Форум  

Вернуться   Форум "Солнечногорской газеты"-для думающих людей > Страницы истории > Мировая история

Ответ
 
Опции темы Опции просмотра
  #21  
Старый 09.09.2019, 15:09
Аватар для Сергей Ходнев
Сергей Ходнев Сергей Ходнев вне форума
Пользователь
 
Регистрация: 07.05.2017
Сообщений: 49
Сказал(а) спасибо: 0
Поблагодарили 0 раз(а) в 0 сообщениях
Вес репутации: 0
Сергей Ходнев на пути к лучшему
По умолчанию Провозвестница феминизма

https://www.kommersant.ru/doc/3410464
Почему права женщин отстали от прочих завоеваний Реформации

Журнал "Коммерсантъ Weekend" №32 от 22.09.2017, стр. 36
1652 Маргарет Фелл
Церковь Христова — женщина, и те, кто говорит против вещания женщин, говорят против церкви Христовой

«Оправдание женской проповеди»

Одна из основательниц Религиозного общества Друзей, более известного как квакеры. Происходила из среды небогатых землевладельцев Ланкашира. В 1652 году, услышав проповедь «отца квакерства» Джорджа Фокса, стала преданной сторонницей нового движения, превратив собственное поместье в его неформальный центр. После Реставрации дважды оказывалась в тюрьме как бунтовщица. Считается, что в тюрьме написаны ее самые знаменитые сочинения, включая памфлет «Оправдание женской проповеди».

Одного слова «квакер» достаточно, чтобы мысленно нарисовать подсказанную художественной литературой исчерпывающую картинку: ну как же, мужчина в долгополом сюртуке и в шляпе, прижимающий к груди Библию, трогательно близорукий и наверняка занятый какими-то душеспасительно-благотворительными прожектами. Такими их действительно часто видел XIX век — люди самые мирные, за все хорошее против всего плохого. По правде, однако, прозванное потом «квакерами» английское Общество Друзей — порождение самого немирного времени в новой истории Британии: появились они в середине XVII века, при Кромвеле, изрядно пострадали и от кромвелевского правительства, и от вернувшихся в свое время на трон Стюартов. При этом одной из основательниц квакерства была женщина по имени Маргарет Фелл, да и в дальнейшем женщины оставались не просто вдохновенными сторонницами движения, но и предводительницами, проповедницами, служительницами Слова.

И это было нечто новое. Верховодивших сектами пророчиц и «богородиц» хватало во все века христианства на всем свете, но у квакеров, во-первых, совершенно не было мрачно-надрывной апокалиптической жилки, а во-вторых, нормативное участие женщин в жизни общины для них было не спонтанным явлением, а рутиной, и именно потому, что оба пола равны, и нет во Христе ни мужеского пола, ни женского.

Сейчас, когда в старинных и достопочтенных протестантских церквах женщин рукополагают не только в пасторы, но и в епископы, этим ходом мыслей довольно сложно удивить; для XVII же века написанный Маргарет Фелл страстный памфлет «Оправдание женской проповеди» был атакой на самые что ни на есть фундаментальные аксиомы церковно-общественной жизни. Причем не католической только, но во многом и протестантской.

Маргарет Фелл. Первое издание «Оправдания женской проповеди», 1666 год
Для дидактических сочинений Средневековья женщина — существо прискорбно двойственное. Один Idealtypus — это, конечно, Ева, сосуд скудельный, наивная, уступчивая и обольстительная одновременно, сотворенная как помощница мужу, но в результате принесшая в мир смерть и муки. Но другой — это Богоматерь, «новая Ева», анти-Ева: с архангелова возгласа «радуйся!» (ave, то есть Eva в зеркальном отображении) начинается новая жизнь всего человечества. Не перечесть всех темных красок, на которые не скупились моралисты, расписывая женскую слабость и скверну самого ее естества. Но неописуемо и то подчас гиперболическое поклонение, которое доставалось сонму девственниц, мучениц, монашествующих и замужних праведниц во главе с Царицей ангелов. Для святости гендерные немощи — дело не фатальное и во всяком случае преодолеваемое.

Реформация вроде бы покончила с этой дихотомией, причем по всем фронтам. Культ святых упразднен; почитание Богородицы не то чтобы упразднено вовсе — учение семи Вселенских соборов, в том числе и мариологическое, протестанты не отвергали,— но сведено к минимуму и вытеснено куда-то совсем уж на поля набожного сознания. А уж всякие эпитеты вроде «Заступницы» или «Царицы» и вовсе запрещены. (Вот почему не стоит удивляться, почему, скажем, в «Иуде Маккавее» Генделя главный герой так поносит почитателей даже не Молоха, а «Астарты, называемой Царицей небесной»: это антикатолическая шпилька.) Монастыри закрывались сотнями, а само гнушение честным браком из благочестивых соображений объявлено греховной фанаберией. Не потому, правда, что в девстве есть нечто дурное, а в плотском соитии — сверхценное, а потому, что обет целомудрия — «отрава», соблазняющая человека поверить, будто собственными подвигами он способен достичь состояния праведности.

«Женщина-проповедник в Новом Амстердаме (будущий Нью-Йорк)»
Фото: ALAMY/VOSTOCK-PHOTO

Вдобавок для того, чтобы воспитывать детей в библейском духе, «нелепых и бабьих басен» отвращаясь, нужно как минимум уметь читать. Масштабы женской неграмотности в дореформационном мире не то чтобы стоит преувеличивать, но то, что в регионах победившей Реформации грамотность стала гораздо более доступна для самых широких слоев — это чистая правда. И переписывался же сам Лютер с Катариной Шютц, ученейшей супругой страсбургского проповедника Маттиаса Целля.

С другой стороны, с любым количеством оговорок нельзя не признать, что женское монашество все ж таки было еще и формой эмансипации, возможностью выйти из той круговерти правовых и имущественных отношений, в которую превращалась семейная жизнь. А заодно и способом не только ускользнуть из-под мужской опеки в сестрический круг, но даже при идеальных условиях и возвыситься. Не до ранга святой, чьи косточки будут почтительно, словно это подол Прекрасной Дамы, целовать сонмы пилигримов, так хотя бы до ранга аббатисы — из них некоторые превращались в полновластных правительниц, да еще иногда со всякими занятными привилегиями вроде права венчать на царство супругу короля.

Роберт Спенс Уотсон. «Маргарет Фелл в кругу семьи», 1900-е годы
Отцы Реформации, покончив с этими опциями, предлагали женщине только пресловутые Kirche, Kueche, Kinder: ее дело — рожать да покорствовать мужу, и хотя «царственное священство» — это вроде как вся паства, но у женской ее части нет права учить. Это, правда, смягчалось тем «гемютом», с которым тот же Лютер рисовал картинки идеальной семейной жизни: мол, муж пусть ведет себя так, чтобы жена грустила, когда он уходит из дома, а жена — чтобы он радовался, возвращаясь домой. Благонравный буржуазный брак и то, что принято в соответствующих кругах называть «семейными ценностями», во многом сконструированы именно Реформацией. Но есть показательная вещь: монахи-мужчины покидали закрываемые обители с охотой или без охоты, но безвозвратно, в то время как ряд женских монастырей на севере Германии, хоть и сменив вероисповедание, все-таки добился на некоторое время признания своего права на существование.

Древняя церковь знала институт «диаконис»; ригористы настаивают, что они и не пытались хотя бы приблизиться к диаконам в смысле значимости своего служения, а все больше хлопотали по хозяйству и ассистировали при крещении женщин (чтобы меньше смущались и крещаемые, которые до поры до времени были в основном вполне взрослыми, и совершители таинства). Впрочем, если судить по сохранившимся литургическим памятникам, это все-таки был скорее в своем роде священный сан, чем просто хозяйственная должность. Маргарет Фелл и подобные ей воительницы протестантизма ветхих богослужебных манускриптов, разумеется, не читали, но достаточно было и одного Нового Завета, чтобы удостовериться в том, что диаконисы таки были. Однако систему своих аргументов Фелл строит не на этом факте, возрождать некий древний чин ей ни к чему, и речь ее скорее о том, что женщина, вопреки общему мнению, на самом-то деле очень даже почтена и в Ветхом Завете (Дебора, Анна, Сара — плюс именно что женская персонификация избранного народа у пророков), и в Новом, где именно женщины первыми узнают благую весть о воскресении.

Бернар Пикар. «Встреча квакеров в Лондоне», около 1723 года
И все же никакой революции за пределами квакерских общин в свое время этот текст не произвел. Что лишний раз убеждает в том, что отношение к гендерным ролям в церковной жизни — конструкт все-таки социальный, неспешно, но следующий за тем, как эти роли определяет общество в целом. Сначала возникли суфражистки — и только потом в той же Великобритании начались движения в пользу женского священства в англиканской церкви. Сначала возник феминизм — и только потом даже в католической церкви, против женского священства отчаянно обороняющейся всеми силами, женщинам все-таки стали разрешать прислуживать и читать Писание во время мессы. А литургические чтения из Апостола стали галантно начинать обращением не просто к «братьям», но к «сестрам и братьям».

Последний раз редактировалось Chugunka; 11.09.2019 в 11:51.
Ответить с цитированием
  #22  
Старый 12.09.2019, 12:25
Аватар для Сергей Ходнев
Сергей Ходнев Сергей Ходнев вне форума
Пользователь
 
Регистрация: 07.05.2017
Сообщений: 49
Сказал(а) спасибо: 0
Поблагодарили 0 раз(а) в 0 сообщениях
Вес репутации: 0
Сергей Ходнев на пути к лучшему
По умолчанию Коммунизм в одном отдельно взятом городе

https://www.kommersant.ru/doc/3403545
Почему радикальные выводы из протестантских доктрин ужасали и самих протестантов

Журнал "Коммерсантъ Weekend" №31 от 15.09.2017, стр. 36
1534Иоанн Лейденский
Если вы имеете больше, чем вам потребно, мы заберем у вас лишнее ради Господа и отдадим нуждающимся. Если вам чего-либо недостает, мы ради Господа возместим вашу нужду

Прокламация к жителям Мюнстера

Иоанн Лейденский
Деятель «народной Реформации», лидер анабаптистского мятежа в Мюнстере 1534-1535 годов. Происходил из крестьян Южной Голландии. В Лейдене поступил подмастерьем к портному и там же впервые столкнулся с учением радикальных анабаптистов. Провозгласив себя «царем» восставшего Мюнстера, ввел в городе коммунистическую теократию, дабы приблизить царство Христа на земле. Казнен в возрасте 26 лет.

Оперный театр XIX века очень любил выводить на сцену знатных персонажей из всамделишней европейской истории, но вот лидеров Реформации делать оперными героями как-то стеснялся. Ни тебе оперы «Лютер», ни тебе оперы «Кальвин»; Генриху VIII, правда, повезло больше, но Генрих — персона гибридная, он и реформатор, и рыцарь, и Синяя Борода. И только «Пророк» Джакомо Мейербера (1849) стоит особняком — да, опера о протестантском лидере, и еще какая! О пяти актах, с грандиозными хоровыми сценами, зрелищными театральными чудесами (вплоть до взрывающегося в финале дворца), балетом конькобежцев (танцовщики парижской Оперы рассекали на роликах). И еще с хоралом «Ad nos, ad salutarem undam» — который так понравился Листу, что он популяризировал его, написав на тему хорала органные фантазию и фугу.

«Ad nos, ad salutarem undam, venite, populi» — призыв прийти к «спасительной волне», то есть к крещению. Речь об анабаптистах, религиозных бунтарях первой поры Реформации, которые, помимо прочего радикализма, фраппировали умеренное население отрицанием крещения младенцев как недействительного; истинным христианам надлежало, значит, заново креститься в сознательном возрасте. А сам «Пророк» — это Ян Бокельсон, Ян из Лейдена, Иоанн Лейденский. Молодой голландский ремесленник, оказавшийся во главе анабаптистского мятежа — одного из мятежей, но такого, который занимал, пугал, смущал, волновал несметное количество умов от все того же Лютера до Энгельса и Каутского.

