#31
|
||||
|
||||
Создатель протестантского барокко
https://www.kommersant.ru/doc/3335386
Почему лютеранство взялось соперничать с папизмом в музыкальном великолепии Журнал "Коммерсантъ Weekend" №22 от 30.06.2017, стр. 24 Цитата:
С одной стороны, это вроде бы столь знакомая по ситуации многих центров власти того времени история: правитель держит при себе большого музыканта ровно для того, чтобы придать дополнительный блеск своему двору. Так было в Европе раннего Нового времени везде и всюду — от композиторов-фламандцев, работавших во Флоренции при Лоренцо Великолепном, до Моцарта, который с известными оговорками, но все-таки располагал статусом придворного музыканта. Конфессиональная принадлежность тут особой роли не играла, как не слишком значима она была и для монарших художественных вкусов; Фридрих Великий, номинально чадо реформатской церкви, строил дворцы и заказывал оперы, которые вполне могли соответствовать вкусам его католических коллег, то же можно сказать и о наших православных самодержицах XVIII века. Ну а курфюрсты Саксонии задолго до Фридриха Августа I, перешедшего в 1697 году из лютеранства в католичество ради того, чтобы стать королем Польши Августом II, знали толк во всех оттенках придворного великолепия — в том числе и музыкального. Август Эрих. «Мориц Гессен-Кассельский с семьей», 1618–1628 годы С другой стороны, светская музыка Шютца известна в куда меньшей степени, чем его «История Рождества» и «История Воскресения», чем его пассионы, чем «Псалмы Давида» и «Маленькие духовные концерты». Он музыкант той эпохи, когда слова «придворный капельмейстер» сохраняли вполне буквальный смысл — не просто распорядитель музыкальных дел вообще, а поставщик и главный исполнитель музыки для домовой церкви монарха. И это как будто бы вполне сочетается с вышесказанным: раз уж с легкой руки Лютера курфюрсты стали не только светскими, но и церковными правителями, то богослужебная пышность — логичная часть их репрезентации. И это правда — только нужно понять, как вообще протестантизм XVI-XVII веков мыслил саму свою потребность в музыке. Потому что о музыкальных вопросах на самом деле во время Реформации спорили вряд ли намного меньше, чем об устройстве церкви или доктрине искупления. Говоря коротко, церковную музыку тоже требовалось реформировать: ее состояние на момент 1517 года многими воспринималось как такой же цветник вопиющих злоупотреблений, как торговля индульгенциями или распущенность высшего духовенства. Это нам сейчас кажется, что полифоническое искусство, доведенное до самой возвышенной изощренности в мессах и мотетах композиторов франко-фламандской школы,— нечто настолько одухотворенное, что какие же могут быть упреки. Для многих полемистов того времени, напротив, эта музыка звучала слишком светской, позабывшей то место и ту роль, которую ей в богослужении указывало благочестие. Они бранились по поводу того, что композиторы сплошь и рядом строили свои сложные хоровые конструкции на мелодиях, позаимствованных из светских песен (и иногда, о ужас, довольно фривольных), сетовали на то, что из-за контрапункта сакральный текст решительно перестает быть отчетливо слышимым,— и вообще, мол, негоже гармоническими финтифлюшками затягивать службу и рассеивать молитвенное настроение верных. Кальвин ликвидировал в храмах органы и старался свести музыку к незамысловатому пению всей общины; Цвингли пробовал идти еще дальше и обходиться при богослужении вообще без пения. Как ни странно, католицизм в XVI веке тоже чуть не пошел на радикальные меры. Отцы Тридентского собора издали в 1562 году канон, постановлявший, что церковная музыка не должна быть «суетным удовольствием для слуха», а исполняемый текст должен во что бы то ни стало звучать разборчиво и отчетливо. Некоторые католические реформаторы и вовсе предлагали в пользу григорианских распевов отказаться от полифонической музыки (а заодно и от органов). История о том, что Джованни Палестрина своей «Мессой папы Марцелла» убедил соборных отцов не запрещать полифонию — всего лишь легенда, но прекрасная хоровая музыка второй половины XVI века действительно заметно приобрела в строгости. Наподобие того, как в итальянской церковной архитектуре того же времени воцарился ненадолго чинный и сухой стиль, потонувший потом в барочных излишествах. Густав Адольф Спангенберг. «Мартин Лютер музицирует в кругу семьи», 1866 год Лютер в своем отношении к музыке был далеко не ригорист. Знакомство с некоторыми видными композиторами своего времени он, очевидно, весьма ценил — как и собственное музыкальное образование. Если об изобразительном искусстве он отзывался, в общем, глубоко прагматичным образом, то музыку называл «высочайшим даром Божиим после Его Слова». Не только потому, что в церкви она, собственно, доносит слово до слушателя: музыка — это еще и голос хвалы, которую возносит Творцу мироздание, живой отклик человеческого сердца, пробужденного евангельским благовестием. Да, он насаждал за богослужением общее пение на общепонятном языке — и, хотя сначала это новшество приживалось с трудом (люди слишком привыкли к тому, что на службе за них поют другие), простые строфические хоралы, в том числе и самим Лютером сочиненные, сейчас воспринимаются как важнейшая часть лютеранской идентичности. Но это совершенно не означало, что из храма нужно изгнать орган и другие инструменты (а что, упоминаются же они в тексте псалмов) и что за богослужением не может звучать и более сложная музыка, рассчитанная на способности не набожных простецов, а профессионалов. Более того, и с латинским языком Лютер не собирался расправляться окончательно — еще в XVIII веке в больших лютеранских храмах по праздникам центральные песнопения исполняли на латыни. Паоло Веронезе. «Брак в Кане Галилейской», 1562–1563 годы (фрагмент) Именно поэтому лютеранская духовная музыка позднего Возрождения и барокко — это далеко не только гимны да хоралы (хотя сборники старых и новых песнопений «для народа», их полифонических обработок и инструментальных прелюдий на их темы выходили, конечно, десятками и сотнями томов). И именно поэтому Шютц (как минимум наравне с еще двумя «великими Ш» — Иоганном Германом Шейном и Самуэлем Шейдтом) оказался в основоположниках немецкого музыкального барокко вообще. Его синтез всего, что можно было почерпнуть в итальянской музыкальной практике к началу XVII века — ясная полифония римской школы, красочная, роскошная сонорность венецианской церковной музыки, авангардные эксперименты Монтеверди,— не просто выглядит полноценным и органичным. Это была еще и констатация того, что музыка, собственно, одна, что нет разных и не сообщающихся между собой «музык» — церковной и светской. Или итальянской и немецкой. Или даже протестантской и папистской. Лютеров элемент открытости и гибкости, привитый лютеранской музыкальной эстетике, оказался бесценным подарком для национальной культуры. Когда уже после Шютца весь континент многообразно спорил по поводу того, какая музыка совершеннее, итальянская или французская, немецкие композиторы знай сплавляли благополучным образом все лучшее, что можно было найти в обеих традициях. Причем с изумительным результатом — в конце концов, иначе бы не было ни Телемана, ни Генделя, ни Баха. Последний раз редактировалось Chugunka; 09.10.2019 в 04:25. |
#32
|
||||
|
||||
«Fundamentals» и фундаментализм
https://www.kommersant.ru/doc/3325498
Как в мирном американском протестантизме появилось воинствующее крыло Журнал "Коммерсантъ Weekend" №21 от 23.06.2017, стр. 26 Цитата:
А ведь поначалу это была вроде бы авантюра авантюрой: Дрейк начинал свои опыты на средства компании Seneca Oil (она в отсутствие скважин осваивала открытые нефтяные фонтаны), потом компании надоело, Дрейк пустил в дело свои средства, разорился, вошел в долги. И вот, как и положено в нравоучительной истории о том, что терпенье и труд все перетрут, оказался-таки героем дня и владельцем собственной компании. А хозяин участка, на котором эту скважину пробурили, разбогател как Крез. Уж местные жители, даже не очень представлявшие себе, что за корысть в этой вонючей черной жиже, точно были впечатлены. Среди местных жителей был и Лайман Стюарт, 18-летний сын красильщика, ненавидевший отцовское ремесло и вообще-то собиравшийся податься в миссионеры — если бы только не открытие Дрейка, совершенно зачаровавшее юного Стюарта. И круто изменившее и его собственную жизнь, и экономическую историю Штатов, и судьбы американского протестантизма. В декабре 1858-го Стюарт вложил все свои скромные сбережения — $100 — в покупку предположительно нефтеносного участка. И проиграл: нефти там не было. Он стиснул зубы и пару лет работал, как Иаков у Лавана, экономя на всем, пока не скопил достаточно денег — и купил в 1861-м еще клочок земли, и там была нефть. Но, увы, из-за начавшейся нефтяной лихорадки ее добывали слишком много, куда больше, чем нужно было рынку по тогдашним скромным потребностям: опять убыток. Началась Гражданская война, Стюарт вернулся с нее целым и невредимым, опять пустился в нефтяные предприятия, несколько раз немного зарабатывал и несколько раз разорялся, потом перебрался из Пенсильвании в Калифорнию — и вот только там, уже крепко в 1880-е, ему наконец-то пофартило как следует. «Молитва