![]() |
#1
|
||||
|
||||
![]()
http://www.chaskor.ru/article/dnevni...ragmenty_21205
воскресенье, 28 ноября 2010 года, 09.53 Дневники Александра Блока. Фрагменты 28 ноября исполняется 130 лет со дня рождения Александра Блока ![]() Александр Блок в кругу семьи, 1909 год // Итар-Тасс Дневники и записные книжки Александра Блока — документ важнейший, но чудом как-то почти незамеченный читателями. Конечно, тексты эти были опубликованы в разных изданиях и под разными редакциями (даже иногда с разными датировками и сокращениями), но всё же не считаются чем-то первостепенным — ни в наследии поэта, ни для русской литературы. Между тем именно в дневниках Блока можно найти не просто результат его творческих прорывов, а его самого, живого человека — со всеми его мистическими озарениями и будничными падениями, мимолётными размышлениями и великими замыслами. Только в дневниках мы слышим неприглаженный, настоящий голос Александра Блока — в тех его интонациях и тембрах, которых нет ни в поэмах, ни в драмах, ни в лирике, ни в критических статьях, ни даже в письмах (потому что письма его всё-таки имели сторонних адресатов, а дневниковые записи не имели никакого другого, кроме самого себя)… Дневники Блока читаются как документальное автобиографическое повествование. Фрагментарное, осколочное, но — вкупе с его известными произведениями — складывающееся в мерцающую мозаику, картину, дающую представление о внутренней жизни Александра Блока и о его эволюции. Многие из этих записей — особенно в наш век сетевых дневников и информационного шума — по-другому позволяют взглянуть и на ту эпоху, в которую жил Блок, и, что интереснее, — на современность, на то, что окружает сейчас нас всех, живущих век спустя в отчасти всё той же, но уже какой-то другой стране. Отбирая для этой публикации фрагменты из дневников Блока, мы отдали предпочтение тем записям, которые были бы интересны и без специальной литературоведческой и историко-литературной подготовки, а главное — такие, которые легко могли бы быть актуализированы читателем. Текст цитируется в основном по изданию 1955 года (Государственное издательство художественной литературы, Москва, Александр Блок, сочинения в двух томах). Большинство примечаний и сносок тоже оттуда. 1906 декабрь Всякое стихотворение — покрывало, растянутое на остриях нескольких слов. Эти слова светятся, как звёзды. Из-за них существует стихотворение. Тем оно темнее, чем отдалённее эти слова от текста. В самом тёмном стихотворении не блещут эти отдельные слова, оно питается не ими, а тёмной музыкой пропитано и пресыщено. Хорошо писать и звёздные и беззвёздные стихи, где только могут вспыхнуть звёзды или можно их самому зажечь. 21 декабря Стихами своими я недоволен с весны. Последнее было — «Незнакомка» и «Ночная фиалка». Потом началась летняя тоска, потом действенный Петербург и две драмы, в которых я сказал, что было надо, а стихи уж писал так себе, полунужные. Растягивал. В рифмы бросался. Но, может быть, скоро придёт этот новый свежий мой цикл. И Александр Блок — к Дионису *. * Вскоре был написан дионисийский цикл «Снежная маска». — Ред. 1907 9 июля Поле за Петербургом Закат в перьях — оранжевый. Огороды, огороды. Идёт размашисто разносчик с корзиной на голове, за ним — быстро, грудью вперёд, — красивая девка. На огородах девушка с чёрным от загара лицом длинно поёт: Ни болела бы грудь, Ни болела душа. К ней приходит ещё девка. Темнеет, ругаются, говорят циничное. Их торопит рабочий. Девки кричат: «...