз(а) в 0 сообщениях
Вес репутации: 0
Ростислав Исакович Капелюшников на пути к лучшему
По умолчанию

Усвоение мейнстримом идей поведенческой экономики спровоцировало, если можно так выразиться, его "шизофреническое" раздвоение: современные экономисты начали свободно переходить от моделей с полностью рациональными к моделями с ограниченно рациональными или даже иррациональными агентами, не ощущая от этого никакого интеллектуального дискомфорта (Капелюшников, 2015). Чаще всего учет «поведенческой» составляющей ограничивается тем, что постулируется сосуществование двух классов агентов – с полной и с ограниченной рациональностью (разработка моделей с гетерогенностью экономических агентов расценивается многими как значительный шаг вперед в развитии формальной экономической теории). И хотя благодаря поведенческой экономике современные экономисты стали ясно осознавать, что реальные люди «устроены» не совсем так или даже совсем не так, как предполагается в большинстве используемых ими моделей, они не видят здесь серьезной проблемы и не выражают озабоченности сложившимся положением дел. Насколько в том или ином случае важно и нужно учитывать отклонения от принципа рациональности, зависит от характера изучаемых проблем.

Впрочем, в длительной временной перспективе подобное раздвоение экономической науки (если быть более точным – ее мейнстрима) не кажется ни новым, ни уникальным (Капелюшников, 2017). Представление о том, что модель рационального выбора всегда входила в «твердое ядро» ортодоксальной экономической теории в качестве его необходимой части, является исторической аберрацией. Сегодняшняя ситуация в экономической теории во многом воспроизводит ту, что наблюдалась в середине ХХ в. В тот период существовало достаточно четкое разделение: микроэкономика исходила из представления о рациональности, тогда как макроэкономика – из представления о нерациональности человеческой натуры. Достаточно вспомнить базовые идеи первоначального кейнсианства. В нем буквально все категории экономических агентов представали как существа, иррациональные по своей природе: рабочие страдают от денежной иллюзии; потребители движимы склонностью к потреблению, которая не имеет ничего общего с оптимизирующим поведением; инвесторы подвержены частой смене иррациональных волн оптимизма и пессимизма (animal spirit) и т. д. Сходным образом классический монетаризм с его идеей адаптивных ожиданий также допускал, что участники рынка неспособны учиться на своих ошибках и обречены повторять их снова и снова. В результате этого на протяжении многих десятилетий ХХ в. экономическая наука пребывала в очень похожем состоянии шизофренической раздвоенности: если действующими лицами в микроэкономике выступали рациональные, то в макроэкономике – нерациональные экономические агенты.

В известном смысле вся эволюция макроэкономической теории после Кейнса состояла в последовательной «рационализации» основных блоков его исходной схемы – в пошаговой замене элементов иррационального элементами рационального поведения. Завершением этого процесса стала революция рациональных ожиданий, положившая конец «двоемирию» микро- и макро-, которые стали отныне строиться на общем поведенческом фундаменте – модели рационального выбора. Можно сказать, что с этого момента последние остатки иррациональности были изгнаны из экономического анализа.

Однако унификация поведенческих основ экономической науки просуществовала недолго. Поведенческая экономика по существу вернула ее в прежнее состояние «антропологической» раздвоенности. Конечно, аналогия с более ранним эпизодом является далеко неполной (Капелюшников, 2017). Во-первых, исходно нерациональность экономических агентов присутствовала в макроэкономических моделях в неявной форме и большинством экономистов не осознавалась. В настоящее время эта предпосылка принимается ими вполне осознанно. Во-вторых, тогда грань между рациональным и нерациональным поведением совпадала с границей, разделявший микро- и макро-. Сейчас модели с рациональными и нерациональными экономическими агентами сосуществуют внутри как микроэкономического, так и макроэкономического анализа. В-третьих, представления о нерациональности экономического поведения, использовавшиеся в кейнсианстве и монетаризме, носили достаточно произвольный характер и были лишены какого-либо надежного эмпирического основания. Поведенческая экономика такое основание предоставила. Тем не менее этот более ранний опыт ясно показывает, что состояние «поведенческой раздвоенности» не является для господствующего течения экономической мысли чем-то аномальным.