на Первом континентальном конгрессе». Неизвестный художник, 1848 год Его Stewart Oil Company все росла и росла, потом поглотила — уже под названием Union Oil — местных конкурентов, а потом вынесла Стюарта в промышленные короли национального масштаба. Все-таки одно дело труд башмачника в Кальвиновой Женеве, честный, да, но маленький и предсказуемый, кажется, на поколения вперед. И другое дело — индустриальный капитал, подвластный не только биржевым, но и геологическим превратностям. Нет сомнения, что набожному пресвитерианину Лайману Стюарту за этими превратностями виделось великое, непостижимое и даже в карах своих благодетельное Нечто — как виделось оно в шторме каким-нибудь голландским мореходам XVII века, в ужасе распевающим псалмы на зыбкой палубе. Именно Стюарт основал в 1908-м процветающий и поныне Лос-Анджелесский Библейский институт (Bible Institute Of Los Angeles, BIOLA). Который, в свою очередь, в 1910 году начал издавать сборники статей об основах протестантского вероучения — и бесплатно рассылать их всем желающим не только по Америке, но и по всему миру. Начинание полностью финансировали Лайман Стюарт и его брат, скромно назвавшие себя на обложке сборников «двумя благочестивыми мирянами», без имен и даже без инициалов. Сборники, которых до 1915 года вышло двенадцать, так и назывались: «Fundamentals» — «Основания». Девяносто статей, написанных знатными богословами, миссионерами, библеистами, апологетами, повествовали, например, о божественности Христа, о непорочном зачатии, об авторитете Библии, о грехе и искуплении, об эсхатологии. И все же это было нечто куда более необычное и более остроактуальное, чем обычный катехизис для воскресных школ. Пресловутые основания нужно было не просто изложить — их нужно было защитить, причем с одной принципиальной позиции. Эрнест Пейс. «Еще один крысолов», 1924 год Принципы либеральной теологии и новейшей библейской науки в Америку проникали медленно, но проникали. Поначалу со скандалом: когда в 1891-м году профессор-пресвитерианин Чарльз Бриггс, учившийся в Германии, стал рассказывать с кафедры, что Моисей не писал Пятикнижие от и до, что авторству исторического пророка Исайи принадлежит в лучшем случае треть одноименной книги и так далее, последовал немыслимый шум с процессом по обвинению в ереси и последующим отлучением Бриггса от его церкви. Но дальше было хуже: светские репрессивные меры против мирной науки в Соединенных Штатах все-таки были малоупотребительны, эволюция и естественный отбор уже были не страшной нигилистской гипотезой, а респектабельной нормой, соблазнившей и многих верных, да и в общественном смысле происходило много такого, что совершенно не нравилось консерваторам. Так и получилось, что «Основания» возражали не просто против некоторых либеральных течений в протестантском богословии, защищая христологические догматы и строго буквальную непогрешимость Писания, а сразу и против дарвинизма, и против атеизма, и против современной философии вообще, и заодно против «романизма» (как авторы сердито называли католицизм). Мы привыкли к словосочетанию «исламский фундаментализм» и почти не отдаем себе отчета в том, что оно появилось сравнительно поздно, что довольно долго фундаментализм как социально-публицистическое понятие существовал только один — тот самый, протестантский, вдохновленный «Основаниями» Стюарта и его ученых помощников. Распространившись прежде всего в консервативной пресвитерианской и баптистской среде, он, положим, так и не одолел своих врагов. Хотя очень старался: еще в 1920-е, например, стараниями фундаменталистов преподавание теории эволюции было законодательно запрещено в 15 штатах. При всей влиятельности отдельных ультраправых религиозных групп правовая логика «надо запретить то-то и то-то как противоречащее Библии» в конечном счете упиралась в конституционную норму о том, что государство не может ни предоставлять какой бы то ни было религии официальный приоритет, ни запрещать ее. Фасад книжного магазина с антидарвинистскими лозунгами, 1925 год Но все же он был очень важной и характерной частью реакции на модерное сознание вообще, которая и сейчас еще как дает о себе знать по местам. И это в том числе и благодаря Лайману Стюарту, не скупившемуся в свое время на астрономические тиражи «Оснований», Америка как была, так и остается, по всем социологическим данным, самой религиозной страной развитого мира, президентов которой (за единственным исключением в лице Кеннеди) поставляют разнообразные протестантские деноминации. И где даже большие внешнеполитические ориентиры нет-нет да и имеют религиозную окраску — причем порожденную не внешней историософией, которая иногда напластовывалась на сознании христианских наций Старого Света, а именно что вот этой борьбой за основы. Энтузиазм сменяющихся вашингтонских администраций в отношении государства Израиль, например, воспринимается как-то иначе, если вспомнить волну именно конфессиональных восторгов конца 1940-х годов. Веками никто, даже и Стюарт в 1910-м, толком не мог представить, как же это сбудутся ветхозаветные прорицания о том, что расточенные сыны Израилевы вновь соберутся на Сионе — и вот, получите, скептики, мнящие, что пророков нужно понимать в лучшем случае иносказательно. Структура общественного запроса на появление совсем уж карикатурных фриков вроде нашего Энтео в Штатах, конечно, совершенно другая, но все же этот запрос есть. А потому по-прежнему есть и одиночки, и целые сообщества, воинственно оберегающие то, что им представляется фундаментальными библейскими истинами — вплоть до геоцентризма и сотворения мира за шесть астрономических дней несколько тысяч лет тому назад. Что ж, люди при деле, а дела много: поди придумай новое изящное объяснение тому, как именно в таком случае появились окаменелости и та самая черная жижа, которая обогатила Лаймана Стюарта. Последний раз редактировалось Chugunka; 11.10.2019 в 08:09. |
#33
|
||||
|
||||
Община шейкеров поселяется в Америке
https://www.kommersant.ru/doc/3319734
Почему нравы замкнутой суровой секты проложили дорогу современному дизайну Журнал "Коммерсантъ Weekend" №20 от 16.06.2017, стр. 32 Цитата:
Не то чтобы мотивированная соображениями аскезы борьба с изнеженностью была чем-то новым сама по себе, конечно. Начиная с еще позднеантичного христианства каждая попытка вернуться к апостольской нравственной высоте (не исключая и протестантизм вообще, и кальвинизм в частности) содержала в себе нормативную атаку на роскошь, излишества и суетность. Но, допустим, от Савонаролы шейкеров отличает положительная программа, разработанная четко и деловито: мы не просто воюем с роскошью, мы обустраиваем наш быт так-то и так-то, на основе внятных и, в общем-то, не чересчур экстремальных принципов. А от эксцессов раннего монашества, граничащих с демонстративным «антиповедением» киников и с упоенным саморазрушением (преподобный Симеон Столпник разводил червей на покрывавших его тело гноящихся струпьях — ну и так далее),— тягой к без пяти минут бюргерской опрятности. В самом деле, наставления Энн Ли иногда больше всего похожи на практические советы заботливой матери, прививающей детям приличные манеры и добрые навыки. Будьте аккуратны, будьте чистоплотны, учила она, ведь на небесах нет нерях. Держите комнаты в чистоте, благое расположение духа в грязи не возникает. Вещи держите на раз и навсегда для них назначенных местах, чтобы вы их при случае могли найти в любое время дня и ночи, не тратя на поиски драгоценное время. Долой расшитые скатерти, лучше ешьте так, чтобы не заляпать стол. Танец на воскресной службе в общине в Уотервлите, недалеко от Олбани (Нью-Йорк), 1873 год Фото: DIOMEDIA / Mary Evans Обыкновенно пророчицы, почитаемые за Христа, пришедшего воцариться на тысячу лет, учат все-таки в несколько ином стиле. Но тут нужно помнить, что «матушка Ли» из Манчестера. Было ли ее яростное гнушение браком и соитием следствием семейной травмы (ее выдали замуж насильно, дети умерли во младенчестве), не было ли — это все гадания. Но в устройстве ее общины есть еще и пафос протеста против того, как была устроена жизнь рабочих окраин времен промышленной революции, и это-то очевидно. Трущобы, грязь, скученность, повальное пьянство, теснота, миазмы, копошащиеся в сору дети — шейкеры видели в этом не только бытовую бесчеловечность, но еще и бытовое безбожие, что-то вроде блейковских «темных мельниц Сатаны». При всем том шейкеры совершенно не были врагами технологического прогресса как такового (а ведь есть в Америке некоторые столь же старинные секты, которые нынче не пользуются автомобильным транспортом, не говоря уже об интернете). Только бы он служил все тому же: рациональному труду без видов на личное обогащение, бережливости, аккуратности, экономии времени и сил. К примеру, еще одна известная женщина из шейкерской истории, Табита Бэббит (1779-1853), самолично изобрела циркулярную пилу и оптимизировала производство гвоздей (только не запатентовала эти изобретения, потому что идея единоличного права на интеллектуальную собственность шейкерской морали была совершенно чужда). Вряд ли первые шейкеры знали что-то существенное о своей современнице Марии-Антуанетте, а если и знали, то наверняка считали французскую