«Казнь Иоанна Лейденского», XIX век
Мюнстер, богатый вестфальский город, резиденция князя-епископа, еще с 1520-х года стал склоняться к лютеранскому учению, причем, благодаря стараниям проповедника Бернхарда Ротмана, в крайних формах и с периодическими погромами в католических храмах. Вскоре воинственные вожди анабаптистов с севера, из Голландии, прослышали о том, что в Мюнстере «слово Божие проповедуется наилучшим образом»,— и явились в город со своими горячечными речами об Антихристе, конце света и тысячелетнем царстве. К началу 1534 года новое крещение приняли уже 1400 человек, примерно одна пятая взрослого населения города. Князь-епископ, почему-то до той поры смотревший на бурление в городе сквозь пальцы, потребовал прекратить уже безобразие и пригрозил казнями. Но тут городской совет взбунтовался в открытую. 10 февраля, говорят хронисты, в небе над Мюнстером явились три солнца, всадник с мечом в руке и человек с окровавленными руками; католики спешно бежали из города. На следующий день епископ начал осаду — одну из тех долгих старинных осад, которые до определенного момента оставались крайне щадящими и осажденных более устрашали, нежели морили.

Под защиту городских стен меж тем стекались люди — напуганные крестьяне, фанатики и просто проходимцы. Ян из Лейдена, уже поселившийся в Мюнстере в качестве самого решительного эмиссара анабаптистских кругов, пригласил из Харлема своего учителя Яна Матиса, который и возглавил город. Укрепления спешно приводили в порядок, но экстатические проповеди Матиса — горе нечестивцам! Боже, рази! ей, гряди, Господи Иисусе! — заставляли предположить, что это и ни к чему, потому что второе пришествие ожидается не далее как на ближайшую Пасху, 5 апреля 1534 года.

Однако светопреставления не случилось. Тогда Матис, крича, что Господь дарует ему силу Гедеонову супротив нечестивых мадианитян, вместе с горсткой охваченных тем же ражем сторонников помчался с оружием в расположение осаждающих войск — где немедленно был зарублен епископскими наемниками.

Так Ян остался один. Харизматичности ему было не занимать — несостоявшееся явление гнева Господня на грешников жителей Мюнстера не только не разочаровало, но побудило еще теснее сплотиться вокруг нового пророка. Город успешно отражал попытки штурма, недостачи в провианте до поры не было, как не было и недостатка надежды на сверхъестественную помощь. Женщина по имени Хилле Файкен, вдохновленная рассказом о Юдифи, решила даже пробраться в неприятельский лагерь и поразить супостата — но ей посчастливилось куда меньше, чем вдове из Ветилуи.

Женщин в городе было втрое больше, нежели мужчин; ресурсами в условиях осады нужно было распоряжаться осмотрительно. И ту и другую проблему Ян решил в своем роде даже эффективно, но только выбранные им методы вызвали у следивших за мюнстерскими событиями шок.

Открытка с изображением сцены из четвертого акта оперы «Пророк», XIX век
Фото: DIOMEDIA / Mary Evans

Сначала Ян (конечно, по наитию свыше) объявил себя царем «Нового Иерусалима», который полноту власти сложит только к ногам имеющего вот-вот явиться Судии. Вместо городского совета делами стали заправлять двенадцать «старейшин Израилевых». Каждому мужчине было предписано взять столько жен, сколько будет возможно, чтобы каждая женщина с 11-12 лет имела супруга и господина; здесь аллюзия, видимо, не только на полигамию ветхозаветных пророков и царей, но и на эсхатологические прорицания Исайи: «И ухватятся семь женщин за одного мужчину в тот день, и скажут: “свой хлеб будем есть и свою одежду будем носить, только пусть будем называться твоим именем,— сними с нас позор”». Сам «царь» подавал пример, заведя сначала четыре жены, потом шесть, потом и все шестнадцать.

И еще Ян попытался сделать из ганзейского купеческого рая социум, где, ровно как у апостолов, все было общее. Золото и серебро прибрал к рукам город, оставшуюся сельскохозяйственную землю тоже. Деньги были запрещены, все книги, кроме Библии, уничтожены, торговля упразднена, ремесленники работали опять-таки на город, который распределял все потребное между горожанами в духе равноправия и справедливости.

Не всем, правда, нравилось, что при этой апостольской простоте царь являлся вершить суд и расправу в драгоценной мантии и золотой короне, окруженный столь же пышно разряженным двором. Голытьба, может, и не возражала, с толпой Ян вообще прекрасно ладил. Но остаткам бывшего патрициата был все менее по вкусу этот жуткий угар — проповеди, казни, разврат в обличии библейского брака, свирепый массовый транс на грани отчаяния, снова проповеди, а хлеба все меньше, а войск под стенами все больше.

25 июня 1535 года, после 14 месяцев осады, предатель открыл ворота солдатам епископа. Ян Лейденский умер семь месяцев спустя — и не в результате взрыва, как у Мейербера, а на эшафоте, где его вместе с двумя сподвижниками медленно растерзали на кусочки раскаленными щипцами.

Разгром Мюнстера не был триумфом католиков; Лютер гадливо говорил об анабаптистской вольнице, что там «бесы кишат, как жабы», и князю-епископу пришли на подмогу и те светские князья, которые к Лютерову учению относились благосклонно. Собственно, примерно так же было и десятью годами ранее, когда в Германии восстали — и тоже как будто бы с религиозными мотивами — тысячи крестьян.

Открытка с изображением сцены из пятого акта оперы «Пророк», XIX век
Фото: DIOMEDIA / Mary Evans

Лютеру (как, впрочем, и Кальвину) категорически не нравилась в анабаптизме жестокая истеричность, порывистость, череда не знающих удержу пророчеств и видений. И Лютер, и Кальвин исходили из того, что историческая церковь с ее почтенными практиками вроде крещения младенцев — по природе своей не «синагога сатаны», а церковь апостолов, которую только надо решительно и методично очистить от вкравшихся злоупотреблений. Анабаптисты же, обрубая все корни, творили что-то свое, грозное и иррациональное.

Марксисты с похвалой отзывались о мюнстерских сидельцах, видя в них прямых предшественников коммунистического движения. Враги Иоанна Лейденского действительно ставили ему в вину введение новых (и преступных) общественных порядков, но записывать его в пламенные коммунисты — дело на любителя; антикатолические публицисты XVIII века тоже раздули скандал по поводу того, что иезуиты-де покушаются на закон и порядок путем того, что в своих «редукциях» в Парагвае обобществляют средства производства,— а иезуитов в коммунистический манифест записывать совсем неудобно. Здесь важно другое: с младенческой своей поры магистральный протестантизм нащупал очень важный «предохранитель» в своих воззрениях на общество. Государство, всякого мистического ореола лишенное,— вещь полезная, чем в своих секулярных делах оно справедливее и добросовестнее, тем лучше и народу Божьему. И всякая визионерская теократия, и всякое «восстание масс» в контексте городской Европы XVI-XVII веков были обречены на историческую неудачу. Иногда, правда, колоритную — для оперы в самый раз.

Последний раз редактировалось Chugunka; 14.09.2019 в 11:15.
Ответить с цитированием
  #23  
Старый 22.09.2019, 08:00
Аватар для Сергей Ходнев
Сергей Ходнев Сергей Ходнев вне форума
Пользователь
 
Регистрация: 07.05.2017
Сообщений: 49
Сказал(а) спасибо: 0
Поблагодарили 0 раз(а) в 0 сообщениях
Вес репутации: 0
Сергей Ходнев на пути к лучшему
По умолчанию Триумф «мертвой природы»

https://www.kommersant.ru/doc/3397714
Почему в Голландии натюрморт стал почетным жанром живописи

Журнал "Коммерсантъ Weekend" №30 от 08.09.2017, стр. 38

Виллем Клас Хеда
Я не настолько придирчив, чтобы считать непозволительными и нетерпимыми всякие изображения вообще. Но поскольку искусство живописи и ваяния — это дар Божий, я требую его осмотрительного и законного применения

Жан Кальвин. «Наставление в христианской вере»

Нидерландский живописец, уроженец Харлема, где несколько лет возглавлял привилегированную художническую гильдию Св. Луки. С его именем связан расцвет самого популярного жанра голландского натюрморта XVII века — так называемых «завтраков» (ontbijtjes), виртуозных изображений прерванной трапезы, наделенных, как считается, сложным аллегорическим значением. Натюрморты Хеды высоко ценились при его жизни и за пределами Голландии, а его манера оказала влияние на многих художников второй половины столетия — например, на Франса Халса.

«Мертвая природа», nature morte,— говорим мы вслед за французами XVIII века, и в этом непроизвольно слышится что-то равнодушно-макабрическое. Умерла так умерла.

Они говорили: «stilleven». Никакой смерти, только жизнь, которая, как дочь Иаира, не умерла, но спит, точнее притворяется затихшей, замершей.

По первому впечатлению расцвет натюрморта — это в чистом виде античный мимесис, возвращение к легендам об Апеллесе, Зевксисе и птицах, которые слетелись клевать нарисованную кисть винограда. Очищенное от всякой прямой повествовательности упражнение на виртуозность. Чай не люди изображены, которым можно сопереживать, а кубки и скатерти, но уж как правдоподобно играет свет на чеканных боках сосуда, как уютно прикрывает недоеденную снедь скомканное полотно.

Что еще? Высокая культура быта, о да, причем проникшая чуть ли не во все слои стремительно богатевшего общества. Вкус к изящной утвари и основательным яствам, размеренная роскошь, не претендующая на совсем уж откровенную похвальбу, умение залюбоваться не только тем, что веками мыслилось как парадное, для публичного созерцания предназначенное (и потому в солидных домах копившееся поколениями), но и вещами случайными, мимолетными, иногда даже и сорными. Какие-то ступки, увядающие цветы, окорока, битая дичь. По меркам большого искусства высокого Возрождения — не слишком почтенные сами по себе материи; богатый кувшин или блюдо плодов не грех выписать, бравируя все тем же умением подражать, в очередной евангельской или мифологической сцене, но разве же сделаешь состояние на одних блюдах да кувшинах?

Виллем Клас Хеда. «Натюрморт», 1628 год
В Республике Соединенных провинций это было возможно — ну да это частный случай того, как там вообще было устроено бытование живописного искусства. Путешественников XVII столетия изумляло то, насколько массовым в стране был арт-рынок. Огромное количество живописцев на душу населения, несопоставимо большее, чем во Франции или Англии,— от преуспевающих магнатов, которые в дополнение к многолюдным мастерским иногда еще и прикупали какой-нибудь бойкий мыловаренный или красильный бизнес, до скромных одиночек. И при этом столь же огромный спрос.

Церковь, веками главный европейский заказчик и главный патрон художников, тут оказалась на третьих ролях; патриции, своими заказами способные обеспечить живописцу благосостояние на всю жизнь, разумеется, водились — и во множестве. Но куда более многочисленные горожане и даже фермеры тоже покупали, покупали и покупали как заведенные: в Дельфте, скажем, не менее двух третей всех жилищ были украшены картинами, да подчас и не одной-двумя, а десятками. Не всем по карману были цены на Рембрандта или Доу, которые за одно произведение получали в лучшие времена 500-1000 гульденов (500 гульденов — это хороший годовой заработок квалифицированного ремесленника). Но крохотный пейзажик или тот же натюрморт работы какой-нибудь мелкой сошки из гильдии Святого Луки — это было посильно.