Насколько устойчива сложившаяся в сегодняшней экономической науке ситуация поведенческого «двоемирия»? Многие авторы полагают, что она является сугубо временной и что вскоре каноническая модель рационального выбора будет окончательно вытеснена из исследовательской практики современных экономистов (Hands, 2014). Мне такой исход представляется маловероятным (Капелюшников, 2017). Причина достаточно проста: трудно представить, как могла бы выглядеть общая теория нерационального поведения, сравнимая по широте, полноте и степени структурированности с моделью рационального выбора. Как показывает пример поведенческой экономики, исследование когнитивных искажений неизбежно распадается на анализ множества никак не связанных между собой частных случаев. При ближайшем рассмотрении каждая такая частная модель предстает просто как каноническая модель рационального выбора с неким «бантиком» в виде той или иной поведенческой аномалии. С точки зрения аналитической стройности поведенческая экономика явно проигрывает стандартному подходу. Можно поэтому предполагать, что и в будущем методологический фундамент экономической науки будет состоять из центра в виде модели рационального выбора и периферии в виде многочисленных отступлений от нее. Маловероятно, что принцип рациональности лишится своего традиционного статуса в качестве базового методологического ориентира для экономической теории. Иными словами, «антропологический» дуализм, скорее всего, уже никогда не исчезнет из экономического анализа и навсегда останется его важнейшей отличительной чертой.

Феномен «мейнстрима». Что представляет собой мейнстрим современной экономической науки? Каково его строение? Как он менялся (если менялся) с течением времени? В литературе можно встретить разные ответы на эти вопросы. Мне ближе всего позиция бельгийских исследователей М. Де Врэ и Л. Пенсиоросо (De Vroey, Pensieroso, 2016), считающих мейнстрим сравнительно новым явлением, которому еще нет и полувека: впервые оно заявило о себе лишь на рубеже 1970–1980-х годов. (Среди прочего это предполагает, что приписывать его существование, как нередко делают, более ранним этапам развития экономической мысли заведомо некорректно.) Социологически это ничто иное как закрытый интеллектуальный клуб с очень высокими входными барьерами. Чтобы получить в него допуск, нужно отвечать определенным жестким методологическим критериям: «не своим» туда хода нет. Сами эти критерии были выработаны в ходе перестройки, которая в 1970-е годы шла параллельно сразу в нескольких ключевых разделах экономической науки – макроэкономике, экономике труда, теории развития, теории организации отрасли, финансовой теории, различных направлениях прикладного анализа.

М. Де Врэ и Л. Пенсиоросо выделяют три базовых критерия «мейнстримности», начавших с определенного момента восприниматься как обязательные: (1) математическая формализация; (2) наличие микрооснований (выводимость любых предлагаемых объяснений из оптимизирующего поведения индивидов); (3) совмещение теории с измерением (открытость теоретических высказываний проверке на эмпирических данных) (De Vroey, Pensieroso, 2016). Уже отсюда видно, что мейнстрим – это далеко не то же самое, что повторявшееся в истории экономической мысли не раз и не два «статистическое» доминирование какой-то одной доктрины, когда ее приверженцами оказывалось большинство активно действующих экономистов.

Действительно, в прошлом та или иная теория (классическая, неоклассическая, институциональная) получала статус «ортодоксальной», если она, по общему мнению, обладала большей объяснительной силой (с чем, естественно, не соглашались сторонники конкурирующих теорий). Но с концептом «мейнстрим» ситуация сложнее: дело в том, что он несет на себе жесткие нормативные коннотации, чуждые концепту «ортодоксия». Здесь уже речь идет не просто о противопоставлении более продуктивных исследовательских подходов менее продуктивным, а об оппозиции «хорошая наука/плохая наука» или, еще точнее, – «наука/недонаука». Качество анализа начинает оцениваться не только и подчас даже не столько по конечным результатам (хотя и по ним, конечно, тоже), сколько по исходным чисто формальным характеристикам.

По сути термин «мейнстрим» обозначает определенное стилистическое, но не содержательное единство, как это было в случае с термином «ортодоксия». Членами клуба избранных становятся лишь те, кто готов и способен следовать принятому методологическому (но не идейному!) канону. Правда, на первых порах из-за присутствия в числе обязательных критериев требования микрооснований многие ошибочно полагали, что мейнстрим – это всего лишь очередная инкарнация неоклассики. Однако в ходе последующей эволюции, связанной с размыванием исходной жесткости соответствующих нормативных предписаний, стало очевидно, что это не так и что ни о каком тождестве мейнстрима с неоклассической теорией говорить нельзя.

Мутация шла по нескольким направлениям: (1) требование актуальной математической формализации сменилось требованием потенциальной математической формализации (вполне достаточно, если искушенный читатель будет понимать, что изложенная в работе «история» при необходимости может быть представлена в виде формальной модели); (2) требование микрооснований сохранилось, но утеряло жесткую привязку к идее оптимизирующего поведения: равно допустимой стала считаться апелляция к альтернативным представлениям о человеческом поведении, выработанным поведенческой экономикой; (3) в связке «теория + измерения» первый элемент перестал быть строго обязательным и на передний план вышли чисто фактуальные, атеоретические исследования (мы уже говорили подробно об этом выше).