королеву распутной Иезавелью,— но в предельно обобщенном смысле основания эстетики у них были похожи. Только для королевы простота и прямолинейность были знаком близости к природе (и элегантный орнамент при этом вовсе не исключался), а для шейкеров — знаком близости к Богу: где просто, там ангелов со сто. Орнамент и вообще декоративность — проявления гордыни, а оклеивание шпоном простенькой древесины — не просто суетность, но и нечестность, обман. Надлежит использовать то, что под рукой, из чего проще получить в итоге крепкую и надежную вещь — клен так клен, сосна так сосна. Очень многие шейкерские изделия впоследствии были заново расчищены и отлакированы, но изначально мастера предпочитали их красить (цвета тоже строго регламентировались) — так легче и так единообразнее. Пропорции должны быть без лишней торжественности, материал, даже самый дешевый, нужно расходовать с умом, вещи призваны в скромности и простодушии служить хозяину — но никак не потакать его самолюбию. Отсюда шкафы и комоды, которые для экономии места можно было поставить в угол или в узкий простенок, отсюда умение ловко оборудовать места для хранения, отсюда стулья, которые можно было развесить по стене и снимать их при надобности. Да, все это задумывалось как мебель программно бедняцкая. Но, во-первых, сами представления о бедности и роскоши все-таки меняются. Здесь вспоминается один третьеразрядный роман Дюма «из современной жизни», в котором есть обездоленная девушка, скромный цветок чадного Парижа, которая отважно борется с нищетой и все-таки скромно мечтает о красивой жизни. Добродетельные соседи, тоже не богачи, решают ей помочь и вскладчину купить мало-мальски приличную обстановку — «простую, разумеется, но новую и современную». Конечно, из красного дерева, потому что как же иначе? Но увы, в бедном околотке не нашлось красного дерева. И денег на него не нашлось тоже. И пришлось (соберите все свое мужество перед зрелищем настолько ужасающей обездоленности) согласиться на мебель из ореха. «Впрочем, они привыкли обходиться малым»,— добавляет автор, чтобы стало уж совсем слезно, совсем жалостно. Во-вторых, при всей суровости шейкеров их мебель сейчас видится совсем не как вещи из интерьера Собакевича, где «все было самого тяжелого и беспокойного свойства». Они уверенно предвосхитили то, к чему европейская эстетика неспешно шла-шла через Рескина и «Искусства и ремесла», через «венские мастерские» и Лооса — да и пришла уже в более зрелом ХХ веке. Иные шейкерские комоды или столы выглядят так, что их не постыдились бы ни передовики Баухауса, ни великие скандинавские дизайнеры. Что там, иногда при всей утилитарности эти вещи отдают, кажется, даже ар-декошной горделивостью — настолько тонко и строго безвестные американские сектанты чувствовали пропорции, форму, материал. Теперь шейкеров, почитай, больше нет: последние сто лет община хирела и хирела, сейчас это и не община вовсе — остался только один человек. И множество столярных изделий, превратившихся в музейные ценности и недешевые объекты коллекционирования. Последний раз редактировалось Chugunka; 20.10.2019 в 06:59. |
#34
|
||||
|
||||
Отец информатики
https://www.kommersant.ru/doc/3313228
Откуда возникла теория о связи между успехами в точных науках и религией Журнал "Коммерсантъ Weekend" №19 от 09.06.2017, стр. 32 Цитата:
Консервативные форумы, комьюнити, паблики и проч. уже высказались в том духе, что чего же ждать от этих обмирщенцев. Завтра, глядишь, и браки удумают через айфон благословлять. Настоятель отличившейся таким образом церкви уже замучался, верно, объяснять, что на священный сан этот андроид не посягает, что это так, невинный аттракцион, что святотатства тут не больше, чем у какого-нибудь баварского или австрийского банкомата, приветствующего клиента словами «Gruess Gott». Но дополнительную трогательность этой ситуации, вряд ли там, на месте, осознаваемую, придает то обстоятельство, что кирха эта находится в «Лютеровом Риме» — Виттенберге. А неподалеку, в Лейпциге, в 1646 году родился тот, кто начал строительство электронно-цифровой составляющей нашего теперешнего существования. Этот человек, получив невероятно заманчивое и почетное для любого человека науки о ту пору предложение — стать заведующим Ватиканской библиотекой,— решительно отказался только потому, что контракт подразумевал формальный переход в католичество. (Вот Винкельман, например, в аналогичных условиях в вере не устоял.) Адам Ризе. «Счет на линиях», 1518 год Фото: DIOMEDIA / Alamy Даже читая с экрана оцифрованные страницы того же Лейбница, бывает трудно совсем уж выбросить из головы гумилевские строки о числах и словах. О том, что хотя «все оттенки смысла умное число передает», но все равно «для низкой жизни были числа, как домашний подъяремный скот». Но Лейбниц как раз таки и исходил из того, что число тоже осиянно средь земных тревог. Вернее, что число и слово — просто способы отразить ту в конечном счете упорядоченность мироздания, которая и есть Логос. Если кто и надеялся поверить алгеброй гармонию, то это он; подоплека его теодицеи (из которой Вольтер сделал такую смешную и такую неглубокую карикатуру — все, дескать, к лучшему в этом лучшем из миров) именно в исчисленности сущего со всеми его закономерностями, которая в предельном смысле не может быть нерациональной, как не может быть нерациональной даже самая темная страница из учебника по матанализу. Есть масса актуальных дисциплин, которые Лейбницу благодарны самым очевидным образом: высшая математика, логика, физика, топология, комбинаторика, кибернетика, наконец. Есть масса сполохов вполне средневековой мысли, которым, в свою очередь, был признателен сам Лейбниц: Раймунд Луллий, Николай Кузанский, да хоть каббала. При этом трудно избегнуть ощущения, что он, числящийся одновременно и образцовым картезианцем, и образцовым предтечей туманной учености Шеллинга, более всего старался ради простецов. Это до них должны были докатиться Лейбницевы идеи «универсальной характеристики», всеобщего языка, способа свести любое утверждение, тезис, высказывание, лозунг, все что угодно, любой выражаемый в речи мыслительный акт,— к непревратной математике. Вслед за Паскалем (который, по совпадению, от католической ортодоксии уклонился в почти что протестантствующий янсенизм) Лейбниц думал над тем, как бы бесстрастные вычислительные операции перевести в механику,— и придумал вычислительную машину, более совершенную, чем Паскалева: арифмометр Лейбница впервые мог выполнять все четыре арифметических действия. Арифмометр Готфрида Вильгельма Лейбница, 1673 год Фото: DIOMEDIA / Granger Этот шестеренчатый калькулятор, чьи отпрыски царили в конторах по всему миру вплоть до 1970-х, оперировал в самой привычной нам десятичной системе. Но Лейбниц же впервые описал двоичную систему счисления. Для начала она выглядела философским орудием отвлеченного порядка. Вместо старой-престарой, одряхлевшей до бессмысленности нумерологии, пифагорейской, неопифагорейской и христианской,— только два крайних основания. Творящее, действующее Единство против безвидного и пустого небытия. И Лейбниц страшно обрадовался, узнав от подвизавшегося в Китае иезуита о существовании «Книги перемен» (об «И-Цзин» он потом много написал в трактате «Novissima sinica»). Выходило, что система описания всего мироздания через сочетания сплошных и прерывистых черточек (читай: единиц и нулей) — древняя досточтимая мудрость. Но это был еще и колоссальный шаг в сторону электронно-вычислительного прогресса. Точнее, замысел шага: до булевой алгебры пришлось ждать еще век с лишним; Лейбницу, видевшему в двоичном счислении эпохальный переворот и почти уже придумавшему перфокарты и машинный алгоритм, как будто бы чего-то самую малость недостало — досуга, убежденности, технической базы, интуиции, востребованности. «Novissima sinica», издание 1699 года Рассел обозвал его сухарем, из-за влияния которого немецкая классическая философия сделалась сухой и педантичной. Отчасти это верно, но есть в Лейбнице и совсем не сухая, а по-возрожденчески страстная, какая-то давинчиевская авантюрность ума, старающегося самым фундаментальным образом препарировать буквально все, был бы случай. Языкознание и медицину, геологию и богословие. (И тут надо все-таки заметить для честности, что за лютеранскую догму он, изобретавший проекты всеобщего согласия христиан, не то чтобы яростно держался ради нее самой.) В формальном смысле изрядную часть жизни он прослужил и вовсе историографом — курфюрст Ганновера поручил ему составить историю великой династии Вельфов. Но от ренессансных «полиматов», так стремившихся к всеобъемлющему универсальному знанию, Лейбница отличают и попытки по-новому выстроить само существование науки — он мечтал о европейской системе научных сообществ. Принято считать, что идеалом для него (несмотря на сложные отношения с Ньютоном) было лондонское Королевское общество. И опять-таки принято считать, что в таком случае подтверждается тезис о Реформации как катализаторе развития точных наук. Тезис этот еще в 1936-м выдвинул великий американский социолог Роберт Мертон, попробовавший в другом направлении развить мысль Макса Вебера. Если некоторая совокупность морально-психологических убеждений, проистекавших