Началось все с цветов. Как и безумное увлечение живыми тюльпанами, обернувшееся первым биржевым пузырем в истории экономики, это тоже была изначально мода не местная, импортированная. Все новые и новые ботанические образцы из дальних стран, появлявшиеся в королевских садах Европы, вызывали потребность их описывать и каталогизировать, ну а потом документальное изображение цветов с целями чисто научными полюбилось станковой живописи. Групповой портрет прекрасных цветущих растений, как и всякий групповой портрет, не всегда писали разом с натуры, вот так и поставив их букетом; иногда это была искусная компоновка цветов, увиденных в разных местах и в разное время года, и тут полагалось ценить не только сочетание редких и дорогих ботанических экспонатов, но и искусную сообразность цветовых пятен. А заодно старый-престарый, средневековый еще «язык цветов», делавший соцветия и былинки символами христианских добродетелей или истин веры. Вон у фламандцев не случайно же в те же цветочные композиции нет-нет да и вписывалось какое-нибудь изображение Богоматери, как у Яна Брейгеля Бархатного.

Виллем Клас Хеда. «Натюрморт», около 1640 года
Но фламандцы были католики, заимствовать у них приходилось крайне избирательно, и не все их специалитеты кальвинистскому голландскому рынку приходились по вкусу. Скажем, раблезианским «лавкам» Снейдерса подражали, но все-таки умеренно. Исторические и библейские сюжеты приветствовались, но опять-таки не с таким размахом и не с такой барочной исступленностью, как у Рубенса или Йорданса; изображения как моленного образа не существовало, храмы были пусты, а роль алтарной композиции голландское благочестие поручало чаще всего таблице с текстом десяти заповедей.

Впрочем, и те изображения, которые делались не для того, чтобы им поклоняться и служить, а для украшения быта, тоже должны были с этим благочестием сообразовываться — ровно как голландский костюм того времени, который даже на богатейшем горожанине был по французским или итальянским меркам до смешного чопорным и пуританским. Отсюда и вкус к теме vanitas — суеты и бренности, вообще-то характерный для всей барочной культуры, но особенно уместный в голландских условиях просто в силу того, что набожную мораль в этом случае можно было преподнести без папистских излишеств — одними символическими деталями, которые, в принципе-то, еще с римских времен были в соответствующих случаях подручным средством. Череп, погашенная свеча, часы — сначала песочные, а потом, под стать новейшим технологиям, и механические.

Не нужно особой проницательности, чтобы в картине с черепом, хотя и окруженным бытовой дребеденью, разглядеть напоминание о «последних вещах». Но и бесчисленные «завтраки» Виллема Класа Хеды или Питера Класа — тоже не просто картинки жовиального бюргерского быта и не просто этюды о красоте будничных и даже низких предметов.

«Опрокинуты корзины, // Не допиты в кубках вины»; недочищенный лимон под солнечной кожурой скрывает преогорчительно кислое нутро, небрежно брошенная меж роскошным серебром трубка сообщает, что все земное — дым да пепел, тонкое стекло ненамного более прочно, нежели мыльный пузырь, скомканная скатерть — напоминание о «Разлучительнице собраний и разрушительнице наслаждений», которая ведь явится, а с ней и саван, в котором, как известно, нет карманов, чтобы унести с собой хоть что-то из столь приятного быта.

Виллем Клас Хеда. «Натюрморт с крабом», 1648 год
Испанцы того же времени вроде Хуана де Вальдеса Леаля сходные истины передавали, насупленно выводя тронутые тлением трупы. А здесь — как будто бы ничего отталкивающего, ничего пугающего, тихие и сдержанные уроки. Богатство твое тлен, питье твое не утоляет жажды, но есть жизнь вечная — и не видел того глаз, не слышало ухо и не приходило то на сердце человеку, что приготовил Бог любящим Его: и пусть хлеб и вино напомнят тебе об этом.

Натюрморты относились к той категории картин, которые, как правило, писались не на заказ, а для продажи, то есть всецело в воле самого художника было разработать притаившийся в «недвижной жизни» ребус. А заодно придать ему красноречивость, менее или более явную, настаивать на всем этом иконологическом нравоучении или почти растворить его в красоте живописи. Более того, сегодняшнему глазу эти заботливо припрятанные аллегории могут показаться натяжкой, а то и тонким лицемерием: вольно же оборачивать общие места религиозной этики в искусство, которое вроде бы наполнено ощущением спокойного и уравновешенного благополучия. Но это парадокс на самом деле не больший, чем сама эта этика в ее голландском изводе XVII столетия — так спокойно и так уравновешенно примирявшая отчаянный ригоризм Кальвина и жизнелюбие, призыв не собирать себе сокровищ на земле и деловитое накопление.

Последний раз редактировалось Chugunka; 23.09.2019 в 02:53.
Ответить с цитированием
  #24  
Старый 24.09.2019, 01:40
Аватар для Сергей Ходнев
Сергей Ходнев Сергей Ходнев вне форума
Пользователь
 
Регистрация: 07.05.2017
Сообщений: 49
Сказал(а) спасибо: 0
Поблагодарили 0 раз(а) в 0 сообщениях
Вес репутации: 0
Сергей Ходнев на пути к лучшему
По умолчанию Страх Нового времени

https://www.kommersant.ru/doc/3391470
Почему сочетание протестантской ортодоксии и философии романтизма породило экзистенциализм

Журнал "Коммерсантъ Weekend" №29 от 01.09.2017, стр. 22
1843Серен Кьеркегор
Говорят, можно ковырнуть пальцем землю и понюхать, чтобы узнать, куда ты попал; я ковыряю существование — оно ничем не пахнет. Где я? Что такое мир? Что означает самое это слово? Кто обманом вовлек меня сюда и бросил на произвол судьбы? Кто я?

«Повторение», 1843 год

Серен Кьеркегор
Датский философ-идеалист, богослов, писатель и поэт. «Высшей страстью» человека, оправдывающей его существование, считал субъективную веру, принципиально алогичную и парадоксальную. Выступал против рациональности, свойственной философии Гегеля и немецкому либеральному богословию. В ХХ веке идеи Кьеркегора оказали огромное влияние на экзистенциалистов, а также на Карла Барта и других представителей «диалектической теологии».

В XIX веке ему было неуютно, век ХХ (который его по большому счету открыл), кажется, подошел бы ему больше. Столетие Наполеона, Гегеля и Маркса его, можно сказать, не очень и заметило. Хотя можно сказать, что заметило. Вот компатриот его, Ганс Христиан Андерсен, написал же едкую сказку про розовый куст, который цвел и пах, «полный невинной радости и счастья», а под кустом сидела улитка, безрадостная экзистенциалистка, которая спрашивала куст эдак презрительно: «А вы когда-нибудь пробовали заняться этим вопросом, дать себе отчет: почему собственно вы цветете и как это происходит? Почему так, а не иначе?» И улитка «была богата внутренним содержанием: она содержала самое себя».

ХХ век, правда, иногда пытался объяснить Кьеркегора тоже немножко с позиции розового куста. Что, мол, с него взять, потерявший мать в нежном возрасте сын разбогатевшего поселянина, редкостно образованного, но, видимо, и травмированного по части семейного и душевного благополучия; черт его знает насчет наследственного сифилиса, но поломанное отношение к женщине, страх перед богоотступничеством и вообще глобальный Angst он сыну точно передал, и вряд ли только богословскими соображениями объясняется зачарованность Кьеркегора образом Авраама, готовящегося перерезать жертвенным ножом горло собственному сыну.

Фра Беато Анджелико. «Преображение святого Павла», 1430 год
Изо дня в день простаивая за конторкой часами, он написал очень много, в год он издавал (на собственный кошт) по две, по три книги. Но все это страшно непохоже на тот жанр систематического и обстоятельного философского труда, с которым у нас обычно ассоциируется, например, немецкая классическая философия. Дробные, страстно-субъективные и по тону, и по характеру изложения мыслей, запальчивые сочинения. Позже примерно так будет писать Ницше, но Ницше всегда был угрожающе серьезен, Кьеркегор же, разрываясь между интровертностью и жаждой стать властителем дум, в самых неожиданных случаях сыпал напоказ самыми рискованными парадоксами или прибегал к самоуничижительной иронии. Под грозным названием «Страх и трепет» он выводит не то смущенный, не то слегка издевательский подзаголовок: «диалектическая лирика». Фундаментальные, жизненно важные для себя соображения о христианстве проговаривает в книге, озаглавленной «Философские крохи» (к ним еще присоединено «Заключительное ненаучное послесловие»), да еще под псевдонимом Johannes Climacus (Иоанн Лествичник).

Неправедно «эстетическое» существование, то есть сознательно избранная жизнь «по плоти», послушная иллюзиям мира и потому ничего не приносящая, кроме разочарования. Но и «этическая» жизнь, жизнь долга, нравственности и мудрости, на самом деле тоже тщетна. Не только мирские утехи, но и рациональная праведность — всего лишь шелуха, и ее надо преодолеть; и разум надо отринуть, и чувственное сознание, добравшись до чистой экзистенции — существования здесь и сейчас, но устремленного к вечности. Там, на предельной глубине духа,— растерянность, мучительное переживание абсурдности, страх и отчаяние: на них человеческое бытие в этом мире обречено. Но именно из этого состояния и возможно сделать шаг к вере — для этого усилия, сверхразумного, если не сверхчеловеческого, и нужно отчаяние.

Что в этой картине бытия очень много от личного склада самого Кьеркегора и от его болезненной замкнутости, это понятно. Но это еще и важная реакция на Гегеля с его «все действительное разумно, все разумное действительно». Европейская мысль и в самом деле пыталась в этот момент найти альтернативу гегельянству, и часто эти попытки оказывались крайне важными не для одной только интеллектуальной жизни, но и художественной тоже — вспомним Шеллинга, так боготворимого в свое время романтиками, в том числе и в России.

И все же есть в мировоззрении Кьеркегора — даром что с официальной лютеранской церковью Дании он был не в ладах — коренная, органическая и совершенно вневременная связь именно со стихией Реформации. Точнее говоря, с тем опытом чтения и восприятия Писания, который она принесла. Протестант получал слово Божие не из рук церкви, аккуратно дозированное и заботливо укутанное традицией и авторитетными толкованиями; он оказывался с Библией один на один, в убеждении, что при необходимости она сама себя истолкует и что никакими сторонними авторитетами свое чтение поверять не надо. Но и трудные места священного текста при этом ничем не были смягчены, и субъективное переживание их ничем не ограничивалось.

Каспар Давид Фридрих. «Пейзаж с могилой, гробом и совой», 1836-1837 годы
Протестантизм в противовес католичеству, «церкви Петра», видел себя «церковью Павла». Именно на посланиях Павла он строил свою доктрину искупления, оправдания одной только верой и предопределенности ко спасению. Но Послание к Римлянам, центральный в этом смысле апостольский текст,— это не только «оправдавшись верою, мы имеем мир с Богом» и «кого Он предопределил, тех и призвал, а кого призвал, тех и оправдал». Это еще и душераздирающие слова о разладе в человеческой природе, о том, что человек в грехопадшем мире обречен на противоречивость.

«Не понимаю, что делаю: потому что не то делаю, что хочу, а что ненавижу, то делаю... Знаю, что не живет во мне, то есть в плоти моей, доброе... Я жил некогда без закона; но когда пришла заповедь, то грех ожил, а я умер... Бедный я человек! кто избавит меня от сего тела смерти?..»

Вот это вот «бедный я человек!», отрефлексированное и прочувствованное со всей нервозностью или даже ужасом,— не просто магистральный факт сознания человека Нового времени вообще. Это именно та точка, от которой отталкивается Кьеркегор. А за ним, волей или неволей, и экзистенциалисты.