Проклянём тебе. В трёх царквах за живово будем богу молитца». Из-за забора кричит женский голос: «Все девки в сеновале». Визжат, хохочут. Поезд проходит, телега катит. С дальних огородов сходятся парами бабы и рабочие. На оранжевом закате — стоги сена, телеграфные столбы, деревня, серые домики. Капуста, картофель, вдали леса — на сизой узкой полосе туч. Обедают — вдали восклицают мужичьи и девичьи голоса — одни строгие, другие — надрывные. За стеной серого сарая поднимается месяц — жёлто-оранжевый, как закат. А вчера представлялось (на паровой конке). Идёт цыганка, звенит монистами, смугла и черна, в яркий солнечный день — пришла красавица ночь. И все встают перед нею, как перед красотой, и расступаются. Идёт сама воля и сама красота. Ты встань перед ней прямо и не садись, пока она не пройдёт. Август Светлая всегда со мною. Она ещё вернётся ко мне. Уже не молод я, много «холодного белого дня» в душе. Но и прекрасный вечер близок. 1908 22 июля Жалуются на то, что провинциальные читатели не знают имён. И слава богу! Имён слишком много. Ведь в «народном» театре не знают имён Островского и Мольера, — а волнуются. И маляру, который пел мои стихи, не было дела до меня. Автора «Коробейников» не знают, «Солнце всходит (и заходит)» — мало. 12 сентября <...> Небесполезно «открыть» что-нибудь уже «открытое» (например, придумать хорошее драматическое положение, а потом узнать — вспомнить или просто прочесть, — что оно уже написано). Своего рода школа. <...> 30 сентября, утром Заметили ли вы, что в нашей быстрой разговорной речи трудно процитировать стихи? В тургеневские времена можно было ещё процитировать, даже Михалевич («Дворянское гнездо») (??)* , а теперь стихи стали отдельно от прозы; всё от перемены ритма в жизни. (После чтения «Отцов и детей»). * См. Дворянское гнездо», глава XXV. — Ред. (11 октября) Руново Виденное: гумно с тощим овином. Маленький старик, рядом — болотце. Дождик. Сиверко. Вдруг осыпались золотые листья молодой липки на болоте у прясла под ветром, и захотелось плакать. Когда выходишь на место у срубленной рощи в сумерки (ранние, осенние) — дали стираются туманом и ночью. Там нищая, голая Россия. Просторы, небо, тучи в день Покрова. 1909 (Февраль) Современный момент нашей умственной и нравственной жизни характеризуется, на мой взгляд, крайностями во всех областях. Неладность (безумие тревоги или усталости). Полная потеря ритма. Рядом с нами всё время существует иная стихия — народная, — о которой мы не знаем ничего, — даже того, мёртвая она или живая, что нас дразнит и мучает в ней — живой ли ритм или только предание о ритме. Ритм (мировой оркестр), музыка дышит, где хочет: в страсти и в творчестве, в народном мятеже и в научном труде. Современный художник — искатель утраченного ритма ([утраченн]ой музыки) — тороплив и тревожен, он чувствует, что ему осталось немного времени, в течение которого он должен или найти нечто, или погибнуть. Современная жизнь есть кощунство перед искусством, современное искусство — кощунство перед жизнью. 16 мая (н. ст.) (Флоренция) Утро воскресенья — следующее. Опять дьявол настиг и растерзал меня сегодня ночью. Сижу в кресле — о, если бы всегда спать. Вижу флорентийские черепицы и небо. Вон они — чёрные пятна. Я ещё не отрезвел вполне — и потому правда о чёрном воздухе бросается в глаза. Не скрыть её. 26 июня (н. ст.) (Бад-Наугейм) <...