В схематическом виде «анатомия» современной экономической науки представлена на рис. 1. «Мейнстримные» ячейки закрашены на нем красным цветом. Внутри самого мейнстрима просматриваются два больших блока: условно – «неоклассический» (микроэкономика, неовальрасианский анализ, теория цикла, теория роста, различные прикладные субдисциплины) и условно – «атеоретический» (лабораторные эксперименты, полевые эксперименты, квази-экспериментальные исследования). На месте авторов я бы, наверное, закрасил красным цветом еще три ячейки – для эконометрики, теории игр и клиометрики (экономической истории). Но и без всяких добавок видно, насколько велика степень внутренней неоднородности того, что называют экономическим мейнстримом: сегодня он предстает как конгломерат разнородных исследовательских программ, объединенных лишь некими общими нормативными представлениями о том, что такое «хорошая наука».

Глядя на рис. 1, мы можем констатировать резко возросший концептуальный плюрализм внутри ядра экономической науки (по сравнению, скажем, с ситуацией, наблюдавшейся в 1980-е годы). Так, типичными представителями мейнстрима являются, с одной стороны, Ю. Фама, автор гипотезы эффективного рынка, и, с другой стороны, Р. Шиллер, решительно ее отвергающий: и тот и другой пользуются в сообществе экономистов безусловным авторитетом; на работы и того и другого имеется огромное число ссылок; и тот и другой удостоены Нобелевской премии по экономике. Еще одна иллюстрация того же: сегодня в мейнстримном анализе, как мы могли убедиться, одинаковы широко используются как модели с рациональными, так и модели с нерациональными экономическими агентами. Примеры сосуществования в его рамках прямо противоположных теоретических установок можно было бы множить и множить.

Похоже, что если внутри экономической науки взятой как целое концептуальный плюрализм ослаб (вследствие резко возросших барьеров между ортодоксальными и гетеродоксальными подходами), то внутри ее ядра, напротив, усилился! Сегодня традиционное противостояние «неоклассика vs. анти-неоклассика» во многом утратило значение, а главные линии разлома переместились внутрь самого мейнстрима. В последние десятилеьтя он перестал быть чисто неоклассическим, сместившись в сторону существенно большего разномыслия.

Но как долго может сохраняться подобное состояние? Некоторые авторы предрекают, что уже в скором времени последние остатки неоклассики будут окончательно и бесповоротно изгнаны из экономического анализа (Davis, 2006; 2008). Мне такая перспектива не кажется правдоподобной. Дело в том, что неоклассическая теория по-прежнему составляет фундамент экономического образования, и трудно представить, чтó ее в этом качестве могло бы заменить. Но если она и впредь будет формировать мышление экономистов, то тогда едва ли реально ожидать ее исчезновения или хотя бы вытеснения за пределы мейнстрима.

Идеология на марше. Говоря о социологических, эпистемологических и методологических особенностях экономической науки, нельзя обойти стороной и такой «скользкий» вопрос как доминирующие политические предпочтения современных экономистов. Их идеологические ориентации прямо или косвенно отражаются и на выборе проблем, которые они берутся исследовать, и на нормативных выводах, к которым они приходят, и на практических рекомендациях, которые они дают государству. (Хотя следует, конечно, признать, что проследить случаи вторжения идеологических установок в научный дискурс бывает очень непросто.)

Удобнее всего проблему политических предпочтений современных экономистов анализировать на примере США. Почему? Во-первых, потому что американская экономическая наука – «крейсер» мировой экономической науки, подавляющее большинство наиболее известных и авторитетных ученых-экономистов работают сегодня в университетах США. Во-вторых, потому что американская политическая система позволяет легко идентифицировать идеологическую принадлежность человека – исходя из того, какую из двух главных партий страны он склонен поддерживать. Наконец, большинство существующих исследований, посвященных, идеологическим установкам современных экономистов, строятся на данных по США (Klein, Stern, 2007; Klein et al., 2013; Langbert et al., 2016).