Кристиан Олавиус Зейтен. «Кьеркегор в кафе», 1843 год
Фото: DIOMEDIA / Alamy

Часто думают, что размежевание католичества и протестантизма — это именно конфликт евангельских Марфы и Марии, что протестанты, дескать, взбунтовались против того, что в католицизме слишком много мистического, иррационального и потустороннего, и устроили себе веру простую, ясную и даже приземленную. Но в исторической перспективе это порядком грубое упрощение точно не работает, потому что нет единого и монолитного протестантизма, как нет и неизменного католичества.

Скажем, с чем католицизм вошел в XVIII век? С победными «экзуберанциями» барокко. А к концу столетия мейнстримное католичество — совсем другое, трезвое, суховатое, мирное, положительное, подозрительно смотрящее на суеверия, показную пышность и вообще на всякие крайности. У протестантизма, если брать лютеранство, все было иначе: в начале века — очень успокоенная в смысле порывов духа церковность, закостеневший уже административно-бюрократический уклад и сложившееся монументальное богословие. А потом, в виде реакции на все это,— пиетизм, поиски «сердечного христианства», уклонения в совсем неортодоксальную мистику.

Для Кьеркегора, как и для Карла Барта в ХХ столетии, проблема католицизма не в том, что он-де слишком отвлеченный и умозрительный, а как раз наоборот, в том, что он слишком от мира сего, слишком опирается на ratio и слишком системно встроен в человеческое общежитие. Тогда как вера — акт не просто приватный, он еще и абсолютно иррациональный, и абсолютно таинственный. Но это акт выбора и акт свободы, из предельной ценности которой исходили и Кьеркегор, и Сартр, и Лютер.

Последний раз редактировалось Chugunka; 25.09.2019 в 10:12.
Ответить с цитированием
  #25  
Старый 26.09.2019, 01:07
Аватар для Сергей Ходнев
Сергей Ходнев Сергей Ходнев вне форума
Пользователь
 
Регистрация: 07.05.2017
Сообщений: 49
Сказал(а) спасибо: 0
Поблагодарили 0 раз(а) в 0 сообщениях
Вес репутации: 0
Сергей Ходнев на пути к лучшему
По умолчанию Протестантские колонисты в России

https://www.kommersant.ru/doc/3385509
Почему отечественные горчичники и Ян Гус — звенья одной исторической цепочки

Журнал "Коммерсантъ Weekend" №28 от 25.08.2017, стр. 28
1764

Екатерина II
Но чтоб все желающие в Империи Нашей поселиться иностранные видели, сколь есть велико для пользы и выгодностей их Наше благоволение; то Мы соизволяем: 1-е. Всем прибывшим в Империю Нашу на поселение, иметь свободное отправление веры по их уставам и обрядам безпрепятственно...

Манифест 22 июля 1763 года

Иван Аргунов. «Портрет великой княгини Екатерины Алексеевны», 1762 год
Императрица всероссийская с 1762-го по 1796 год. Провела секуляризацию церковных земель, окончательно поставившую церковь в полную зависимость от государства. В ее правление в империи возросло число католиков (благодаря разделам Польши) и протестантов (благодаря притоку немецких колонистов). В 1773 году по инициативе императрицы Синод издал указ «О терпимости всех вероисповеданий».

Эрнестинендорф. Лейхтлинг. Гоккерберг. Зеевальд. Филиппсфельд. Унтервальден. Варенбург. Это не топонимика какой-нибудь франконской или вюртембергской глубинки, это названия населенных пунктов в российском Поволжье, подобных которым можно было насчитать десятки и десятки; даже свои Цюрих, Базель, Люцерн — и то были.

Еще советники Елизаветы Петровны побуждали императрицу разрешить иноземцам-иноверцам массово селиться в России. Не вышло: то ли государыня, при всей своей веселой увлеченности парижскими модами и итальянскими операми, все-таки решила, что это чересчур; то ли просто не дошли руки до того, чтобы придать прожекту связность и практическую осуществимость. И придется призывать иностранных колонистов уже не Елизавете и даже не ее голштинскому племяннику, ставшему Петром III, а племянниковой жене. Которая в 1744-м, едва приехав в Петербург и зовясь еще не Екатериной Алексеевной, а Софией Фредерикой Августой, в письме к отцу бравировала широтой конфессиональных взглядов: «Я не нахожу никакого различия между верою греческой и лютеранской... Внешние обряды очень различны, но церковь видит себя вынужденной к тому во внимание к грубости народа».

«Веры у нее нет никакой, но она притворяется набожной» — злобно писал о Екатерине Фридрих Великий. Король Пруссии, со своей стороны, не притворялся, но была ли религиозность Екатерины тотальным и бессовестным притворством — большой вопрос. Она люто ненавидела фанатиков и высмеивала ханжей, но безбожие (хотя бы мнимое, в котором облыжно обвиняли масонов) возмущало ее не менее. Понятно, что в этом отношении в ней говорило еще и государственное чутье, и вообще она достойная продолжательница той неуловимо протестантской линии в отношениях государства и церкви, которая обозначилась с петровских времен,— о чем еще будет сказано в дальнейшем. И все же в вере, причем сопровождаемой «внешними обрядами», она искренне видела нечто фундаментально полезное не для общества только, но и для индивида, хотя бы и коронованного. Не тяготилась положенным порядком богослужений (отправлявшихся при дворе, впрочем, с совсем не монастырской строгостью), послушно блюла посты («по мне, это знак внимания, ничего мне не стоящий, потому что я люблю рыбу и особенно при тех приправах, с которыми ее приготовляют») и страшно осердилась на духовника, который как-то раз спросил ее на исповеди напрямик, верует ли она в Бога («ежели хотят доказательств, то такие дам, о коих они и не думали!»).

Манифест 22 июля 1763 года
Уже через несколько месяцев после восшествия на престол Екатерина издала краткий манифест, где «наиторжественнейшим образом» заверяла: «Всем приходящим к поселению в Россию, Наша Монаршая милость и благоволение оказывана будет». Через полгода это благоволение приобрело отчетливые в правовом отношении формы: последовали еще один манифест, перечисляющий даруемые переселенцам «авантажи и привилегии», а также указ об учреждении Канцелярии опекунства иностранных колонистов.

«Авантажи» были и впрямь аппетитные. Казенное пособие на переселение; беспошлинный ввоз имущества; беспроцентная ссуда на обустройство на новом месте; освобождение от налогов и податей сроком на пять лет в городах и на 30 лет — в имеющих появиться «колониях и местечках»; свобода от воинской повинности; разрешение «иностранным капиталистам» (таково подлинное выражение манифеста) приобретать для основанных ими в России фабрик крепостных и десять лет торговать своей продукцией (если ее «доныне в России не было») беспошлинно. Новые поселения получали вдобавок самоуправление и независимость от региональных властей при условии соблюдения имперских законов. А отдельным пунктом гарантировалась свобода отправления веры. В колониях опять-таки было, в соответствии с умыслом государства, вольготнее, там можно было заводить «потребное число пасторов и прочих церковнослужителей», хотя указывалось (видимо, в расчете на потенциальных колонистов-католиков), что монастыри свои устраивать нельзя. И прозелитизмом среди местного населения заниматься нельзя тоже — не считая мусульман, «коих не только благопристойным образом склонять в христианские законы, но и всякому крепостными себе учинить позволяем».

Дело, широко поставленное и хорошо организованное, хотя и отдававшееся нередко на откуп частным «вызывателям», быстро пошло на лад. Только за первые три года в Россию выехало 23 тысячи человек. К началу 1770-х счет колоний на левом берегу Волги перевалил за сотню — и затем на протяжении столетия их количество только умножалось.

«Граф Николаус Людвиг фон Цинцендорф и Георг II», около 1752 года
Фото: DIOMEDIA / National Portrait Gallery London

Хотя манифесты Екатерины были обращены к иностранцам вообще без различия подданства, почти все эти переселенцы были выходцами из германских земель. Как правило, единоверцы селились вместе; некоторая часть колоний в результате была католической, абсолютное большинство — лютеранским, но приезжали в поисках лучшей доли представители и менее «мейнстримных» исповеданий, к примеру меннониты.

Впрочем, от степени влиятельности той или иной конфессии никак не зависело, станет ли конкретная колония процветающей или хотя бы просто примечательной. Вот, скажем, гернгутеры, секта с давней, но витиевато сложившейся историей. После завершения гуситских войн остатки приверженцев Яна Гуса, перегруппировавшись, стали называться «Богемскими братьями». В XVII столетии, когда Габсбурги взялись жестко рекатолизировать свои земли, братья из императорской Богемии бежали — и стали, соответственно, «Моравскими» (одним из их лидеров в ту пору был не кто иной, как Ян Амос Коменский). А потом, уже в XVIII веке, судьбой братьев озаботился граф Николаус Людвиг фон Цинцендорф, веротерпимый лютеранин-пиетист и энтузиаст примирения различных протестантских толков. Он пригласил «Моравских братьев» перебраться в его саксонские владения, где они и основали поселение Гернгут, давшее общине новое имя.

Горчичный завод в Сарепте, 1810 год
В Россию переселенцы-гернгутеры прибыли в числе первых: уже в 1765-м они создали под Царицыном колонию, которую назвали не очередным Зеевальдом или Варенбургом, а Сарептой — в честь библейской Сарепты Сидонской (так любили поступать и набожные поселенцы в Северной Америке). Здесь они завели, во-первых, прядильный и ткацкий промысел, наладив производство хлопчатобумажной ткани, которая по названию речки Сарпы именовалась «сарпинкой» и была в дореволюционной России страшно популярна — помните, у Аверченко: «Кухарка уже целую неделю страшно щелкает крепкими зубами, предчувствуя впереди сарпинку на кофточку». А затем, уже в начале XIX столетия, стали впервые в России разводить горчицу. Идея принадлежала вообще-то светским агрономам, но благочестивые гернгутеры, памятуя притчу о горчичном зерне, взялись за дело так рьяно, что память об этом сохранилась буквально на века. Волгоградский горчичный маслозавод, выпускающий всем хорошо известные горчичники (тоже едва ли не столь же древнее средство, как и сами гернгутеры), до сих пор называется «Сарепта». Николай Костомаров, путешествовавший по этим местам в конце 1850-х, описывал Сарепту восторженно (хотя можно думать, что то же описание подошло бы и другим успешным колониям Поволжья): «Посреди калмыцких степей — дикой пустыни пред вами как из-под земли вырастает чисто немецкий городок, красивый, благоустроенный, с улицами, обсаженными тополями, со сквером и фонтаном посреди его, с чистыми домами немецкой архитектуры и с европейским хозяйством огородов и принадлежащих колонии полей».

Сейчас от всех этих когда-то опрятно-благочестивых городков либо не сохранилось ничего вовсе, либо остались деревеньки с менее экзотическими названиями вроде Березовки, Поповки и Гнилушки. Но сам процесс тогдашней немецкой колонизации Поволжья по-прежнему выглядит одной из тех важных миграций, без которых невозможно вообразить себе историю протестантизма. Который, с одной стороны, часто пытался выстроить крепкие отношения с землей, нацией, государством, а с другой — не менее часто вынужден был делом доказывать апостольскую максиму: «Не имеем здесь пребывающего града, но грядущего взыскуем».