> Надо и пора совсем отучаться от газет. Ясно, что теперешние люди большей частью не имеют никаких воззрений, тем более — воззрений любопытных — на искусство, жизнь и религию и прочие предметы, которые меня волнуют. Газета же есть голос этих людей. Просто потому её читать не следует. Развивается мнительность, мозг поддельно взвинчивается, кровь заражается. Писать же в газетах — самое последнее дело. 29 июня (н. ст.). Вечер Вагнер в Наугойме — нечто вполне невыразимое: напоминание — Припоминание. Музыка потому самое совершенное из искусств, что она наиболее выражает и отражает замысел Зодчего. Её нематериальные, бесконечно малые атомы — суть вертящиеся вокруг центра точки. Оттого каждый оркестровый момент есть изображение системы звёздных систем — во всём её мгновенном многообразии и текучести. «Настоящего» в музыке нет, она всего яснее доказывает, что настоящее вообще есть только условный термин для определения границы (несуществующей, фиктивной) между прошедшим и будущим. Музыкальный атом есть самый совершенный — и единственный реально существующий, ибо — творческий. Музыка творит мир. Она есть духовное тело мира — мысль (текучая) мира («Сон — мечта, в мечте — мысли, мысли родятся из знанья» *). — Слушать музыку можно, только закрывая глаза и лицо (превратившись в ухо и нос), т. е. устроив ночное безмолвие и мрак — условия — предмирные. В эти условия ночного небытия начинает втекать и принимать свои формы — становиться космосом — дотоле бесформенный и небывший хаос. Поэзия исчерпаема (хотя ещё долго способна развиваться, не сделано и сотой доли), так как её атомы несовершенны — менее подвижны. Дойдя до предела своего, поэзия, вероятно, утонет в музыке. Музыка — предшествует всему, всё обусловливает. Чем более совершенствуется мой аппарат, тем более я разборчив — и в конце концов должен оглохнуть вовсе ко всему, что не сопровождается музыкой (такова современная жизнь, политика и тому подобное). * «Зигфрид», Вагнер, цитата из либретто. — Ред. (26 августа (?)) Не могу писать. Может быть, не нужно. С прежним «романтизмом» (недоговариваньем и т. д.) борется что-то, пробиться не может, а только ставит палки в колёса. (5 сентября (?)) Форма искусства есть образующий дух, творческий порядок. Содержание — мир — явления душевные и телесные. (Бесформенного искусства нет, «бессодержательно» — вследствие отсутствия в нём мира душевного и телесного — возможно.) Сколько бы Толстой и Достоевский ни громоздили хаоса на хаос — великий хаос я предпочитаю в природе. Хорошим художником я признаю лишь того, кто из данного хаоса (а не в нем и не на нем) (данное: психология — бесконечна, душа — безумна, воздух — чёрный) творит космос. <...> 22—23 сентября. Ночь Ночное чувство непоправимости всего подползает и днём. Все отвернутся и плюнут — и пусть — у меня была молодость. Смерти я боюсь, и жизни боюсь, милее всего прошедшее, святое место души — Люба. Она помогает — не знаю чем, может быть тем, что отняла? — Э, да бог с ними, с записями и реэстрамя тоски жизни. 30 ноября — 1 декабря * Ничего не хочу — ничего не надо. Длинный корридор вагона — в конце его горит свеча. К утру она догорит, и душа засуетится. А теперь — я только не могу заснуть, так же как в своей постели в Петербурге. Передо мной — холодный мрак могилы, Перед тобой — объятия любви. ** Отец лежит в Долине роз и тяжко бредит, трудно дышит. А я — в длинном и жарком корридоре вагона, и искры освещают снег. Старик в подштанниках меня не тревожит — я один. Ничего не надо. Всё, что я мог, у убогой жизни взял, взять больше у неба — не хватило сил. Заброшен я на Варшавскую дорогу также, как в Петербург. Только её со мной нет — чтобы по-детски скучать, качать головкой, спать, шалить, смеяться. <...> *30 октября 1909 года Блок выехал в Варшаву к умирающему отцу. — Ред. **Стихи Некрасова. — Ред. 1910 20 января «Яр». Третья годовщина. Скрипки жаловались помимо воли пославшего их. — Три полукруглые окна («второй свет» «Яра») — с Большого проспекта — светлые, а из зала — мрачные — небо слепое. Я вне себя уже. Пью коньяк после водки и белого вина. Не знаю, сколько рюмок коньяку. Тебе назло, трезвый (теперь я могу говорить с тобой с открытым лицом — узнаешь ли ты меня? Нет!!!). 