Все указывает на то, что в последние десятилетия экономическая наука вслед за другими социальными дисциплинами становилась идеологически все более и более гомогенной. По данным опроса 2016 г., в настоящее время соотношение между сторонниками демократов и республиканцев среди университетских экономистов составляет 4,5:1 (Langbert et al., 2016). Еще десять лет назад разница была намного меньше – 2,7:1 (Klein, Stern, 2007). При этом среди экономистов моложе 35 лет преобладание сторонников демократической партии оказывается вдвое выше – 9:1 (Langbert et al., 2016). Конечно, экономистам пока еще далеко до историков, где аналогичная пропорция оставляет 34:1 (журналисты – 20:1; психологи – 17:1; юристы – 9:1). Тем не менее тренд ко все большей идеологической однородности экономической профессии налицо. Существует опасность, что это может отрицательно сказаться на конкуренции идей внутри сообщества экономистов и при определенных условиях даже привести к серьезным ограничениям свободы мысли. Идеологический диктат внутри академии – достаточно реальная перспектива, которая не сулит экономической науке в будущем ничего хорошего. С практической точки зрения устойчивое возрастание доли экономистов с левыми или полу-левыми политическими взглядами означает, что в ближайшие десятилетия нам предстоит, по-видимому, стать очевидцами ползучего усиления государственного вмешательства в экономику, причем в самых разнообразных, подчас неожиданных формах[8].

Макро после Великой рецессии. Обращусь, наконец, к исходному вопросу: так все же триумф или кризис? Здесь важно иметь в виду, что зазвучавшие во время и после Великой рецессии заявления о глубоком кризисе экономической теории на самом деле адресовались лишь одному из ее разделов – макроэкономике (среди экономистов не самого котируемого). Даже если все обстоит так, как утверждают критики, даже если макроэкономическая теория действительно находится сегодня в тупике, отсюда еще не следует, что интеллектуальное бесплодие поразило всю экономическую науку. Как остроумно заметил один автор, макроэкономика – это самый «гламурный» раздел экономической теории, поскольку в поле зрения и политиков и широкой публики попадает, как правило, он и только он (Korinek, 2015). Отсюда – неиссякающий поток гипертрофированных, политизированных, эмоционально нагруженных оценок, которыми на рубеже 2000–2010 гг. оказались переполнены масс-медиа во всем мире. Но такие оценки, рассчитанные на привлечение внимания публики, не обязательно должны быть верными.

Под влиянием шока от никем не прогнозировавшегося мирового экономического кризиса 2008–2009 гг. излюбленным объектом критики как профессионалов, так и непрофессионалов стала основная «рабочая лошадь» современного макроэкономического анализа – динамическая стохастическая модель общего равновесия (dynamic stochastic general equilibrium model – DSGE), с использованием которой сегодня строится подавляющее большинство исследований по макроэкономическим проблемам. Каковы же главные претензии, которые ей предъявляются?

Одна из наиболее популярных – нереалистичность. Но подобная претензия, как минимум, не вполне корректна. Модели DSGE являются «счетными» и при их калибровке за основу принимаются усредненные эмпирические оценки, которые следуют из имеющихся микроэкономических исследований по тем или иным конкретным проблемам (скажем, оценки эластичности предложения труда по заработной плате). В этом смысле для моделей DSGE характерна как раз-таки установка на реалистичность – по крайней мере, если говорить об исходных интенциях.

Но тогда, возможно, критики выступают с предложениями заменить модели DSGE нединамическими моделями? Нет. Вернуться к нестохастическим моделям, где нет места для неопределенности? Нет. Отказаться от учета «общеравновесных» эффектов (допустим, перейти к моделям частичного равновесия)? Тоже нет. Как ни странно, почти никто из критиков не «покушается» сегодня на ключевые конструктивные особенности моделей DSGE, которые даже ими воспринимаются как несомненные свидетельства серьезного научного прогресса (Reis, 2018). Речь идет не столько об отказе от них, сколько об их дополнении и усложнении.

Пожалуй, основной посыл методологической критики моделей DSGE сводится к тому, что они абстрагируются от ряда важных функциональных характеристик экономической системы. Если попытаться суммировать предложения по совершенствованию моделей DSGE, которые встречаются чаще всего и пользуются наибольшей популярностью, то их список мог бы выглядеть примерно так: 1) отказ от идеи репрезентативного агента и учет гетерогенности домохозяйств; 2) раздельная трактовка потребительских предпочтений, относящихся к разным классам благ (товарам краткосрочного пользования, товарам длительного пользования, жилью); 3) переход от упрощенных моделей с агентами, имеющими бесконечный срок жизни, а, следовательно, бесконечный горизонт планирования, к более сложным моделям с агентами, имеющими конечный срок жизни, а, следовательно, конечный горизонт планирования; 4) отказ от предпосылки рациональных ожиданий и признание неполной рациональности экономических агентов; 5) замена (полная или частичная) экспоненциального дисконтирования гиперболическим; 6) учет не только шоков производительности, но также источников неопределенности, имеющих иную природу; 7) интеграция в макроэкономические модели финансового сектора; 8) учет эффектов экономического неравенства; 9) учет вероятного искажающего влияния налогов и государственных расходов; 10) более полный учет роли денег (Reis, 2018)[9]. Но, как подчеркивает Р. Рейс, если говорить не об учебниках по макроэкономике, а об исследованиях, находящихся на переднем крае науки, то в них попытки учета всех перечисленных факторов начались еще до наступления Великой рецессии и продолжались после нее (Reis, 2018).