Последний раз редактировалось Chugunka; 27.09.2019 в 05:15.
Ответить с цитированием
  #26  
Старый 28.09.2019, 01:47
Аватар для Сергей Ходнев
Сергей Ходнев Сергей Ходнев вне форума
Пользователь
 
Регистрация: 07.05.2017
Сообщений: 49
Сказал(а) спасибо: 0
Поблагодарили 0 раз(а) в 0 сообщениях
Вес репутации: 0
Сергей Ходнев на пути к лучшему
По умолчанию «Песни рабов Соединенных Штатов»

https://www.kommersant.ru/doc/3379531
Почему негритянские религиозные песнопения преобразили мировую музыку

Журнал "Коммерсантъ Weekend" №27 от 18.08.2017, стр. 24
1867
Уильям Фрэнсис Аллен
Самое большее, чего мы можем достичь — с помощью бумаги, печатного станка и даже наших голосов,— это передать лишь смутную тень подлинника. Голоса цветных обладают своеобразием, которому невозможно подражать; интонации и изысканные вариации, на которые способен даже один-единственный певец, нельзя воспроизвести на бумаге

«Песни рабов Соединенных Штатов»

Уильям Фрэнсис Аллен
Выпускник Гарварда, филолог-классик, автор популярных книг и статей об античной литературе. Придерживался последовательных аболиционистских взглядов, продиктованных в том числе и его собственным христианским мировоззрением. Во время Гражданской войны занимался помощью неграм-беженцам, а после ее окончания стал сотрудничать с собирателями негритянского фольклора Чарльзом Уэром и Люси Гаррисон. Вместе с ними подготовил сборник «Песни рабов Соединенных Штатов», издание которого совершило переворот в западном отношении к афроамериканской музыке.

Поднимаясь на борт «Мэйфлауэра» 6 сентября 1620 года, пуританские «отцы-пилигримы» многое покидали с благочестивой радостью и даже отрясая прах от ног своих. Похоть, отравившая нравы под личиной галантности. Возмутительно-развратные наряды. Гадкая тяга к роскоши. Прощелыги, малюющие голых языческих кумиров и с этого бесовства богатеющие. Зараза папизма с его ладаном и с его идолопоклонничеством, все еще соблазняющая даже и добрых приверженцев реформированной веры. И мирская музыка — безнравственная утеха слуха, разнеживающая и совращающая.

Конечно, умножаясь, переселенцы все-таки везли в Америку в том числе и свои баллады и джиги, но все равно игра на музыкальных инструментах долго еще считалась в Новой Англии сомнительным и еле терпимым занятием. А само музыкальное искусство европейского пошиба почитали за пустую роскошь даже лучшие американские умы XVIII столетия. Не замечавшие, что прямо у них под боком расцветает свое музыкальное искусство, жаркое и странное.

Точнее, для самих основателей американской республики искусство это было все-таки не свое: слишком много чести для каких-то там дикарских песен и хороводов, в которых отводили душу черные рабы. Ну поют, ну пляшут. Вишь ты, почти как люди. И работать сподручнее, опять же.

И только после Гражданской войны сначала Америка, а потом и весь мир вдруг обнаружили в этой музыке не кое-как организованный шум, а интересный и важный эстетический феномен. Первопроходцами были северяне: в 1867 году Уильям Фрэнсис Аллен, филолог-аболиционист из Массачусетса, выпустил сенсационный сборник «Песни рабов Соединенных Штатов», первую коллекцию негритянских спиричуэлс. Через несколько лет Джордж Уайт, учитель музыки в Университете Фиска, что в Нэшвилле, собрал ансамбль из чернокожих студентов (под названием Fisk Jubilee Singers он существует по сию пору) — и музыка бывших рабов начала победное шествие по концертным залам.

Fisk Jubilee Singers на гастролях в Англии, 1873 год
Фото: Hulton Archive/Getty Images

Время для этого открытия было на редкость благоприятным: помимо общепонятных гражданских и гуманистических соображений, оно прекрасно отвечало тогдашнему вкусу к эклектической пестроте, архаике и экзотике, а заодно научной моде на поиски национальных корней и исследование фольклора. Постепенно о негритянской музыке начали говорить и в Старом Свете. Сначала с насмешкой: судорожно дрыгающийся «негр» с вымазанным жженой пробкой лицом надолго стал популярным персонажем кабареточных шоу. А потом и с сочувствием. Антонин Дворжак, возглавлявший в 1890-е годы нью-йоркскую консерваторию, восхищался природной красотой негритянских мелодий и считал, что именно их американские композиторы должны воспринимать как базис для национальной музыкальной культуры. И сам подал пример, написав свою Девятую симфонию («Из Нового Света», 1893), на соответствующем тематическом материале основанную. Американские питомцы Дворжака ничего особенно примечательного по этой части не создали — но зато в Европе афроамериканские ритмы и гармонии постепенно захватили и эстраду, и умы академических композиторов.

На самом деле не впервой негритянской музыке было завоевывать Старый Свет. Диковинные, яростные и разнузданные пляски черных рабов, вывезенных в испанские колонии, стали известны европейцам еще в XVI столетии — и в самой Испании «золотого века» вызвали род помешательства, вполне сравнимого с джазовым бумом 1920-х. Соответствующие мелодии проникли тогда не только в музыкальную стихию иберийского простонародья (которая от века благодарно перерабатывала импульсы изрядного количества культур, восточных и западных), но даже и в придворный быт. Собственно говоря, без этой ибероамериканской (а в основе своей часто именно что африканской) экзотики трудно представить себе тот обобщенный «испанский колорит» со специфической ритмикой и не менее специфической мелодикой, который уже в новое и новейшее время старались схватить многочисленные стилизаторы. Взять хоть «Кармен». Хабанера — это заморская вещица, кубинский танец, позаимствовавший ритмический норов все у тех же африканских невольников.

Проблема тут именно в том, что тогда, в XVII-XVIII веках, это необузданное и неотесанное начало довольно быстро частью ассимилировалось, а частью выветрилось из европейского контекста. Вот, допустим, сарабанда — практически непременная часть среднестатистической позднебарочной сюиты, танец торжественный, медленный и плавный вплоть до некоторой траурности: такой мы ее знаем уже по Баху и Генделю. А между тем изначально это была чужестранная плясовая, позаимствованная оттуда же, из колоний, и отличавшаяся полным отсутствием церемонности.

Джон Роуз. «Старая плантация (Рабы, танцующие на плантации в Южной Каролине)», приблизительно 1785-1795 годы
Не то со спиричуэлс. Главной верительной грамотой, облегчившей для этой музыки доступ к вниманию сначала американских, а потом и европейских слушателей, была именно ее своеобразная набожность. Которая вдобавок по сравнению с первой, барочной рецепцией невольничьих причуд процвела много позднее и в совершенно иной религиозной атмосфере.

Во-первых, церковную музыку ценили и стародавние пуритане — только для них церковной музыкой было не творчество профессионалов, а гимны, общинное пение «едиными устами и единым сердцем», объединяющее и воодушевляющее собравшихся. Негры-рабы, как известно, христианство вообще принимали с энтузиазмом, пусть и примешивая к нему рудименты своих собственных древних культов; протестантские гимны они распевали охотно, к коллективному пению им по условиям работы на плантациях было не привыкать, вдобавок вне церковных стен им никто не мешал петь «о духовном» на свой собственный лад. Заповеданную радость о Господе доводить до самозабвенного первобытного экстаза, скорее ритмического, чем мистического, в слова о рабстве, страдании и Истине, которая делает свободным, вчитывать и впевать свое страдание и свою тоску по воле. Тем более что они ведь слыхали от проповедников о царе Давиде, который пел и скакал перед Ковчегом Завета, и о том, что прав перед Богом оказался именно царь-псалмопевец, а не укорявшая его за неприличное поведение Мелхола.

«Мелодии для банджо Старого Дэна Эммита», 1843 год
Фото: Getty Images

Вдобавок Америка XVIII-XIX веков видела несколько «великих пробуждений» — коллективных порывов к религиозному обновлению, ставивших под сомнение устоявшееся и охладевшее благочестие старых исповеданий и взывавших к пламенности индивидуального молитвенного духа. Даже на «белых» евангелических радениях были подчас в порядке вещей и конвульсивные пляски, и транс, и бессвязные молитвенные возгласы. А уж негры в этой атмосфере несколько припадочной харизматической восторженности чувствовали себя как рыбы в воде.

Как только африканская стихия, переполнявшая спиричуэлс, стала внятной и привычной для западного слуха, она превратилась в порыв, изменивший лицо музыки XX века. За Дворжаком последовали Дебюсси и Сати, Пуленк и Рахманинов; сначала кекуоки и регтаймы, а потом и джаз неуклонно превращались из малоприличной музыки злачных мест в респектабельное увеселение. А дорогу от джаз-бандов к нынешним чартам, не такую уж по меркам истории европейской музыки и длинную, читатель и так себе представляет — как и то ворчание о «безобразных телодвижениях», из поколения в поколение сопровождавшее этот прогресс. В фундаменте которого, однако, лежит пусть причудливое, щедро приправленное детским язычеством, наивностью, простодушием, неодолимым темпераментом, но благочестие.

Последний раз редактировалось Chugunka; 29.09.2019 в 05:42.
Ответить с цитированием
  #27  
Старый 29.09.2019, 23:37
Аватар для Сергей Ходнев
Сергей Ходнев Сергей Ходнев вне форума
Пользователь
 
Регистрация: 07.05.2017
Сообщений: 49
Сказал(а) спасибо: 0
Поблагодарили 0 раз(а) в 0 сообщениях
Вес репутации: 0
Сергей Ходнев на пути к лучшему
По умолчанию Коронованное вольнодумство

https://www.kommersant.ru/doc/3373565
Почему возник феномен монарха в приватном религиозном поиске

Журнал "Коммерсантъ Weekend" №26 от 11.08.2017, стр. 28
1655
Кристина Шведская
Те, кто станет судить мое поведение по обыкновенным человеческим меркам, будут, без сомнения, упрекать меня; однако я не удосужусь сочинять оправдания: я не намереваюсь тратить ни мгновения на такие безделицы

Из письма Пьеру Шаню, 1654

Себастьян Бурдон. «Кристина Шведская», 1653 год
Королева Швеции с 1632 года (фактически — с 1644-го). Одна из самых образованных женщин своего времени, знавшая семь языков и на равных беседовавшая с видными европейскими учеными об астрономии, физике, математике и словесности. В 1654 году отреклась от престола в пользу своего двоюродного брата и уехала из Швеции. Остаток жизни, приняв католичество, провела в основном в Риме. На покое вела эпикурейский образ жизни, широко покровительствуя поэтам и музыкантам, входившим в основанную ей Аркадскую академию. Умерла в 1689 году в возрасте 62 лет.

Рим XVII века, говорят, не видал ничего ослепительней, чем непрекращающаяся череда празднеств, тянувшаяся с сочельника 1655 года до карнавала 1656-го. Все сошлось: Европа приходила, наконец, в себя после Тридцатилетней войны, папство успокоилось, убедившись, что от его политического престижа все-таки удалось многое сохранить, Бернини и Борромини напропалую соревнуются в производстве образцовых контрреформационных чудес. И в этот-то момент в Рим торжественно приезжает Кристина, королева Швеции — вернее, бывшая королева, оставившая и трон, и протестантизм ради римской веры и римских утех. Это было тем более сенсационно, что именно Швеция во время войны фактически возглавила протестантский лагерь, а Густав Адольф, гроза католических держав, королеве-отступнице приходился родным отцом.

И началось: триумфальный въезд в город, конфирмация, которую новоизбранный папа Александр VII торжественно преподает Кристине в недавно достроенной базилике св. Петра, процессии, банкеты, кавалькады, оперы, маскарады, в устройстве которых стараются перещеголять друг друга знатнейшие семейства города.

Королева веселится — наконец-то тот размах и то великолепие, которых ей так не хватало на севере. Хотя и там, в Стокгольме, она тоже не бездействовала. Наложила руку на принадлежавшие императору Рудольфу II бесчисленные сокровища, художественные и книжные, вывезенные шведами из Праги во время войны. Заказывала картины, пьесы, научные трактаты и оперы. Учила древнееврейский и математику, право и философию, переписывалась с лучшими умами своего времени (а Декарта даже выписала к своему двору — тот, правда, подхватил воспаление легких и умер). И все это не без ущерба для дел правления, конечно.