из убеждений религиозных, смогла трансформировать экономический быт цивилизованного мира — то отчего не попробовать с ней же связать и научную революцию? Если уж в первые сто лет существования Королевского общества в его составе явно преобладали не католики, да и англикан там, для пущей ясности, теснили адепты протестантизма более решительного. Лоран де ла Гир. «Аллегория Арифметики», 1650 год Фото: Acquired by Henry Walters with the Massarenti Collection, 1902 Критиковать Мертона как будто бы даже проще, чем Вебера. Ну какой смысл, мол, замыкаться на этих лондонских протестантах, а то менее важны для истории точных наук Декарт, Ферма, Гассенди, Галилей и Торричелли. И все же сам грандиозный слом в науке XVII века правда трудно представить себе без Реформации. Библия внезапно оказалась не сердцевиной колоссальной системы святоотеческих и схоластических комментариев, а текстом, толкования которого нужно извлекать из него же,— но тогда и само естество нужно было переосмыслять заново, без оглядки на «Суммы» Аквината. Новых эмпирических фактов — от спутников Юпитера до инфузорий — набралось столько, что в старую структуру научного знания они просто не вмещались. А новая структура уж так выстроилась, что в ней даже академическая переписка о дальневосточной гадательной системе — и та обернулась в конце концов еще одним вселенским технологическим переворотом. Последний раз редактировалось Chugunka; 14.10.2019 в 11:51. |
#35
|
||||
|
||||
Основания экуменизма
https://www.kommersant.ru/doc/3306102
Почему протестанты, знавшие толк в разделениях, в ХХ веке возглавили движение за всеобщее единство Журнал "Коммерсантъ Weekend" №18 от 02.06.2017, стр. 32 Цитата:
Нет, конечно, исторические Мартин Лютер и Жан Кальвин никогда не дрались — и даже не написали друг другу ничего оскорбительного. Но то, что почти сразу после 1517 года реформаторы начали уж очень буквально реализовывать апостольские слова «надлежит быть и разномыслиям между вами»,— это факт. Иллюстрация из памфлета о противостоянии Лютера и Кальвина, XIX век Фото: DIOMEDIA / Alamy Филипп, ландграф Гессенский, о котором в этом цикле уже было сказано, еще в 1520-е пытался из прагматических соображений выступать примерно как наш Аввакум, взывавший к стремительно размежевывавшимся соратникам: «Пропадете как черви капустные!» Но уже тогда, в 1529-м, первое серьезное разделение — спор между Лютером и Цвингли по вопросу о присутствии Христа в Евхаристии — уврачевать не удалось. В разных краях, разных обществах и разных головах незамутненная истина христианского учения виделась по-разному. В Швейцарии процвело сначала цвинглианство, а потом и кальвинизм, захвативший изрядную часть протестантской Европы и разошедшийся с лютеранством без надежды на примирение. В Германии еще при Лютере полыхнул анабаптизм, потом возникли секты меннонитов и гернгутеров, а много позже и в среде самого лютеранства стали возникать обособленные течения; в вольной Голландии на кальвинистской почве произросли и отрицавшие Троицу социниане, и благодушные арминиане. Утвердившийся в Шотландии в форме пресвитерианства кальвинизм долго соблазнял паству пытавшейся держаться «среднего пути» Церкви Англии — и против нее восстали пуритане. Когда последних перестали преследовать, в Англии сложилось то спокойное многообразие направлений и сект — вспомним хотя бы квакеров, методистов и анабаптистов, возродившихся уже без приставки «ана-» как просто баптисты,— о котором Вольтер сказал: «Мир с тридцатью религиями лучше, чем война и отсутствие всякой веры». И это еще если ничего не говорить об Америке — где выходцы из чуть ли не всех протестантских церквей, деноминаций и сект, организовываясь, ссорясь, пророчествуя, замыкаясь, разделяясь и сливаясь, произвели совсем уж калейдоскопическую пестроту христианских сообществ, старых и новых. И ведь почти никто не пропал, никаких капустных червей. Но представим себе, какими они были, скажем, в начале ХХ века: чопорный англиканский епископ из «высокой церкви», которому с его парчовыми ризами только разве латыни не хватает для того, чтобы выглядеть католическим прелатом, и затерянный в горной глуши меннонит, у которого церковь уж точно не в бревнах, а в ребрах. Старейшина из американской деревни, где исступленно ждут второго пришествия и даже на керосинки смотрят с подозрением, и просвещенный берлинский пастор, знай нахваливающий Реформацию как воодушевительницу прогресса. Положим, вряд ли они стали бы вцепляться друг другу в бороды или огревать друг друга томами Писания; но, с другой стороны, о чем им говорить, разве не дальше они друг от друга, чем православные и католики? И все же они стали разговаривать. Еще в 1910-м, например, тысяча с лишним представителей протестантских исповеданий съехалась в Эдинбург на Всемирную миссионерскую конференцию — но основная повестка дня у них была все-таки еще деловито-старорежимная: как нам, поправляя на благочестивых своих раменах бремя белого человека, эффективно просветить дикарей, сидящих во тьме и тени смертной. Они бы, наверно, и продолжили потихоньку с теми же настроениями. Но тут началась война. Среди тех христианских лидеров, которые во время Первой мировой регулярно выступали с миротворческими декларациями, был примас лютеранской церкви Швеции — Натан Седерблом, архиепископ Упсалы. Собственно, архиепископом он стал только за считанные месяцы до начала войны; прежде был преподавателем богословия и истории религий, а еще раньше на протяжении семи лет окормлял шведскую диаспору в Париже. Тогда среди его прихожан был Альфред Нобель, ценивший Седерблома и много с ним советовавшийся — не по поводу взрывчатых веществ, разумеется, и даже не столько по душеспасительным, сколько по литературным вопросам: Нобель втихомолку писал трагедию на сюжет из итальянского Возрождения. Седерблому же пришлось и совершать заупокойную службу по Нобелю в 1896-м, и он прочувствованно отмечал в покойном именно его стремление к миру. Через тридцать с небольшим лет, в 1930 году, сам Седерблом получит Нобелевскую премию мира — в том числе за то, что он предпринимал уже после Первой мировой, в 1920-е. Движение, которое создал Седерблом, называлось устрашающе невыразительно. Не какое-нибудь там «Единство во Христе» или «Собранные верой» — нет, просто «Жизнь и деятельность», и все тут. Речь шла не о том, чтобы все протестанты (а в перспективе и все христиане вообще) разом отложили все, все свои «разномыслия», доктринальные и мировоззренческие. В перспективе оно, пожалуй, хорошо, но пока надо дать внятный ответ о своем уповании человечеству, которое только что пережило катастрофу. И надо постараться, чтобы новый порядок в послевоенном мире был выстроен на началах братолюбия и всеобщей способности друг друга услышать. «Жизнь и деятельность» должна была в конечном счете создать грандиозный (и потому влиятельный) христианский аналог Лиги наций — которой тогда еще восхищались и во всесилие которой верили. Папа Римский Франциск и архиепископ Кентерберийский Джастин Уэлби (слева), 2016 год Фото: Reuters Это, безусловно, не был крестовый поход одного только Седерблома. В 1920-е годы, так странно смешивавшие воодушевление и чувство упадка, нервозность и оптимизм совершенно безоглядный, такие утопические идеи носились в воздухе. С подобными предложениями выступал, например, один из самых радикальных деятелей православия XX века — патриарх Мелетий (Метаксакис), отец новостильной реформы восточных церквей. Но православные сами по себе в этом смысле решительно ничего не достигли, католики вообще в соответствующей проблематике до поры до времени очень осторожничали, а протестанты преуспели. Начав с международных совещаний по несколько десятков человек, «Жизнь и деятельность» объединилась с еще одним движением, «Вера и церковное устройство», и в 1930-е уже представляла собой организацию вполне вселенскую, которая готовилась трансформироваться во Всемирный совет церквей. Но пока она с энтузиазмом выбирала всевозможные установительные и координационные комитеты, началась та самая мировая война, которую так хотели предотвратить. Но потом, в 1948-м, Всемирный совет церквей (ВСЦ) все же создали по всей форме, и он чинно и торжественно существует до сих пор, и участвуют в нем в дополнение к протестантам представители православия и католичества. И вроде бы ничего революционного деятельность ВСЦ миру не принесла. Очень братолюбивые, но никого ни к чему не обязывающие заседания функционеров — за все хорошее против всего плохого. И вовсе не упразднились дальнейшие разделения и расколы — какое там, только теперь уже причины обыкновенно не догматические, а из разряда женского священства и однополых браков. Однако что-то сдвинулось — медленно, со скрежетом, но бесповоротно. Красочнейшие картинки последних пятидесяти лет — папа римский и патриарх Константинополя снимают друг с друга анафемы и обнимаются, папа римский и протестантские иерархи с радостными улыбками встречаются у алтаря, всевозможные христианские священнослужители (и даже примкнувшие к ним мусульмане, иудеи и буддисты) молятся о мире в Ассизи — не были бы возможны без Седерблома и его начинаний. Да, иногда в таких событиях много не очень содержательного официоза, иногда политической подоплеки не самого возвышенного толка. Но психологический климат христианства в глобальном смысле все же решительно изменился — на свой лад так же решительно, как и 500 лет назад. Последний раз редактировалось Chugunka; 16.10.2019 в 11:15. |