В этом смысле ни о каком концептуальном разрыве между докризисным и посткризисным периодами говорить не приходится. Да, кризис привел к резкому расширению проблемного поля макроэкономического анализа: причины и механизмы Великой рецессии, оценка последствий политики количественного смягчения, особенности поведения экономики в условиях ZLB – это и многое другое стало предметом активного обсуждения. Однако совершенствование аналитического аппарата макроэкономической теории шло в посткризисный период по тем же самым направлениям, что и в докризисный. Если сравнивать с тем, какое огромное влияние оказали на нее Великая депрессия и стагфляция, то «интеллектуальный» эффект Великой рецессии придется признать близким к нулю[10]. Никакого поворота в принципиально иное теоретическое русло, как это было в 1930-е и затем в 1970-е годы, не произошло: сместились акценты, расширился круг проблем, изменилась атмосфера дискуссий (убавилось самоуверенности), но общая концептуальная рамка и базовый аналитический аппарат остались прежними. Органическое продолжение тенденций, начавших действовать еще задолго до Великой рецессии, означает, что сами экономисты (подчас вопреки собственным декларациям) явно не верят в то, что макроэкономическая теория находится в кризисном состоянии.

Возможно, более серьезные проблемы связаны не с концептуальными ограничениями, присущими моделям DSGE, а с существованием негласных правил их практического применения (Korinek, 2015). Стандартная схема работы с ними включает три основных этапа: 1) на первом этапе устанавливаются исходные стилизованные факты, то есть для временных рядов макроэкономических переменных, выбранных исследователем, оцениваются те или иные статистические характеристики (такие как стандартное отклонение, авторегрессия, ковариация и т.д.); 2) на втором этапе для тех же самых переменных строится модель DSGE, которая подвергается серии стохастических шоков, генерируемых неким заданным процессом; 3) на третьем этапе производится сравнение статистических характеристик фактических и симулированных временных рядов с целью определить степень их близости (качество фитнеса) и, если она оказывается высокой, модель объявляется успешной (она «объясняет» стилизованные факты).

Однако при более близком рассмотрении подобная исследовательская стратегия оказывается в значительной мере произвольной и конвенционалистской, то есть базирующейся на неявной договоренности внутри сообщества макроэкономистов, что считать «хорошей» практикой, а что «плохой», что есть «норма», а что нет, что признавать, а что не признавать «наукой». Так, не существует никаких объективных критериев, исходя из которых можно было бы установить, какие статистические характеристики избранных исследователем макроэкономических переменных должны учитываться в анализе, а какие нет. Это – зона чистой конвенции (иными словами – произвольного исследовательского выбора). Точно так же не существует никаких общепринятых статистических тестов, которые позволяли бы строго объективно оценивать степень близости фактических и симулированных временных рядов. Очень часто это делается вообще на глазок: на график наносятся две кривые и читатель должен сам решать, соглашаться ли ему с тем, что перед ним «хороший» фитнес, или нет. Неприятности на этом не заканчиваются: добавив к уже включенным в модель переменным еще одну, можно улучшить фитнес для них, но при этом ухудшить его для переменных, которые остались за рамками модели. Как следует поступать в такой ситуации, остается неясным. Наконец, нужно иметь в виду, что последовательно увеличивая число учитываемых в модели переменных, всегда можно дойти до порога, за которым ее «хороший» фитнес сменится «плохим» (Korinek, 2015).

Экономистами, использующими модели DSGE, все эти условности проговариваются редко и крайне неохотно. Но невнимание к ним может становиться источником серьезной дезориентация как при интерпретации получаемых результатов, так и при выработке на их основе рекомендаций для экономической политики. В плане методологии столь своеобразная исследовательская практика заставляет даже задуматься, к чему макроэкономика DSGE ближе – к науке или искусству?