Воспитывали ее сурово, не как кисейную барышню, а как наследника престола; отца она едва помнила, а мать — строгая, холодная и сломленная смертью мужа — была неласкова. Хитрым агентам Рима, пробравшимся в приближенные Кристины, оставалось только сыграть на ее своенравности, свободолюбии и слабом почтении к семейной вере и государственной церкви. Они, конечно, метили выше и рассчитывали приобрести не только королеву, но и королевство — однако чем богаты, тем и рады.

Нильс Форсберг. «Королева Кристина и Рене Декарт», 1884 год
Вопиюще эксцентричная, вольнодумная, демонстративно неряшливая, обожающая мужские наряды и мужские манеры Кристина образцом показного благочестия так и не стала. Она препиралась с папами, уезжала из Италии во Францию, скандализовала общественность там, возвращалась, уезжала снова — но упокоилась все-таки в Риме. И святой престол скрепя сердце разрешил с великими почестями похоронить «любезнейшую дочь церкви» в Ватикане.

Не то чтобы протестантская правительница, решившая сменить веру, была по одному этому факту чем-то исключительным. Кристины еще не было на свете, когда Генрих Наваррский, пожав плечами, второй раз в своей жизни перешел в латинство — на сей раз потому, что корона и Париж стоили-де мессы. Кристины на свете уже не будет, когда ради польской короны католичество примет еще один ценитель роскоши, Август Сильный, курфюрст Саксонии (Саксонии, колыбели Реформации! Саксонии, твердыни лютеранства!). И это мы еще не говорим о многочисленных немецких принцессах, по всей форме принимавших православие ради того, чтобы войти в российский императорский дом.

И все-таки обращение Кристины — это совсем другое. С переменой вероисповедания она никакого внешнего могущества не приобретала — напротив, даже теряла. То было не хладнокровное политическое деяние, подобное династическому браку, в котором — как знать — может, слюбится, а может, нет, однако raison d'etat важнее каких-то сантиментов. Нет, здесь вполне искреннее движение отчасти души, отчасти совести, отчасти — да, рассудка, но рассудка творческого и ищущего нового опыта, духовного, эмоционального и эстетического. (И трудно упрекать шведскую королеву, имея в виду ту стать, с какой этот самый опыт мог ей представить Рим времен Бернини и Борромини.)

Это можно сравнить скорее с такими же политически бессмысленными «конверсиями» последних Стюартов — Карл II тайно принял католичество на смертном одре, его брат Яков II аналогичный шаг предпринял вполне в добром здравии, и это в конце концов стоило ему короны (и его наследники, что характерно, по стопам Кристины прижились в конце концов в том же Риме). Или даже с куда более поздними и совсем не монаршими обращениями в католицизм, каких было много уже в XIX веке. Например, английские эстеты викторианской поры. Или русские диссидентствующие латинофилы.

Филиппо Джальярди, Филиппо Лаури. «Турнир-“карусель” (на пьяцца Барберини)», 1656-1659 годы
В истории последних четырех столетий переходы в католичество из протестантизма вообще кажутся более заметными, чем обратные перемены веры. Но, как ни парадоксально это прозвучит, и эти частные шаги многим обязаны именно что Реформации. Или, если точнее, возникшему в какой-то момент посреди ее бурления разумному ощущению, что вера — личное дело конкретной человеческой совести. Даже если государственные законы говорят обратное (хотя и с законами этими все медленно, иногда страшно и невыносимо медленно, но менялось).

Можно возразить, что это для маленького человека менялись законы, а монарх — на то и монарх, чтобы не только в XVII столетии, но даже и сейчас оставаться субъектом, на которого общепринятые человеческие свободы распространяются с большими оговорками или даже не распространяются вовсе. Еще лет пятьдесят назад потребность жениться по любви вопреки династическим законам для представителя правящей династии воспринималась как блажь; сейчас, конечно, и в этой области права нравы смягчились, но все равно трудно пока представить себе методиста королем Англии или лютеранина князем Лихтенштейна. Хочешь быть монархом, хочешь возглавлять большую или крохотную нацию — знай в своих религиозных порывах берега. Как выразился твой премудрый коллега из древнего Израиля, «не передвигай межи давней, которую провели отцы твои» (Притч. 22, 28). Или отрекайся — но тогда этот поступок многие назовут малодушием и капризом. Как это было, продолжим «брачную» ассоциацию, со многими женившимися по любви потентатами вплоть до Эдуарда VIII.

Что до каприза — то тут весь вопрос в том, насколько воздержание от этого религиозного каприза могло бы действительно способствовать этим самым государственным интересам. Ну, передумала бы Кристина отрекаться от веры и престола, и что? Была бы все та же высокоученая мотовка и сумасбродка, с такими задатками наверняка профукавшая бы шведскую империю значительно раньше, чем это в силу известных обстоятельств сделал Карл XII. Знали бы мы что-нибудь о ней? А знаем ли мы навскидку что-нибудь колоритное о ее кузене Карле X Густаве, сменившем ее на троне, или о его сыне Карле XI?

А так — есть скитания по Европе, есть причуды и странности, есть основанная ей в Риме великая Аркадская академия, определившая, в частности, развитие европейского музыкального театра вплоть до моцартовских времен, есть относительное бессмертие в бесчисленных книгах, спектаклях и фильмах, выводящих ее главной героиней.

И самое главное: она-то и в свои времена была уверена, что мир уже изменился, что ее досточтимый отец сражался в высшем смысле за свободу, а не только за национальную корысть или узкопротестантские интересы. И что в этом по-прежнему благочестивом на разные лады, но изменившемся мире она имеет право на что угодно. Не вступать в брак вовсе. Предаваться «мужским» занятиям без оглядки на кого бы то ни было. Отречься от короны — просто так, по движению души. Сменить веру, наконец. Всего этого в мире до 1517 года действительно не могло быть — просто потому, что запрос на все эти вольности стал казаться не просто возможным, но и реализуемым только после Лютерова афронта вместе с последующим валом событий.

Последний раз редактировалось Chugunka; 01.10.2019 в 01:17.
Ответить с цитированием
  #28  
Старый 02.10.2019, 01:53
Аватар для Сергей Ходнев
Сергей Ходнев Сергей Ходнев вне форума
Пользователь
 
Регистрация: 07.05.2017
Сообщений: 49
Сказал(а) спасибо: 0
Поблагодарили 0 раз(а) в 0 сообщениях
Вес репутации: 0
Сергей Ходнев на пути к лучшему
По умолчанию Братство розенкрейцеров

https://www.kommersant.ru/doc/3352559
Почему для явной борьбы за умы и просвещение понадобились тайные общества

Журнал "Коммерсантъ Weekend" №25 от 21.07.2017, стр. 34
1616
Иоганн Валентин Андреэ


Богом решено твердо и неотменно — даровать и послать миру перед его кончиной, которая не замедлит вскоре последовать, таковую истину, свет, жизнь и славу, каких Адам, первый человек, лишился еще в Раю... И тогда исчезнут и прекратятся всяческое раболепство, лицемерие, ложь и тьма, которые при обращении огромного мирового шара постепенно проникли в человеческие искусства, труды и державы

«Исповедание братства»

Иоганн Валентин Андреэ
Лютеранский богослов, поэт и гуманист из Вюртемберга. Член «Плодоносного общества» — первого литературного общества Германии, устроенного на манер итальянских академий. Помимо приписываемых ему розенкрейцерских манифестов, ему принадлежат многочисленные проповеди, сатирические, аллегорические и нравоучительные стихотворения, утопический трактат «Описание республики Христианополь» и другие сочинения. Разрабатывал проекты социальных реформ в духе кальвинистской Женевы, не имевшие, однако, успеха.

Через сто лет после Лютеровых тезисов европейских интеллектуалов будоражил новый и скандально загадочный феномен. По рукам ходила серия анонимных памфлетов («Слава братства», «Исповедание братства», «Химическая свадьба Христиана Розенкрейца»), которая рассказывала о некоем братстве Розы-Креста — содружестве хранителей истинной мудрости, безупречно христианской и притом вобравшей в себя Платона, Пифагора, Зороастра и чуть ли не всю потайную ученость Средиземноморья.

Братство, утверждали брошюры, основал не то в XIV, не то в XV веке ученый муж по имени Христиан Розенкрейц, великий, но никому не известный. Однако сама премудрость Розы-Креста, мол, древняя и всеобъемлющая: Бог открыл ее Адаму и Еноху, Моисею и Соломону. Язык манифестов был предсказуемо темен и возвышен, а тон так многозначителен, что поневоле возникало ощущение, будто неизвестный автор в самом деле только чуть-чуть приподнял завесу, за которой сокрыты безусловные тайны бытия, ему-то, автору, доподлинно известные.

Не то чтобы похожей литературы тогда совсем не было, но братья очень уж настойчиво утверждали, что настоящие таинства натуры только у них, остерегайтесь подделок. И сулили человечеству некие великие перемены в скором будущем.

Личная эмблема Мартина Лютера
Конец XVI, XVII век вообще время всевозможных обществ: тайных, полутайных, явных. Чаще всего, конечно, вполне явных, хотя не всегда без какой-нибудь эзотерической подкладки «для своих». А что делать — рыцарские (а в половине Европы и монашеские) ордены уходили в прошлое, структура городского социума с цехами и гильдиями тоже на глазах менялась — как и средневековое устройство ученого мира. Культура двора как перекрестка важных и бонтонных социальных контактов появилась, но вот ренессансная идея двора как средоточия учености, где суверен с приближенными, обсуждая Стация, переходят на латынь, а смакуя Каллимаха — на древнегреческий, уже начала меркнуть. Пусть не всюду. Но количество людей, которые строили «свой круг» на потребности обсуждать Ямвлиха или Филона Библского, течение звезд или новейшую эстетику, в любом случае уже не вмещалось в границы типичных придворных кружочков. А культура салонов, ученых и литературных, еще только-только начинала складываться.

Отсюда итальянские «академии» — бесчисленные подражания флорентийской Платоновской академии, когда аристократические, когда интеллигентские клубы с трескучими названиями. «Академия невидимых», «Академия зачарованных», «Академия воспламененных», «Академия наставленных». Они-то были, но кто их сейчас вспомнит — ну вот разве что общеитальянская академия наук, возводящая свое происхождение к одной из них, по традиции называется «Академия рысьеглазых», Accademia dei Lincei.

Но отсюда же, собственно, и розенкрейцеры, с которыми совсем другая история. Их вроде как и не было — и одновременно они существовали. Они были расточенными одиночками — и одновременно корпорацией мудрецов, направлявшей мировой прогресс: никак не меньше.

Фронтиспис «Лейденского химического сборника», 1693 год
Ответственность за появление трех розенкрейцерских манифестов взял на себя ученый лютеранский пастор по имени Иоганн Валентин Андреэ, утверждавший, что это была просто мистификация. И якобы даже отчасти пародия на охвативший ученые круги Европы оккультистский раж. Нынешняя наука, внимательно изучившая наследие самого Андреэ, его наставников и интеллектуалов из его круга, в основном склонна или признавать его авторство, или считать, что манифесты появились примерно в той же среде. Нынешние любители тайн, разумеется, уверены, что Андреэ врал — либо в собственных интересах, либо ради того, чтобы дополнительно законспирировать розенкрейцерское братство. Но и тогда, в XVII веке, на его разоблачения просто не обращали внимания: розенкрейцеры, словно подпоручик Киже, зажили богатой событиями жизнью.

Лучшие умы Европы буквально рвались в столь славную компанию. Убедившись, что вступить в братство несколько затруднительно (примерно как испечь картошку в нарисованном очаге папы Карло), одни множили в своих книгах завуалированные призывы: братья, да посмотрите на меня, обратите внимание, я вам верю, я свой. Другие просто намекали, что в число избранных уже попали. Были во множестве, наконец, и те, кто формально в ряды братьев Розы-Креста не стремился — и тем не менее приветствовал тот великий переворот, который они якобы предпринимали.