#36
|
||||
|
||||
Каковы права войны и мира
https://www.kommersant.ru/doc/3299269
Почему из беззаконий Тридцатилетней войны выросло современное международное право Журнал "Коммерсантъ Weekend" №17 от 26.05.2017, стр. 34 Цитата:
Трое отделались ушибами, хотя упали с 20-метровой высоты. Католики потом утверждали, что их по мановению Богоматери спасли ангелы; протестанты говорили, что наместники просто приземлились в кучу нечистот, а потом их спасла не Дева, но матрона — хозяйка близлежащего дворца, властная княгиня Поликсена фон Лобковиц, спрятала горемык от разозленной общественности буквально под собственными юбками. Фарс фарсом, но начавшееся восстание Габсбурги взялись потопить в крови; стороны озаботились поиском союзников, накопившиеся во всех столицах взаимные счеты, обиды, территориальные претензии вскипели, и религиозный конфликт внутри Священной Римской империи превратился в общеевропейскую войну, какой еще не было от сложения мира. Жак Калло. «Большие бедствия войны», 1632 год Фото: DIOMEDIA / Alamy Мера бедственности любой войны, даже колоссальной, даже меняющей ход мировой истории, становится с каждым полувеком все невнятнее. Но есть цифры, хотя бы приблизительные. Счет уничтоженных за время Тридцатилетней войны городов шел на тысячи. Деревень — на десятки тысяч. В большинстве земель империи выкошена треть населения. А где-то — на северо-востоке, в Мекленбурге, и на западе, в Вюртемберге, — и больше половины. Тех, кого оружие пощадило, добивали голод и болезни. Запустели целые области, и на то, чтобы кое-как восстановить хозяйственные и демографические показатели, Центральной Европе еле хватило 50 лет. Жаку Калло, как считается, впечатлений от одной только кампании, французского вторжения в Лотарингию (1633), хватило для по-своему исчерпывающего «портрета» Тридцатилетней войны. «Большие бедствия войны» Калло — не хроника конкретных событий, но и не аллегория, батальные зверства чинно изображающая фигурами Марса и Беллоны. Декоративности, героики, горациевского «dulce et decorum» в этих гравюрах нет; собственно, поле битвы изображено (и то без всякой красивости) только единожды. Грабежи, мародерство, разнообразные казни солдат и мирных жителей, калеки, ползающие перед госпиталем и выпрашивающие милостыню: война такова. И она не становится менее отвратительной от того, что все это заключено в добропорядочную как будто бы рамку. Открывается серия листом, где новобранцы, еще чистенькие, еще вполне человекообразные, строятся под знаменем, а завершается торжественным зрелищем монарха, награждающего руководивших мясорубкой генералов: орлы, герои. А что делать? Так устроен мир, война в нем будет всегда, и протестантам-шведам не с чего придерживаться во вспарывании животов какой-то более гуманной методы, чем добрым французским католикам. В 1625 году в Париже вышла книга, автор которой писал: «Я был свидетелем такого безобразия на войне между христианами, которое позорно даже для варваров, а именно: сплошь и рядом берутся за оружие по ничтожным поводам, а то и вовсе без всякого повода, а раз начав войну, не соблюдают даже божеских, не говоря уже о человеческих, законов, как если бы в силу общего закона разнузданное неистовство вступило на путь всевозможных злодеяний». Книга называлась «О праве войны и мира», а автора звали Гуго Гроций, или, на родном ему голландском наречии, де Грот. Он знал, о чем говорил, когда писал о злодеяниях: когда он родился, нидерландские провинции уже воевали с Испанией, и конца этой войны он не увидел. Тем менее у него было причин думать, что взаимное человекоубийство можно взять и упразднить одним прекрасным движением воли. Но Гроций надеялся, что и войны можно регулировать. Что критерий самой возможности и правомерности боевых действий — не одна только воля государя, ничем не сдерживаемого, как у Макиавелли, и уж точно не потребность истребить иноверцев. Что во взаимоотношениях между народами есть разумные постулаты, которые ради действительного общего блага достаточно распознать и соблюдать. Гуго Гроций. «О праве войны и мира», 1625 год «О праве войны и мира» — не нудный правоведческий трактат и не спонтанно-бессвязный крик души. Гроций почти что изнуряет читателя образованностью; нет, кажется, ни одного положения, ради доказательства которого на протяжении одного абзаца он не ссылался бы на Овидия и Стация, Сенеку и Полибия, Цицерона и Аристотеля да еще на дюжину мест из Писания. Но сам строй этих положений — он новый. Есть право естественное, есть право божественное, а есть право человеческое, то, что в людском общежитии установлено ради пользы по взаимному соглашению, а не по неумолимым законам природы. «Право народов», международное право — еще один род человеческого права, когда в такое же соглашение вступают государства, равноправные по определению, вне зависимости от территориального могущества или величия правящей династии (и «носителем верховной власти» становится собственно государство, а не его суверен). Хотя справедливая война возможна и даже необходима, но во время войны должно стремиться к миру, и даже с ущербом. Ясный договор — мерило добросовестного положения вещей, и соблюдать его надлежит свято; следует удерживаться от чрезмерных опустошений и от убийства, даже непреднамеренного, детей, женщин, стариков да и вообще мирного населения. Новизна конфликта настолько масштабного, каким была Тридцатилетняя война, требовала и совершенно нового осмысления международной политики. Именно поэтому, очевидно, трактат Гроция — кальвиниста, ставшего жертвой внутрипротестантской богословской распри, голландца, вынужденного эмигрировать во Францию,— воспринимался как нечто желанное и даже судьбоносное. Еще при жизни Гроция (он умер в 1645 году) его книга вышла несколькими изданиями и стала настольным чтением многих правителей и полководцев; король Густав II Адольф, «шведский Марс» и «северный лев», всегда держал при себе «О праве войны и мира», словно Александр — «Илиаду». Окончательная победа Гроция, впрочем, оказалась посмертной. Вестфальский мир, завершивший войну в 1648 году, был уже не полюбовной сделкой государей, а результатом трудов многолюдного дипломатического конгресса, который действовал словно по Гроциевым прописям. «О праве войны и мира» было теорией, Вестфальский мир — практикой: его соглашения, окончательно уравняв в правах христианские исповедания на территории империи и выстроив равновесие сил на континенте, заодно сформулировали нормы, по которым существует до сих пор международное право. Не истребившее войну как последний довод государей, не перековавшее мечи на орала, но все ж таки старающееся утверждать вместе с Гроцием: «Редко причина возникновения войны такова, что ее или невозможно, или не должно избегнуть». Последний раз редактировалось Chugunka; 18.10.2019 в 11:18. |
#37
|
||||
|
||||
Протестантизм по-турецки
https://www.kommersant.ru/doc/3293498
Почему польский кальвинизм, женевские псалмы и оттоманская музыка — вполне естественное сочетание Журнал "Коммерсантъ Weekend" №16 от 19.05.2017, стр. 30 Цитата:
Можно подумать, что это они сгоряча — как пословица «Незваный гость хуже татарина» не означает же, что ордынский мурза с саблей прямо так уж и предпочтительнее, чем явившийся без приглашения родственник или сослуживец. Мол, католические державы, напуганные османской агрессией, призывали всех объединиться против общего врага (и в том числе ради этого не отказывать Риму в праве на статус единого центра христианского мира) — а мы не хотим только страха ради турецка быть под Габсбургами. Но на самом деле «гезы», как видно, относились к этому девизу довольно серьезно, если они даже чеканили медальку с ним, причем для пущей наглядности делали ее в виде полумесяца. И вообще в геополитике XVI-XVII веков отношения протестантизма и ислама — странный, но большой и интересный сюжет. Обе стороны, изображая трогательную близорукость, заверяли друг друга, что в религиозном-то смысле их разделяет сущая малость. Троица, искупление, предопределение — это все детали. Главное ведь что? Вы не поклоняетесь идолам, мы не поклоняемся идолам. Как тут не дружить против презренных латинян? Особенно если эта дружба крайне выгодна обеим сторонам. Неизвестно, как сложились бы военные судьбы протестантских князей в Германии, если бы Карлу V не приходилось иметь дело с османскими атаками. Неизвестно, выстояли бы в конечном счете те же Нидерланды против испанского возмездия, если бы Испания не воевала против Порты в Средиземноморье. Присутствие турок в Центральной и Восточной Европе — фактор, который время от времени играл в ходе Тридцатилетней войны роль довольно важную, а отсутствие голландского и английского флота в рядах нескольких антиосманских коалиций привело к тому, что Турции достались и Крит, и Кипр. Дипломатические контакты, сначала разовые, к середине XVII века уже были основательны и постоянны — в Стамбуле сидели посольства; вековая дружба Блистательной Порты с Францией все-таки давала иногда