* * *

И в заключение – вновь к исходному вопросу. Как мне кажется, из представленных в этих заметках наблюдений следует достаточно тривиальный вывод, куда менее драматичный и сенсационный, чем можно сегодня зачастую услышать. То, что мы видим в настоящее время в экономической науке, трудно назвать триумфом, но трудно назвать и кризисом: это – будничное рабочее состояние. Правда, следует признать, не слишком вдохновляющее, сильно регуляризированное и не сулящее больших концептуальных прорывов, если я прав в том, что эпоха новых крупных теоретических идей в экономической науке миновала, что крен в сторону атеоретичности будет в ней только нарастать и что чем дальше, тем все более интервенционистской она будет становиться.

Рис. 1. Место мейнстрима в современной экономической науке

Источник: (De Vroey, Pensieroso, 2016).

Литература

Капелюшников Р. (2015) Стратегии поведенческой экономики / Науки о человеке. История дисциплин. Под ред. Дмитриева А.Н., Савельевой И.М. М.: Изд. дом Высшей школы экономики.

Капелюшников Р. (2017) Статус принципа рациональности в экономической теории: прошлое и настоящее. Журнал Новой Экономической Ассоциации, № 2, С. 162-166.

Фуркад М., Ольон Э., Альган Я. (2015). Превосходство экономистов // Вопросы экономики, № 7, С. 45-72. [Fourcade M., Ollion E., Algan Y. (2015). The Superiority of Economists. Journal of Economic Perspectives, Vol. 29, No 1, P. 89-114.]

Almond D., Mazumder B. (2011) Health Capital and the Prenatal Environment: The Effect of Ramadan Observance During Pregnancy. American Economic Journal: Applied Economics, Vol. 3, No. 4, P. 56-85.

Angrist J., Pischke J.-S. (2010) The Credibility Revolution in Empirical Economics: How Better Research Design Is Taking the Con out of Econometrics. Cambridge (MA): NBER. NBER Working Papers. No. 15794.

Backhouse R. Cherrier B. (2017). The Age of the Applied Economist : the Transformation of Economics since the 1970s. History of Political Economy, Vol. 49, No. 5, P. 1-33.

Buchanan J. (1987). The Constitution of Economic Policy. American Economic Review, Vol. 77, No. 3, P. 243-250.

Card D., Krueger A. B. (1994) Minimum Wages and Employment: A Case Study of the Fast Food Industry in New Jersey and Pennsylvania. American Economic Review, Vol. 84, No. 4, P. 772-793.

Colander D. (2009) In Praise of Modern Economics. Eastern Economic Journal, Vol. 35, No. 1, P. 10-13.

Davis J. B. (2006) The Turn in Economics: from Neoclassical Dominance to Mainstream Pluralism. Journal of Institutional Economics, Vol. 2, No. 1, P. 1-20.

Davis J. B. (2008) The Turn in Recent Economics and Return of Orthodoxy. Cambridge Journal of Economics, Vol. 32, No. 4, P: 349–366.

Das T., Polachek S. W. (2017) Micro Foundations of Earnings Differences. Bonn: IZA. IZA Discussion Paper Series. DP No. 10922.

De Vroey M., Pensieroso L. (2016) The Rise of a Mainstream in Economics. Louvain: Université Catholique de Louvain. IRES Discussion Paper No. 2016-26.

Duflo E., Hanna R. (2005). Monitoring Works: Getting Teachers to Come to School. Cambridge (MA): NBER. NBER Working Papers. No. 11880.

Hands D. W. (2014) Normative Ecological Rationality: Normative Rationality in the Fast-And-Frugal-Heuristics Research Program. Journal of Economic Methodology, Vol. 21, No. 4, P. 396–410.

Pekkala Kerr S., Kerr W. R. (2011) Economic Impacts of Immigration: A Survey. Finnish Economic Papers, Vol. 24, No. 1, P. 1-32.

Klein D. B., Stern Ch. (2007) Is There a Free-Market Economist in the House? The Policy Views of American Economic Association Members. American Journal of Economics and Sociology, Vol. 66, No. 2, P. 309-344.

Klein D.B., Davis W. L., Hedengren D. (2013) Economics Professors’ Voting, Policy Views, Favorite Economists, and Frequent Lack of Consensus. Econ Journal Watch, Vol. 10, No. 1, P. 116–125.

Langbert M., Quain A. J., Klein D. B. (2016) Faculty Voter Registration in Economics, History, Journalism, Law, and Psychology. Econ Journal Watch, Vol. 13, No. 3, P. 422–451.

Korinek A. (2015) Thoughts on DSGE Macroeconomics: Matching the Moment, but Missing the Point? (https://www.ineteconomics.org/upload...acro-Essay.pdf)

Krugman P. (2018) Good Enough for Government Work? Macroeconomics since the Crisis. Oxford Review of Economic Policy, Vol. 34, No. 1–2, P. 156–168.