Конечно, лоскутное одеяло премудрости, которую демонстрировали розенкрейцерские трактаты,— не изобретение Андреэ, а плод большой европейской традиции тайных наук, которые вообще-то процветали до того вполне явным образом. Уж сколько церковных авторитетов громило астрологию, но короли все равно ни мост заложить, ни дату коронации назначить не хотели, не посоветовавшись предварительно со звездочетами. Ренессанс добавил к узкому кругу известных дотоле позднеантичных и арабских источников огромное количество нового материала — каббалу, египетские мистерии, вавилонскую магию, трактаты из «Герметического свода». К началу XVII века вроде бы эзотерические постулаты («то, что внизу, подобно тому, что вверху», родство планет и металлов, человеческих гуморов и стихий) были уж настолько ходячей монетой, что даже не знаешь, с какой бы современной мудростью это сравнить. С психологическими советами из женских журналов разве что.

Иллюстрация из «Каббалы» Штефана Михельшпрахера, 1615 год
Другое дело, что приоритеты теперь были расставлены иначе. Так, царицей наук оказывалась алхимия — которая, настаивали розенкрейцеры, является прежде всего духовной практикой, а не вульгарным поиском дармового золота. И процесс «великого делания», в котором преломлялись все космические тайны, розенкрейцеры и их имитаторы описывали с такой новой изощренностью, с такой эрудицией, с таким нагромождением аллегорий и символов, каких не бывало прежде.

И все же как не споткнуться о тот факт, что задолго до выхода первого розенкрейцерского манифеста был всем известен один символ, объединявший пресловутые розу и крест. И это была личная эмблема Лютера.

Любители конспирологии, естественно, истолковывают это в том смысле, что Лютер был из этих невидимых братьев. Но на самом деле все проще. Манифесты 1614-1616 годов можно приписывать Андреэ, а можно не приписывать, однако то, что они возникли именно в протестантской среде,— непреложный факт. И их, по сути, главный посыл — продолжение Реформации. Да, Лютер и его последователи указали широким массам путь к правой вере, но мир по-прежнему разделен, на истинное учение воздвигаются гонения, и вообще в воздухе носятся нехорошие предчувствия (Тридцатилетняя война и в самом деле была уже при дверях). Значит, нужна еще одна реформация, духовная, которая объединит на радость страждущему человечеству истинную веру и истинное знание. Такое достигается не массовой агитацией, а, напротив, тихим и сосредоточенным трудом, и потому легенда о прячущихся братьях-мудрецах выглядит настолько нужной и актуальной, что ее принимают всерьез.

Иллюстрация из книги Йозефа Гикатиллы «Portae Lucis», 1516 год
Если учитывать более ранних авторов, которым розенкрейцерские идеи многим обязаны (вроде Генриха Кунрата и Джона Ди), то в совокупности получается литература колоссального объема. Как минимум три поколения интеллектуалов, выходит, тратили свою единственную жизнь на какие-то чудаческие бредни. Философский Меркурий, удержанный в полете золотым сульфуром, жрецы Ио и Деметры, описывающие в Египте Платону дерево сефирот, изумрудный дракон, которого в реторте губят Феб и Цинтия и который в результате гниения превращается в алого двуликого льва, трансмутация элементов под дыханием истинного Азота, которая к удивлению ангелов и планетарных духов должна отозваться чем-то политически важным, что предсказано явлением новых звезд в Лебеде и Стрельце, идеальное государство, устроенное по велениям Гермеса Трисмегиста. Если есть в развитии человеческого знания победительная прогрессистская логика, то где она здесь, спрашивается?

Но в действительности европейская наука с ее положительными триумфами экспериментального знания многим обязана именно розенкрейцерскому импульсу. Одним из тех, кто бредил идеями этой странной ученой утопии, был Фрэнсис Бэкон, да и вообще Англия следила по конфессиональным и политическим причинам за розенкрейцерским бумом в Германии особенно внимательно. Вплоть до того, что именно в Британии философы и естествоиспытатели решили: если непонятно, где же обретаются эти незримые мудрецы, давайте мы сами будем их изображать. И создали Невидимую коллегию, которая после Реставрации возродится уже как Королевское общество: то самое, с Робертом Бойлем, Кристофером Реном, Дени Папеном, Исааком Ньютоном и прочими достойными людьми из школьных учебников.

Последний раз редактировалось Chugunka; 03.10.2019 в 09:18.
Ответить с цитированием
  #29  
Старый 04.10.2019, 01:05
Аватар для Сергей Ходнев
Сергей Ходнев Сергей Ходнев вне форума
Пользователь
 
Регистрация: 07.05.2017
Сообщений: 49
Сказал(а) спасибо: 0
Поблагодарили 0 раз(а) в 0 сообщениях
Вес репутации: 0
Сергей Ходнев на пути к лучшему
По умолчанию Реформация и модернизм

https://www.kommersant.ru/doc/3343924
Почему архитектура и искусство ХХ века без отзвуков кальвинизма были бы другими

Журнал "Коммерсантъ Weekend" №24 от 14.07.2017, стр. 28
1898
Абрахам Кейпер
Я не был слишком дерзок, когда назвал кальвинизм не церковной, не теологической, не сектантской концепцией, а одной из основных фаз в общем развитии человечества, да еще самой молодой, чье высокое призвание должно влиять на дальнейший ход человеческой истории

«Лекции о кальвинизме»

Абрахам Кейпер
Нидерландский публицист, церковный и политический деятель конца XIX — начала XX века. Лидер Антиреволюционной партии — одной из первых европейских христианско-демократических партий нового типа. Считал, что европейское Просвещение привело человечество к всеобъемлющему моральному кризису, выход из которого возможен только в рамках христианского мировоззрения — точнее, его самой совершенной формы, кальвинизма.

Ровно сто лет тому назад художник, взявший себе имя Тео ван Дусбург, основал в славном своим протестантским университетом нидерландском городе Лейден художественную группу под названием De Stijl («Стиль»). Группа эта иногда кажется менее влиятельной, чем почти одновременный немецкий Bauhaus, но для понимания масштаба достаточно только сказать, что одним из ее участников был Пит Мондриан. Это было вполне континентальной значимости объединение, на исходе Первой мировой старавшееся претворить ощущение того, что привычной старой Европы больше нет, в новый художественный язык. Где сплошная геометрия, где формы и цвета редуцированы до математически ясных и четких явлений.

И тот же самый Мондриан (пусть ушедший потом в теософство), и другие участники De Stijl происходили из самой что ни на есть консервативной среды голландских кальвинистов. Это могло бы показаться совершенно случайными биографическими обстоятельствами, если бы только не отчетливое согласие того, что они делали, с вполне красноречиво изложенным духом реформатского учения.

В созревшей модернистской эстетике — той, где пресловутые «жасминовые тирсы наших мэнад» уже окончательно примахались, той, из которой символизм уже выветрился, той, что расцвела функционализмом, беспредметностью, конструктивизмом, минимализмом и так далее — как-то не принято обычно искать основательные религиозные корни. Во всяком случае, питаемые почвой какого-нибудь старого традиционного европейского исповедания. Да, есть известный набор слов о том, что супрематизм вырос на русской иконописи; но неприлично локальное представление об иконе как непременно рдяном примитиве совершенно никак не вяжется с тем художественным сознанием, которое в рамках восточного христианства на самом деле существовало когда-то — пусть и не в 1910-е годы. Да, есть церкви-манифесты Фрэнка Ллойда Райта и Ле Корбюзье; но в том-то и дело, что это были поиски нового сакрального языка извне и наощупь: вот как-то так, пожалуй, я все эти ваши духовные вещи представляю, а вы уж по этой одежке протягивайте ножки.

Протестантский собор в Лионе, 1564 год
Про наш авангард в целом тоже порой говорят с религиозными коннотациями — и опять же в вероисповедное прошлое эти разговоры уходят не слишком глубоко: ну богоискательство, ну соборность, ну космизм, ну мистический анархизм; дальше литературных салонов хорошо если 1840-х, а не 1900-х тут не заберешься. Можно, конечно, пофантазировать на досуге, что в иной реальности это мог быть другой авангард, где Мельников проектировал бы не ДК, а смелые православные церкви, а обновленцы выглядели бы не чекистской игрушкой, а закономерным всплеском живого религиозного сознания. Но в реальности уж такой, какая есть, это была хоть и вселенского замаха, но глубоко внеконфессиональная утопичность, взращенная десятилетними стараниями левой общественной мысли.

Вот вам, однако, патентованный представитель правой мысли. Хоть и по необходимости умеренной. Абрахам Кейпер, важный деятель Антиреволюционной партии, богослов, пастор, первый министр Королевства Нидерландов в 1901-1905-м. И автор, очевидно, самого решительного сочинения в поддержку вселенской актуальности реформатского учения из тех, что появились на рубеже столетий,— «Лекций о кальвинизме», которые были прочитаны в Принстонском университете в 1898 году.

Кальвинизм, говорит Кейпер, расширился до системы воззрений на мир. И более того, только эта система способна обеспечивать человечеству истинный моральный и материальный прогресс. Кальвинизм — вдохновитель наук («в кальвинизме кроется тяга, склонность, стремление к научному исследованию»). Он же оберегает свободы: «Как бы ни изменялась форма, старый кальвинистский замысел по-прежнему сводится к тому, чтобы обеспечить народу во всех его классах и группах, кругах и сферах, во всех корпорациях и независимых институтах возможность законно и организованно влиять на принятие законов и на ход управления в здравом демократическом смысле». И он же par excellence сберегает само человеческое сердце от нравственной порчи в атмосфере материализма и рационализма.

Три коровы в середине

Тео ван Дусбург. «Композиция (Корова)», около 1917 года
Фото: Theo van Doesburg

Словом, это совершеннейшее явление человеческого духа. Единственное, что может в нем смутить случайных «захожан» — это строгий запрет на карты, танцы и театр, и Кейпер с какой-то неожиданной посреди остальных сладких словес черствостью настаивает на том, что да, все это погибельные мерзости. Азартная игра-де «ведет нас к вере в какую-то силу рока, именуемую случаем или судьбой», «процветание театров пропорционально моральной деградации актеров», ну а про танцы, мол, даже и аргументы никакие не нужны, все и так понятно. Для дальнейшего это важный момент: лектор не от ветра главы своея говорит, а только объясняет набор четко зафиксированных норм.

Объяснить отношения кальвинизма с изобразительным искусством Кейпер тоже счел нужным — и даже посвятил этому предмету отдельную лекцию. Особой академической глубины там нету («Никакой стиль в искусстве не возник из рационализма XVIII столетия или из принципов 1789 года» — неужто в самом деле? неужто не шутя?), это памфлет, но сам ход мысли крайне любопытен.

Да, признает Кейпер, язычество создало храмы античности, католицизм — готические соборы, а у кальвинизма никакого художественного идеала на первый взгляд как будто бы не видно. Но, во-первых, реформатство — дитя Северной Европы, где даже и у природы нет такого буйства красок, как на юге. Во-вторых, кальвинизм ни в коем случае не враг искусства как такового (и тут Кейпер пускается в попытки доказать, что процветанием искусство нового времени вообще обязано Реформации — именно потому, что Реформация положила барьер между церковью и искусством и тем избавила последнее от сковывающей опеки).

Геррит Ритвельд. «Красно-синий стул», 1923 год
«Достигнув высшего развития, и религия, и искусство требуют независимости», говорит лектор. Именно поэтому-то, мол, «своего» искусства у кальвинизма исторически не случилось. Или пока, на момент 1898 года, не случилось? И дальше внезапно возникает наитие: по этой логике все возрастающего одухотворения получается, что и предоставленное себе искусство тоже должно меняться. Подражание природе, воспроизведение ее форм — забава, которую стоило бы оставить Апеллесу и другим язычникам. Натура — все ж таки часть падшего мира, мнимая красота которого тленна и вредоносна, искусство же должно открывать иную, чистую, высокую реальность: «Открыв в природных формах порядок прекрасного и обогатившись этим высшим знанием, создать прекрасный мир, который превосходил бы красоту природы».