сбои, а вот послы Швеции, Англии, Нидерландов, выступая единым фронтом, хитро и умело влияли и на внутреннюю политику Османской империи, и на внешнюю. Портрет Мехмеда IV, 1682 год В 1660-е все эти посольства часто имели дело с человеком по имени Али (или Али-бей) Уфки — музыкантом, а потом и переводчиком султанского двора. Разумеется, он был полезен и как драгоман, и просто как еще один «свой человек» в придворной среде: при Мехмеде IV управление империей выглядело уже не так безобразно, как 10-20 лет назад, когда на троне сидели то недоросли, то убогие, а визирей назначали гаремные евнухи и янычары, но все же ориентироваться без проводника в ориентальных тонкостях взяточничества и интриганства не всегда было удобно. Но Али Уфки, кроме того, был приятнейший собеседник — ученый, вежественный, знавший добрую дюжину языков, писавший стихи и музыку и переводивший на турецкий кое-что важное для гяуров. Яна Амоса Коменского, например, или Гуго Гроция — но не только. А еще он, вообще-то говоря, был поляк. И звали его Войцех Бобовский («Альберт Бобовиус», подписывался он на латыни, имея в виду двойное имя святого Адальберта-Войтеха). Во время очередного набега на Галицию его увели в плен татары, потом на крымском невольничьем рынке его купил какой-то стамбульский вельможа, отправивший Бобовского учиться в султанский «пажеский корпус» — но пришлось обрезаться и принять ислам. А до того Бобовский был протестант, точнее, кальвинист. Джон Валентайн Хаидт. «Эдуард VI дает разрешение Яну Ласкому на создание конгрегации европейских протестантов в Лондоне в 1550& Это как-то не вяжется с обычным представлением о Польше как о твердыне католицизма, но еще в начале XVII века в Речи Посполитой протестантизм был очень даже могуществен. Усилиями Яна Лаского, друга североевропейских реформаторов, сбежавшего в Польшу от Марии Тюдор, кальвинизм с энтузиазмом принимали и шляхта, и горожане; кажется, это Лев Сапега жаловался послам Бориса Годунова, что католиков в королевском сенате раз-два и обчелся. Установления государства охраняли веротерпимость — это потом, уже после Потопа, центральная власть возьмется безжалостно насаждать единоверие, а население, мало воодушевленное изуверствами протестантов-шведов, даже не будет очень против. Али Уфки демонстративно исполнял все обязанности правоверного и даже совершил хадж в Мекку (хотя есть подозрение, что тут дело было скорее в любознательности: как не воспользоваться возможностью увидеть священный город Востока, куда закрыт доступ любому немусульманину). Но те его труды, которые сейчас памятны в первую голову, связаны вовсе не с религией Пророка, а с христианством. «Фанатизм, или пророк Магомет» Вольтера, издание 1743 года Он перевел на турецкий Библию — и этим переводом турецкоязычные христиане пользуются до сих пор. Перевел сразу на несколько восточных языков реформатские вероучительные документы. Музыковедам он тоже известен не только как источник всерьез бесценных сведений об османской музыке: в 1665-м Уфки выпустил свою версию «Женевской Псалтири». Церковные гимны, составлявшие основу кальвинистского богослужения, он перевел на турецкий, а сами их напевы изложил в соответствии с оттоманской системой ладов. Звучит это, надо сказать, поразительно — примерно как если бы персидские ковроделы взялись делать ремейки изделий фламандских гобеленовых мануфактур. Гортанные тюркские строки, за которыми все-таки различимы чеканные стихи Клемана Маро и других поэтов-гугенотов, и строгие хоральные мелодии, приправленные толикой ближневосточных пряностей. Что именно руководило Бобовским при всем том — не вполне понятно: то ли чудаковатый пыл одиночки, пытавшегося открыть подданным «Великого турка» величие истинного христианства, то ли, наоборот, глобальная политическая повестка дня и желание поддержать своих европейских единоверцев (бывших или даже настоящих: своим многочисленным западным корреспондентам он иногда давал понять, что мусульманин он только по наружности). Католическая пропаганда, глядя на подобные примеры тесного общения между мусульманским и протестантским мирами, в гневе изобрела для них даже специальный термин — «кальвино-туркизм» (именно с той подоплекой, что реформаты, мол, готовы и потуречиться, только бы не папская тиара). Но сейчас церковно-политические итоги деятельности того же Али Уфки, однако, не очевидны, а очевидно совершенно другое — умение наводить мосты между двумя культурными традициями, которые, казалось, разделяли световые годы. И показать, что супостат — он, конечно, «Иной», но притом объект не только для агрессии (или продувных дипломатических махинаций), но и для любопытства. Сначала несколько пугливого, а потом и дружелюбного. Достаточно вспомнить для примера, что одним из знакомцев Али Уфки был Антуан Галлан, автор первого французского (и вообще европейского) перевода сказок 1001 ночи — начинания, с которого началась вся «тюркери» XVIII века. Нам часто кажется, что Реформация — это какое-то если не европейское, то во всяком случае западное свершение. Но выходит, что и зачарованность восточной экзотикой, щедро питавшая европейское искусство несколько столетий, тоже в некотором роде плод Реформации. Последний раз редактировалось Chugunka; 21.10.2019 в 10:56. |
#38
|
||||
|
||||
Капиталистическая этика и дух протестантизма
https://www.kommersant.ru/doc/3282924
Почему одной из величайших книг за всю историю социологии нельзя слепо доверять Журнал "Коммерсантъ Weekend" №15 от 12.05.2017, стр. 32 Цитата:
Сквозным сюжетом всего этого сам Вебер видел «великий историко-религиозный процесс расколдования мира» — как люди постепенно отказывались от пережитков первобытного магизма, сначала грубых, а потом и все более тонких, и как все более осознанно строили на опыте этого отказа свое общежитие. Тем забавнее тот флер, который у нас вокруг фигуры и учения Вебера материализовался в перестроечные годы и позднее, когда «Протестантская этика…» — спустя почти сто лет после выхода в свет — внезапно стала остроактуальной новинкой. Для многих это было расколдование не столько мира, сколько расхожих представлений о природе социально-экономического процесса: надо же, и религия, оказывается, сгодилась для хорошей жизни. И одновременно, если угодно, заколдовывание. Низкие истины товарно-денежных отношений казались возвышеннее и даже в чем-то таинственнее оттого, что речь о них пересыпалась загадочными богословскими терминами и цитатами то из Библии, то из отцов Реформации. Но, в общем, и не только в наших краях Вебер так и остался по преимуществу автором «Протестантской этики и духа капитализма». А сама его книга — кладезем удобных тезисов для светской беседы (либо публицистического бла-бла-бла невысокого полета) о природе западного общества, социальной роли религии и сравнительных достоинствах разных христианских исповеданий. Ведь как все просто: у католиков магических пережитков было больше, чем у рациональных протестантов (кальвинистов прежде всего), вдобавок у них была исповедь, позволявшая и в денежных делах тоже грешить и каяться (а кальвинисты, лишенные такого удовольствия, на честность были обречены). А Фома Аквинский учил-де, что честен лишь тот труд, который позволяет прокормиться, но не более. А Кальвин-де учил, что преуспеяние в земных делах — знак того, что Творец все-таки предопределил тебя к вечному спасению, и потому с достатком надлежит смириться. Потому-то в протестантских странах явился и процвел капитализм, а остальные со своей отсталостью оказались в двоечниках. Корнелис де Ман. «Взвешивающий золото», 1670 год На самом деле, конечно, нельзя упрощать так безбожно, хотя к этим упрощениям прибегают сплошь и рядом. Труд Вебера — великая книга не только потому, что это было новаторское по своему методу исследование, многое изменившее в том, как развивались в прошлом веке общественные науки. Вебер прекрасен и бескрайним арсеналом академического знания, и академическим же беспристрастием, которого он старается придерживаться хотя бы в интонации. «Протестантская этика…» — не акафист капитализму и уж тем более не памфлет о человечном протестантизме как победителе бесчеловечного католицизма. Он не идеализирует сами свои объекты изучения, о протестантах у него находятся слова вообще-то весьма нелестные: «Реформация означала не полное устранение господства церкви в повседневной жизни, а лишь замену прежней формы господства иной; причем замену господства необременительного, практически в те времена малоощутимого, подчас едва ли не чисто формального, в высшей степени тягостной и жесткой регламентацией всего поведения, глубоко проникающей во все сферы частной и общественной жизни». И он, безусловно, по сути прав, когда говорит: да, бережливость, деловитость и банальная жажда наживы существовали везде и всегда, но почему-то именно в новое время в некоторых европейских обществах они обернулись сменой хозяйственного уклада и экономических отношений. Франс Халс. «Регентши приюта для престарелых», 1664 год Сложность в том, что «систематическое и рациональное стремление к законной прибыли в рамках своей профессии» (а именно так Вебер и определяет пресловутый «дух капитализма») не то чтобы из тех вещей, которые можно считать специалитетом кальвинистских общин. А