Reis R. (2018) Is Something Really Wrong with Macroeconomics? Oxford Review of Economic Policy, Vol. 34, No. 1–2,. P. 132–155.

Wren-Lewis S. (2018) Ending the Microfoundations Hegemony. Oxford Review of Economic Policy, Vol. 34, No. 1–2, P. 55–69.


[1] Как сказано, такую атеоретическую установку разделяют далеко не все современные экономисты. Многие по-прежнему считают теоретическое осмысление получаемых эмпирических результатов необходимой и критически важной частью научного анализа. Так, нулевую или положительную реакцию занятости неквалифицированной рабочей силы на повышение минимальной заработной платы они интерпретируют как свидетельство того, что рынок труда для таких работников является монопсонистическим. (Как известно, в этом случае повышение заработной платы будет обеспечивать расширение занятости.) Но здесь стоит сделать два уточнения. Первое: если спросить тех, кто так рассуждает, на каком основании они делают вывод о существовании монопсонии для неквалифицированных работников, то последует ответ: да на том, что, как показывают эконометрические оценки, эластичность спроса на труд этих работников является нулевой или положительной! Перед нами пример циркулярной аргументации: нулевая/положительная эластичность спроса – потому что монопсония; монопсония – потому что нулевая/положительная эластичность спроса. Второе: начиная со знаменитой работы Д. Карда и А. Крюгера (Card, Krueger, 1994) подавляющее большинство современных исследований по проблеме минимальной заработной платы строятся на данных по занятым на предприятиях фастфуда. Но само предположение о том, что работники всех этих понатыканных чуть ли не на каждом углу макдональдсов, бургеркингов, пиццахатов и т.д. страдают от монопсонии, выглядит как сверхгероическое: если оно о чем-то и говорит, то, пожалуй, только о чрезвычайно развитом воображении тех, кто его высказывает.

[2] Кстати сказать, самая первая работа, где был сделан вывод об отсутствии какого-либо влияния повышения минимальной заработной платы на занятость неквалифицированных работников, строилась как раз-таки на квази-экспериментальных данных (Card, Krueger, 1994).

[3] В этом же направлении в последние десятилетия сдвигалась и теория роста. В новейших исследованиях предметом наиболее активного обсуждения стал вопрос о глубинных факторах экономического развития: какие из них имеют наибольшее, а какие наименьшее значение – природные условия, институты, культура? Анализ ведется с использованием квази-экспериментальной методологии, без попыток построения какой-либо общей теории, способной объяснить, как эти факторы взаимодействуют друг с другом и почему одни могут быть важнее других. Усмотреть какую-либо теорию за утверждением «институты важнее культуры» так же невозможно, как и за прямо обратным утверждением «культура важнее институтов». Фактически вся «теория» сводится здесь к рассуждениям и оценкам в терминах больше/меньше.

[4] В известном смысле всю современную эконометрику можно рассматривать как одну гигантскую надстройку над маршалловским ceteris paribus.

[5] Можно, конечно, сказать, что в данном примере теория предоставляется другой дисциплиной – физиологией, у которой экономический анализ оказывается как бы «на подхвате». (Аналогично в знаменитой серии экспериментальных исследований о влиянии размера школьных классов на развитие способностей учащихся он оказывается «на подхвате» у педагогической психологии.) В этом смысле более чистый случай дает поведенческая экономика, где под каждый эксперимент, под каждую поведенческую аномалию принято создавать свою особую формальную модель (по сути – строить отдельную «теорию»). Проблема с таким подходом состоит в том, что для отдельно взятого эмпирического факта можно построить с десяток различных формальных моделей, описать его в терминах десятка разных «теорий». Де факто исследовательская практика поведенческой экономики означает разрыв с гипотетико-дедуктивным пониманием природы научного знания, утвердившимся в философии науки после К. Поппера. В совсем упрощенном изложении: формулируется некая общая теоретическая схема, не подлежащая непосредственной эмпирической проверке; из нее выводится (дедуцируется) некое высказывание более низкого уровня, которое уже поддается проверке на эмпирических данных; если результаты проверки не противоречат этому эмпирическому высказыванию, то оно принимается, а вместе с ним принимается и общая теоретическая схема, из которой оно было выведено. По сути поведенческая экономика возвращается к более примитивному допопперовскому индуктивистскому пониманию науки, при котором фильтр отбора гипотез оказывается на порядок менее жестким: ведь при гипотетико-дедуктивном подходе эмпирическое высказывание «подтверждается» не только проверкой на фактах, но также и тем, что оно не противоречит, во-первых, общей теоретической схеме и, во-вторых, другим эмпирическим предсказаниям, которые из нее вытекают. (Я не выступаю здесь с «сильным» утверждением, что экономическая наука реально строилась как гипотетико-дедуктивная; достаточно того, что она пыталась ею быть и что большинство экономистов считали ее именно таковой.)