Понятно, что самого Кейпера, человека со вкусами благовоспитанного обывателя, эстетика Тео ван Дусбурга и его единомышленников, скорее всего, попросту пугала — слишком непривычно. Но невозможно не заметить, насколько естественно из этих рассуждений следует (или может быть к ним подверстана без малейшего усилия — буквально пальцем шевельнуть не требуется) огромная вереница художественных явлений ХХ века. Начертить прямую линию между Фомой Аквинским и Поллоком или Иоанном Дамаскином и Малевичем все-таки трудно, а вот эти кальвинистские представления о чистой и сверхприродной красоте — кажется, готовая питательная среда для любых «абстракцистов». Трудно представить, чтобы в De Stijl этого не ощущали. Более того, уйма дизайнерских высот ХХ века, прописанных с обескураживающей частотой все в той же протестантской Северной Европе,— она ведь все о том же. О рачительности, о напряженном до предела этосе чистоты, о простоте, которая из удела бедняков и аскетов превратилась в драгоценный всеобщий идеал, и о математической строгости форм, торжествующей над растленными красивостями.

Последний раз редактировалось Chugunka; 05.10.2019 в 00:52.
Ответить с цитированием
  #30  
Старый 06.10.2019, 01:19
Аватар для Сергей Ходнев
Сергей Ходнев Сергей Ходнев вне форума
Пользователь
 
Регистрация: 07.05.2017
Сообщений: 49
Сказал(а) спасибо: 0
Поблагодарили 0 раз(а) в 0 сообщениях
Вес репутации: 0
Сергей Ходнев на пути к лучшему
По умолчанию Ремесленник-гугенот в изгнании

https://www.kommersant.ru/doc/3337944
Почему реформатское богословие выпестовало швейцарскую часовую индустрию

Журнал "Коммерсантъ Weekend" №23 от 07.07.2017, стр. 22
Цитата:
1574
Шарль Кюзен
Ныне мы знаем, сколь неугодны Богу не только блеск и горделивость в украшении плоти, но роскошь всякого вида. Дабы освободить сердце от внутренних похотей, Он осуждает сие чрезмерное и избыточное великолепие, многие порочные соблазны в себе таящее. Разве отыщется под пышными этими украшениями истинное чистосердечие?

Жан Кальвин, из «Комментария к книге Бытия»
Сын часовщика из города Отен. Из родной Бургундии уехал, как считается, из-за преследований гугенотов, к которым он принадлежал. В 1574 году его присутствие зафиксировано в Женеве, где он в дальнейшем выполнял ряд важных городских заказов: он, в частности, сделал новые часы с курантами для женевского собора Св. Петра. Кюзен располагал крупной мастерской и воспитал много учеников, создавших Женеве славу столицы часового ремесла. В 1588 году Генрих Наваррский предложил мастеру место придворного часовщика, но тот предпочел сохранить статус женевского буржуа. Именем Кюзена названа одна из улиц Женевы.

«В тот день отнимет Господь красивые цепочки на ногах, и звездочки, и луночки, серьги, и ожерелья, и опахала, увясла и запястья, и пояса, и сосудцы с духами, и привески волшебные, перстни и кольца в носу»: интригующий перечень восточных украшений из книги пророка Исайи отцы Реформации читали не с музейным интересом, а с живым гневом. Как упрек современной пастве, не то чтобы ценившей именно кольца в носу, но все равно питавшей к этим тщеславным атрибутам ту же преступную склонность, что и прелюбодейная дщерь Иерусалимова. Хуже того: те же мастера, что делали «увясла и запястья», создавали ризы, ковчеги, посохи, митры и прочие предметы, которыми так возмутительно украшался литургический уклад папистов. Законы против роскоши как таковой в католических странах принимались и до и после Реформации, но не бывало прежде такой борьбы с роскошью как ремесленной индустрией, как та, которую подняли реформатские общины.

То, что непринужденно получается у группки анахоретов, не всегда удается безболезненно распространить на деловой уклад целого города. Женева до прибытия Кальвина и так славилась ювелирами, пусть и не в такой степени, как Нюрнберг или Аугсбург,— а тут еще пришлая толпа «златокузнецов», стекавшихся вместе с другими протестантами со всей Европы. Прямой запрет на то, чем они привыкли зарабатывать на хлеб, вынуждал их переквалифицироваться; кто-то, вероятно, пошел в пекари или стекольщики, но остальные нашли приемлемую и вполне одобряемую официально альтернативу. Правда, не сразу.

Пьер Вейрио де Бузей. Эскиз перстня с часами, 1561 год
Фото: Harris Brisbane Dick Fund, 1926

Среди мастеров, прибывавших в Женеву, оказались и специалисты в той области, которая ветхозаветным пророкам была точно неизвестна — в часовом деле. Там тоже происходили решительные перемены, часы превращались из махины, которую только и разместишь, что на ратушной башне или в крайнем случае в неподъемной настольной тумбе, в портативную вещь. Одним из первых часовщиков, чье прибытие в Женеву нам известно документально, был бургундец Шарль Кюзен, рекомендовавшийся как «мастер пушечных, органных и часовых дел». Приехал он довольно поздно, в 1574-м, и наверняка не был первопроходцем. Но именно с его появления начинается славная история женевской гильдии часовщиков, устроенной по модели старой гильдии ювелиров.

Спрос на женевские часы постепенно рос, и работы хватало всем — бывшие изготовители суетных драгоценностей создавали кто механизм, кто щедро украшавшийся корпус. Приоритет часовой столицы в Женеве не то чтобы как-то ревниво оберегали, вскоре в соревнование вступили и другие швейцарские города. Но кальвинистские церковные авторитеты в любом случае часовщикам благоволили.

Конечно, отчасти это было лицемерие, хитрый способ с относительным удобством обойти нормативные строгости и притом не подвергнуть их сомнению. Вроде слепленных из осетрового фарша «кур» и «фазанов», которых подавали к столу наших допетровских царей в постные дни. Или вроде пива, которое средневековые монахи потребляли под девизом «liquidum non frangit jejunium», «жидкость поста не нарушает» (некоторые вдобавок потребляли в посты еще и водоплавающих птиц, и даже бобров — в убеждении, неизвестно насколько искреннем, что все это некоторым образом тоже рыба).

Странно запрещать ювелирные изделия как атрибут преступной vanitas, суетности, и притом закрывать глаза на то, что из часовых мастерских иногда выходят именно что драгоценности — с эмалями, чернью, драгоценными камнями, гравировкой и чеканкой. И на то, что часовой механизм, требующий дорогого и тщательного труда не меньше, чем иная дароносица,— сам по себе тоже предмет роскоши.

Йост Амман. «Часовщик», 1568 год
Фото: DIOMEDIA / Granger

Только это была роскошь не бесцеремонная, а скрытная. И притом нравоучительная. Песочные часы еще для древних римлян были символом быстротечности времени — но песочные часы не станешь носить на шее или в кармане и уж точно не станешь 24 часа в сутки их переворачивать, чтоб песок сыпался, и сыпался, и сыпался. А тут — безобидная рукотворная вещица, которую достаточно только заводить, чтобы она непрерывно и неумолимо, словно небесные светила, отсчитывала тихой сапой мгновения твоего земного существования. Благо на циферблатах теперь, помимо часовой, была и минутная стрелка. «Da tutti gli horologi si cava moralita», «в каждых часах скрывается поучение», говорили в XVII веке, и неслучайно в тогдашних натюрмортах карманные часы становятся таким же ходовым обозначением человеческой бренности, как и раковины или опрокинутые сосуды.

Но еще это было проявление совершенно нового восприятия времени как такового. В Средние века именно церковь была главным, если будет уместно так выразиться, потребителем счета времени. Жизнь общины — прежде всего общины монашеской (а также общины клириков при кафедральных соборах и больших городских храмах), но в идеале и мирянско-приходской — определялась ежесуточной чередой богослужений: полунощница, утреня, первый, третий, шестой и девятый часы, вечерня, повечерие. Сама их последовательность тесно связана не столько с механическим отсчетом определенных временных промежутков, сколько с явлениями светового дня. Полунощница — это еще предрассветная тьма, утреня — заря, первый час — восход солнца и так далее. Эта структура исходит из того, что в ночи и дне по двенадцать часов; но поскольку продолжительность астрономических дня и ночи меняется в течение года, менялась и продолжительность часа: он мог продолжаться и 40 минут, и 80. Предполагалось, что службы суточного круга не следуют некоему формальному расписанию, навязанному извне хронологическому графику; они буквально создают его, размечая пространство труда и пространство покоя.

За многие века до появления первых часов с боем города и веси Европы привыкли к тому, что сутки делятся на части колокольным звоном; назначать деловые встречи, заседания и рандеву нужно было не на 8.15 или 18.00, а на какие-нибудь «незадолго до третьего часа» или «когда позвонят к вечерне». Смотрители времени, те, от кого зависело дать сигнал звонарю, пользовались для отчета часов и минут самыми многообразными способами: наблюдали положение солнца днем и звезд ночью, использовали часы водяные, песочные и огненные — или прибегали к передававшимся из поколения в поколение лайфхакам, основанным на том, за какое время можно прочитать то или иное количество молитв. Так, прочесть три раза в среднем темпе 50-й псалом можно за пять минут. Примерно, конечно. Но ничего другого и не требовалось.

Фото: DIOMEDIA / Science Source / New York Public Library

В XIV столетии в городах появляются первые башенные часы, прислушиваться к церковному колоколу становится уже не так обязательно, да и само распределение служб по временам суток начинает плавать. Так, девятый час, богослужение изначально вечернее, закатное, сдвигался все ближе к утру: строгие правила поста до некоторой поры воспрещали монахам и мирянам вкушать пищу прежде девятого часа, что по понятным причинам не всем по силам — и в конце концов этот самый девятый час стали служить в полдень (забавным образом это сохранилось в английском языке, где «noon», полдень,— это испорченное «nona», девятый час). Сама система «эластичных» дневных и ночных часов окажется по местам относительно долговечной — в Венеции, к примеру, она благополучно доживет до конца республики. Но и там ее блюла уже не церковная звонница, а механика часов.

Реформация, во-первых, ликвидировала старую структуру служб суточного круга. Но для человека Реформации прежний, патриархально-аграрный темпоритм жизни и в глобальном смысле был уже невозможен. Во времени недостаточно было смутно ориентироваться, за ним нужно было следить, его нужно было отмерять на унифицированный и универсальный лад, а тратить его нужно было так же скрупулезно, осмотрительно и богобоязненно, как и любое жизненное благо — дарованное туне или честно заработанное. Тиканье бесстрастного механизма, который всегда рядом, подходило для этого идеально. Даже если оболочку этого механизма украшали звездочки и луночки.

Последний раз редактировалось Chugunka; 07.10.2019 в 11:06.
Ответить с цитированием
Ответ


Здесь присутствуют: 1 (пользователей: 0 , гостей: 1)
 

Ваши права в разделе
Вы не можете создавать новые темы
Вы не можете отвечать в темах
Вы не можете прикреплять вложения
Вы не можете редактировать свои сообщения

BB коды Вкл.
Смайлы Вкл.
[IMG] код Вкл.
HTML код Выкл.

Быстрый переход


Текущее время: 21:52. Часовой пояс GMT +4.


Powered by vBulletin® Version 3.8.4
Copyright ©2000 - 2024, Jelsoft Enterprises Ltd. Перевод: zCarot
Template-Modifications by TMS