Кальвин на самом деле ничего не говорил о том, что земное преуспеяние, мол, метка для призванных к небесной славе. Трудиться нужно, извлекать прибыль можно, но между призванием к трансцендентному подвигу и призванием как синонимом мирской профессии на самом деле куда большее расстояние, чем хотел показать намеренно смешивавший эти понятия Вебер. И все ж таки капитализм родился не в кальвиновой Женеве XVI века, а как минимум парой веков раньше, и повивальными бабками его были торговцы и банкиры Тосканы, Ломбардии и Фландрии. Фландрия же, сохранившая и после Реформации приверженность католицизму, уж точно была более явным (да еще как преуспевающим) воплощением «духа капитализма», чем кальвинистская Трансильвания или пресвитерианская Шотландия. Вебер об этом не говорит, глухо признавая только, что и вне Реформации могло возникнуть вполне капиталистическое сознание — но это потому, что предприниматели-католики были «внутренне свободны от власти традиции»: ход, признаем это, не совсем грациозный. Как и упование ученого на будущие успехи «сравнительной расовой неврологии». Даниэль Хопфер. «Не доставляют пользы сокровища неправедные, правда же избавляет от смерти», конец XV — начало XVI века Фото: DIOMEDIA / Alamy Так же неохотно он признает, что и под властью Рима «некоторые моралисты… принимали начатки капиталистического ведения дел как данность». Хотя на самом деле речь идет об огромном, на несколько столетий и на десятки персоналий, интеллектуальном процессе. Который в XVI-XVII веках привел к расцвету никак не вписывающейся в условно средневековые нормы общественной и экономической мысли у испанских поздних схоластов (об одном из них, падре Хуане де Мариане, я уже вспоминал в связи с теорией цареубийства). Положим, наука о том, «как государство богатеет, и чем живет, и почему не нужно золота ему, когда простой продукт имеет», просто не была до времени востребована в Испании, радостно добывавшей тоннами золото и серебро в своих южноамериканских колониях,— но христианская догматика здесь точно ни при чем. Как и в случае Голландии, где сама скудость земли заставляла хозяйствовать совсем иначе (и где даже в пору «золотого века» процент тайных или явных латинян среди богатеев оставался огромным). Все это говорится не к тому, что на самом деле апостольский престол был созидателем капитализма, а реформаторы — сплошь ретроградами и обскурантами. Нет, нет и нет. Но все же в том, как Вебер излагает свои почти добросовестно подобранные данные, через научную правду нет-нет да прорывается и неожиданная для социолога поэтичность, которая, как ей положено, с фактами в сложных отношениях. Посмотрите, допустим, как он в 1900-е говорит об Америке — той Америке, что вдохновила его на создание обсуждаемой книги: «Никому не ведомо, кто в будущем поселится в этой прежней обители аскезы: возникнут ли к концу этой грандиозной эволюции совершенно новые пророческие идеи, возродятся ли с небывалой мощью прежние представления и идеалы — или, если не произойдет ни того, ни другого, не наступит ли век механического окостенения, преисполненный судорожных попыток людей поверить в свою значимость». Насчет дефиниций «века механического окостенения» и самого «гайст дес капитализмус» можно спорить, но «судорожные попытки людей поверить в свою значимость» — развлечение по меньшей мере столь же старинное, что и протестантская этика. Последний раз редактировалось Chugunka; 24.10.2019 в 12:47. |
#39
|
||||
|
||||
Контрреформация на марше
https://www.kommersant.ru/doc/3275855
Почему иезуиты смогли спасти католицизм, но прослыли монстрами Журнал "Коммерсантъ Weekend" №14 от 28.04.2017, стр. 22 Цитата:
Служивший обедню Пьер Фавр был из Савойи, остальные шестеро — из разных областей Испании. Франсиско Хавьер, Альфонсо Бобадилья, Диего Лаинес, Альфонсо Сальмерон, Симон Родригес и, наконец, их вождь — сознательно деклассировавшийся баскский дворянин дон Иниго де Лойола, назвавшийся Игнатием в честь священномученика Игнатия Богоносца, того самого, которого в детстве, по преданию, Иисус взял на руки со словами: «Кто умалится, как это дитя, тот и больше в Царстве Небесном». Казалось бы, ну мало ли тогда бывало подобных восторженных боголюбцев. Однако шесть лет спустя устав этого общества утвердил папа Павел III, назвавший их «полком Церкви воинствующей» и установивший численность нового ордена в 60 человек. В 1556 году в Игнатиевом «обществе Иисуса» было уже тысяча человек. В 1565-м — 3500. В 1626-м — 15 500. В 1710-м — 20 000. Душевный склад самого Лойолы, о котором очень много написано и который сам оставил собственное жизнеописание, остается в своем роде загадкой. Мы знаем, что изначально это был бравый кабальеро, бретер и дамский угодник. Что он обратился к ревностному благочестию во время болезни: хотелось читать, но рыцарских романов, до которых он был такой же охотник, как и Дон Кихот, под рукой не было, пришлось читать жития святых, и вот вам результат. Его портреты до странного напоминают парсуну нашего царя Федора Иоанновича, тихого юродивого на троне; сам modus vivendi времен своих духовных поисков Лойола тоже описывает с намеками на классическое юродство. И при всем том это явно был не просто «Божий человек», но менеджер редкой одаренности. В его автобиографии много видений и экстазов, бурная юность намекает на то, что темперамент его должен бы клониться к порывистости холерика. Но он и сам действовал с редкой основательностью, и сподвижникам привил эту железную четкость стратегического мышления. Ту четкость, помноженную на вдохновение, которой так не хватало в тот момент растерявшейся католической церкви. «Святой Игнатий Лойола», XVIII век Фото: DIOMEDIA / Granger Дать соборный ответ на Лютерову смуту Рим готовился долго, чересчур долго, несколько десятилетий. Император Карл V, один из главных инициаторов созыва вселенского собора, надеялся, что собор даст старт реформе католицизма (что жить по-старому уже нельзя — это и в католическом лагере сознавали очень многие) и издаст какие-нибудь компромиссные эдикты, которые позволят утихомирить религиозную распрю. Но в итоге собор собрался в Триденте (Тренто) только в 1545 году, заседал с перерывами почти 20 лет, пережив нескольких пап, и вместо компромисса с протестантами избрал линию на обострение конфликта, на собственную реформу католицизма, на систематизацию римского учения и на мобилизацию церкви перед лицом новоявленной ереси. Намерения разумные, но не всегда реализуемые. Скажем, собор констатировал, что духовенство, увы, впрямь довольно невежественное en masse, нуждается в новой системе образования. Но для того чтобы осуществить это пожелание, у Римской церкви, от которой отпадали области за областями, недоставало и сил, и средств. Точнее, недоставало бы, если б не Лойола и его «полк Церкви воинствующей», ринувшийся в бой по всем фронтам. Начав с «Римского коллегиума», Collegium Romanum, иезуиты быстро стали строить сеть учебных заведений буквально по всему миру. К моменту смерти основателя ордена в 1556 году этих заведений было уже 74, а дальше уже можно было и сбиться со счета. Учебные планы и методика преподавания были куда прогрессивнее и разумнее, чем в морально устаревших университетах (к примеру, для закрепления навыков публичной речи и познаний в латыни иезуиты активно использовали любительский театр — и это при традиционно опасливом отношении церкви к лицедейству), так что отправить отпрыска учиться к иезуитам — это было респектабельно и даже модно. Так же рано «общество Иисуса» приступило к миссионерству: не считаясь ни с языковыми барьерами, ни с опасностями, иезуиты разъехались проповедовать по всему свету. И при этом брали свое не харизмой или запугиваниями, а тонкой методичностью и открытостью. Китайцев, например, они ухитрились убедить (не жертвуя ничем из догматики), что христианство — это такое конфуцианство, только особенно возвышенное. Это много значило для культурного и дипломатического обмена: первые переговоры России с тем же Китаем в XVII веке, например, шли через посредство иезуитов. Но и для науки тоже: благодаря им лингвистические, этнографические и естественнонаучные реляции стекались со всего мира в Европу непрерывным потоком. Наконец, и в самой Европе, и католической и протестантской, орден трудился не менее рьяно. В ход опять-таки шли все медиатехнологии: театр, искусство, музыка, яркая и парадоксальная риторика, броские слоганы, эффектные церемонии. Плюс наука, образование, индивидуальный подход к духовному руководству. Сто лет спустя после основания ордена ему было чем хвалиться. Католицизм отвоевал свои позиции в Польше и Венгрии, испанских Нидерландах и Франции. Чуть ли не каждый день приходили известия о новых сонмах душ, которые церковь приобрела за пределами Старого Света. Церковь собралась, успокоилась, перегруппировалась и была уверена, что в ее распоряжении есть элитный отряд, который в любой момент готов броситься на решение самой сложной задачи. «Игнатий Лойола в церкви на Монмартре в день Успения Пресвятой Богородицы», XVII век Фото: DIOMEDIA / Granger Но именно могущество иезуитов оказало им дурную службу. Что в протестантских кругах быстро стала складываться «черная легенда» о зловещем воинстве Ватикана — это