[6] Приведем еще один пример, на этот раз – из экономики развития. Известно, что в развивающихся странах школьные учителя часто манкируют своими обязанностями, либо не являясь в школы вообще либо формально отбывая в них положенное время, но не ведя реальных занятий. В ставшем классическим эксперименте, Э. Дюфло и Р. Ханна показали, как слабость стимулов и недостаточный мониторинг могут становиться причиной учительского абсентеизма (Duflo, Hanna, 2005). Эксперимент проводился в нескольких небольших деревнях, разбросанных в гористой местности округа Удайпур в индийском штате Раджастхан, где обучение учащихся всех классов ведет, как правило, один учитель. В этой части Индии уровень учительского абсентеизма (доля учебных дней, когда учителя вообще не появлялись в школах) оценивался в 44%. Было отобрано 120 деревень, 60 из которых случайным образом попали в экспериментальную и 60 в контрольную группы. Месячная заработная плата учителей в первой группе варьировала от 500 до 1300 рупий, во второй составляла 1000 рупий. По условиям эксперимента учителя из первой группы должны были ежедневно фиксировать на фотокамеру время своего прихода в школу и ухода из нее. За каждый день, когда они проводили в школе не менее 5 часов, им выплачивалась премия в размере 50 рупий (примерно 1 доллар по официальному обменному курсу). Схема, сочетающая денежное стимулирование с эффективным мониторингом, обеспечила почти двукратное снижение уровня учительского абсентеизма в экспериментальной группе – до 22%. Таким образом, благодаря использованию экспериментального дизайна исследователям удалось не только достоверно идентифицировать действовавшие в данном случае причинные механизмы, но и точно оценить их эффект. Эксперимент продемонстрировал, как можно успешно бороться с учительским абсентеизмом в развивающихся странах.

Этот пример интересен еще и тем, что он наглядно иллюстрирует неявный дрейф целей, который за последние десятилетия претерпела экономика развития: если раньше она фокусировалась на обсуждении таких общих проблем как выбор между рынком и системой централизованного планирования, между частной и государственной собственностью, между инвестированием в физический и в человеческий капитал и т. д., то теперь ее внимание привлекают почти исключительно узко прикладные, локальные темы – как снизить в развивающихся странах уровень абсентеизма школьных учителей, как повысить в них уровень вакцинации детей, как подтолкнуть фермеров к использованию современных удобрений и т. д. Но, скажем, Э. Дюфло видит в таком «ускромнении» исследовательских задач скорее достоинство, чем недостаток. (Отметим, что она считается одним из признанных лидеров в применении экспериментальных методов к проблемам экономики развития и одним из реальных кандидатов на получение в будущем Нобелевской премии.) С ее точки зрения развивающимся странам лучше держаться философии малых дел, которую олицетворяет экспериментальный подход, чем пытаться заигрывать с теми или иными идеями масштабного переустройства общества, которые за долгие десятилетия так и не смогли помочь им выбраться из ловушки бедности.

[7] Подробнее об «эмпирическом повороте» в экономической науке см.: (Backhouse, Cherrier, 2017).

[8] О преобладающей интервенционистской направленности современной экономической науки среди прочего свидетельствует тот простой факт, что при публикации работы от автора практически в обязательном порядке требуется включение в нее раздела policy implications. В свое время лауреат Нобелевской премии по экономике Дж. Бьюкенен призывал экономистов перестать давать политические советы исходя из установки, будто они наняты для этого неким благожелательным деспотом (Buchanan, 1987). Бьюкенен не был услышан и подавляющее большинство современных экономистов продолжают воспринимать себя так, как если бы они действительно состояли на службе у благожелательного деспота – государства.

[9] Некоторые более радикальные критики предлагают также отказаться от обязательного построения макроэкономических моделей на микроэкономических основаниях и вернуться к более ранней (кейнсианской) практике использования чисто эмпирических наблюдаемых закономерностей, не выводимых из оптимизирующего поведения индивидов (Wren-Lewis, 2018).

[10] К сходному выводу недавно пришел П. Кругман (Krugman, 2018).

Последний раз редактировалось Ростислав Исакович Капелюшников; 09.10.2018 в 03:33.
Ответить с цитированием