понятно, но и католические государи постепенно стали с подозрением смотреть на транснациональную корпорацию, у которой своя воля, свои интересы, свои правила. И которую заведомо невозможно контролировать. В 1660-м Паскаль обрушился в своих «Письмах к провинциалу» на иезуитский нравственный релятивизм: орденские авторитеты действительно учили, что дурное дело не всегда так уж однозначно дурно, если под него можно подвести доброе намерение. С тех пор от славы учителей лицемерия и цепных псов реакции иезуиты не могли отмыться столетиями. Во второй половине XVIII века на смену нехорошей репутации приходят прямые репрессии — государство за государством запрещают деятельность ордена, а потом и Ватикан его по всей форме упраздняет (и парадоксальным образом только в екатерининской России гонимые отцы находят приют). Ненадолго, правда,— до падения Наполеона. В век индустриальной революции говорить о всевластии религиозного ордена, казалось бы, странно, но именно в XIX столетии ужас перед иезуитами приобретает гомерические масштабы. Можно вспомнить хотя бы «Агасфера» Эжена Сю, но конспирологические фантазии пошиба «Протоколов Сионских мудрецов» циркулировали отнюдь не только в художественной литературе. На иезуитов сваливали войны и громкие убийства, антиправительственные выступления и правительственную реакцию. И так до начала ХХ века: ходила, например, версия, что это иезуиты развязали Первую мировую, а перед этим утопили неугодную им финансовую элиту на «Титанике». Но среди тех вещей, которые ордену привил Лойола, совершенно точно были немалый запас прочности и умение ждать. И они дождались. Ни в 1914-м, ни тем более в 1534-м в это никто бы не поверил, но в 2013 году иезуит впервые в истории сел на престол св. Петра. Последний раз редактировалось Chugunka; 26.10.2019 в 10:20. |
#40
|
||||
|
||||
«Женевский папа»
https://www.kommersant.ru/doc/3269168
Почему безжалостное учение понравилось добрым буржуа Журнал "Коммерсантъ Weekend" №13 от 21.04.2017, стр. 40 Цитата:
А вот двумя столетиями раньше Вольтеру и особенно Казанове в Женеве бы не поздоровилось. Нужно еще поискать антиутопию, которая выглядела бы менее приветливо, чем этот «Новый Иерусалим» во времена почти двадцатипятилетнего (1541-1564) правления Жана Кальвина. Под запретом музыка и танцы, паштеты и дичь, живопись и скульптура, свадебные застолья и похороны, отмеченные хоть чем-то, кроме безразличного закапывания гроба в землю. Одежда и прически строго регламентированы, любое отклонение от уравнивающих всех скупых стандартов карается штрафом, а то и тюрьмой. Шутка — подозрительна, шумный смех — неуместен, божба — оскорбительна, а брань уж тем более. Нельзя называть детей иначе, чем библейскими именами (Луи, Женевьевы, Николя, Гийомы, Анри — прощайте). Нельзя праздновать Масленицу, Пасху и Рождество. Нельзя проводить воскресенье иначе, чем в благочестивом недеянии. Нельзя пропускать проповедь без чрезвычайно уважительной причины; если заболел — зови приходского пастора на дом. Собственно, и церковь менять нельзя: куда приписан, туда и ходи. В католической Европе XVI-XVIII веков для мирян хождение к обедне — целый сгусток социально-эстетических трансакций (не всегда высокодуховных, признаем это), куда помимо посильного участия в богослужении входят впечатления от оформления храма, от органных раскатов, от музыки, от размеренных жестов священников и от кадильных ароматов. Но церкви реформатской Женевы развлекать публику не стремились вот совсем. Все голо, все просто. Воспоминание Тайной вечери, сурово-деловитое, как партсобрание. Сданы в утиль и образа, и органы. И даже колокола — действительно, зачем в городе с такой образцовой дисциплиной нужны какие-то устройства для того, чтобы созывать горожан на богослужение? И так придут. «Казнь Мигеля Сервета», XIX век Фото: DIOMEDIA / Granger Тем более что выбора у них, собственно, и не было. В Женеве под присмотром и светских, и духовных властей действовала хорошо отлаженная система надзора и сыска. С рутинными рейдами по домам — а ну как некий гражданин прячет под подушкой запрещенную литературу, католические четки-«розарий» или ломоть пирога с олениной? С системой учета — кто пропустил очередную проповедь, кто дерзко стирал портки в воскресенье. И валом доносов: грузчик невольно ругнулся, взваливая на спину тяжелый куль,— и все, каталажка, если не хуже. Потому что система правосудия и наказаний в Женеве так и осталась старой, средневековой; помноженная на кальвинов ригоризм, она превратилась в террор — с пытками, показательными процессами против ведьм, распространителей чумы, еретиков, политических противников, с многочисленными казнями. В том числе огненными: католическая инквизиция не изобрела сожжение еретиков на костре, это старая, еще позднеримская норма, которую Кальвин почел за нужное сохранить. Dura lex, sed lex. Пока дело ограничивалось внутригородскими расправами, все это вызывало мало протестов извне. Но когда на женевский костер отправился Мигель Сервет, врач и анатом с европейской славой, отрицавший существование Троицы, умеренно настроенные адепты женевского «князя реформаторов» по всей Европе все-таки возроптали втихомолку: не пристало ли нам все-таки трактовать свободу совести хоть немножко шире?.. не стоило ли вести себя иначе, чем повел бы себя с Серветом трибунал папистов?.. Как бы то ни было, оппозицию внутри города Кальвин сокрушил. До самой смерти он возглавлял Женеву — безжалостный, не знающий, как и его Бог, уступок и снисхождения, хрупкий и болезненный, но наделенный адамантовой волей. И абсолютной, космической уверенностью в собственном авторитете: со своего скромного креслица в женевском соборе Св. Петра он правил своими верными так же властно, как и тот, кто сидел на кафедре Св. Петра в Риме. Предопределение Божие неумолимо, учил он. Одни родились на свет ради вечной жизни, другие — только ради вечной погибели. Не за всех пострадал и умер Христос, а только ради избранных, которым после безрадостной целожизненной борьбы доведется частично преодолеть порчу своей падшей природы. Впрочем, и от века осужденные все равно обязаны жить в самом суровом благочестии — хотя и это ни на йоту не изменит их участь. Что, помимо его воли, так привлекало в нем? Почему за ним шли люди, в большинстве своем не жаловавшиеся на деспотизм? Почему его учение с энтузиазмом принимали города, области и королевства? «Наставление в христианской вере», 1559 год Отчасти — порыв праведного и отчаянного противостояния миру, сознание причастности к великой борьбе избранных и проклятых. То, что такое в принципе действует, современная хроника происшествий, увы, свидетельствует куда как уверенно. Как писал Жюль Мишле: «Предопределение Кальвина сделалось машиной для фабрикации мучеников... Если где-нибудь в Европе требовалась кровь и мучения, если нужен был человек для сожжения или колесования, этот человек стоял уже наготове в Женеве — он поднимался и шел на смерть, прославляя Бога и распевая псалмы». Отчасти — проповедь бытовой умеренности, самодисциплины, «мирской аскезы». Да, все люди изначально рождаются неравными. Но это умеряется тем, что вести-то себя все должны одинаково, совершенно одинаково. Всяк делай то, к чему призван, не трудящийся да не ест. Роскошь проклята, но финансовое преуспеяние хоть в сапожном деле, хоть в книготорговле, хоть в банковских операциях — благословение Вседержителя, умножавшего некогда стада Авраама, Исаака и Иакова. Только капитал нельзя ни запирать в сундуках, ни бездумно тратить: в дело, в дело его. Ну или в благотворительность. В отличие от Лютера, Кальвин без восторга относился к монархии, республику (хотя и аристократическую) он считал более совершенной формой правления и подкреплял это ссылками не только на Аристотеля, но и на Ветхий Завет (1 Цар. 8). Люди должны самоорганизовываться, люди должны иметь право голоса (формально и его Женева была демократией почище Афин), люди должны помогать друг другу — и нищеты в кальвинистских обществах в самом деле стало бесконечно меньше. Традиционную структуру средневекового общества все это окончательно разрушило, дав и некоторые начертания для новых социальных форм. Но занятно, что при всем том в глубине своей кальвинизм, как верно подметил однажды Макс Вебер,— он ведь совершенно не про социальность. Принято считать, что человек Нового времени с определенного момента мучительно ощущал заново открывшееся ему вселенское одиночество и крушение всех привычных мировоззренческих структур. Принято также видеть отражение этого самого ощущения в основном в искусстве, в разнообразных «кризисах гуманизма» — Марло и Шекспир, Микеланджело и маньеризм. Но и здесь, в изначальной реформатской психологии, ведь то же самое — и с какой силой явленное. Нет никого — ни духовника с его советами и требами на все случаи жизни, ни римского папы с его таинственной «сокровищницей сверхдолжных заслуг», ни добрых святых, помогающих кто от зубной боли, кто от грыжи. И даже сам Бог насчет тебя, собственно, все и так решил мириады тысячелетий назад — и ничего тут уже не изменишь. Ты один. Как хочешь, как можешь, так и справляйся. Последний раз редактировалось Chugunka; 28.10.2019 в 10:04. |
Здесь присутствуют: 1 (пользователей: 0 , гостей: 1) | |
|
|