18 февраля Люба довела маму до болезни. Люба отогнала от меня людей. Люба создала всю эту невыносимую сложность и утомительность отношений, какая теперь есть. Люба выталкивает от себя и от меня всех лучших людей, в том числе — мою мать, то есть мою совесть. Люба испортила мне столько лет жизни, измучила меня и довела до того, что я теперь. Люба, как только она коснётся жизни, становится сейчас же таким дурным человеком, как её отец, мать и братья. Хуже, чем дурным человеком — страшным, мрачным, низким, устраивающим каверзы существом, как весь её поповский род. Люба на земле — страшное, посланное для того, чтобы мучить и уничтожать ценности земные. Но — 1898—1902 сделали то, что я не могу с ней расстаться и люблю её. 1911 3 июля, утром Вчера в сумерках ночи, под дождём на приморском вокзале цыганка дала мне поцеловать свои длинные пальцы, покрытые кольцами. Страшный мир. Но быть с тобой странно и сладко. 17 октября <...> Варьете, акробатка — кровь гуляет. Много ещё женщин, вина. Петербург — самый страшный, зовущий и молодящий кровь — из европейских городов. 14 ноября Записываю днём то, что было вечером и ночью, — следовательно, иначе. Выхожу из трамвая (пить на Царскосельском вокзале). У двери сидят — женщина, прячущая лицо в скунсовый воротник, два пожилых человека неизвестного сословия. Стоя у двери, слышу хохот, начинаю различать: «ишь... какой... верно... артис...» Зеленея от злости, оборачиваюсь и встречаю два наглых, пристальных и весело хохочущих взгляда. Пробормотав — «пьяны вы, что ли», выхожу, слышу за собой тот же беззаботный хохот. Пьянство как отрезано, я возвращаюсь домой, по старой памяти перекрестясь на Введенскую церковь. Эти ужасы вьются кругом меня всю неделю — отовсюду появляется страшная рожа, точно хочет сказать: «Ааа — ты вот какой?.. Зачем ты напряжён, думаешь, делаешь, строишь, зачем?» Такова вся толпа на Невском. <…> Такова (совсем про себя) одна искорка во взгляде Ясинского. Таков Гюнтер. Такова морда Анатолия Каменского. — Старики в трамвае были похожи и на Суворина, и на Меньшикова, и на Розанова. Таково всё «Новое время». Таковы — «хитровцы», «апраксинцы», Сенная площадь *. Знание об этом, сторожкое и «всё равно не поможешь» — есть в глазах А. М. Ремизова. Он это испытал, ему хочу жаловаться. Мужайтесь, о други, боритесь прилежно, Хоть бой и неравен — борьба безнадёжна! Над вами сверила молчат в вышине, Под вами могилы, молчат и оне. Пусть в горнем Олимпе блаженствуют боги! Бессмертье их чуждо труда и тревоги; Тревоги и труд лишь для смертных сердец... Для них нет победы, для них есть конец. Мужайтесь, боритесь, о храбрые други, Как бой ни тяжёл, ни упорна борьба! Над вами безмолвные звёздные круги, Под вами немые, глухие гроба. Пускай олимпийцы завистливым оком Глядят на борьбу непреклонных сердец: Кто, ратуя, пал, побеждённый лишь роком, Тот вырвал из рук их победный венец. Это стихотворение Тютчева вспоминал ещё в прошлом году Женя, от него я его узнал. <...> Откуда эти «каракули» и драгоценности на всех господах и барынях Невского проспекта? В каждом каракуле — взятка. В святые времена Александра III говорили: «вот нарядная, вот так фуфыря!» Теперь все нарядные. Глаза — скучные, подбородки наросли, нет увлеченья ни Гостиным двором, ни адюльтером, смазливая рожа любой барыни — есть акция, серия, взятка. Всё ползёт, быстро гниют нити швов изнутри («преют»), а снаружи остаётся ещё видимость. Но слегка дёрнуть, и все каракули расползутся, и обнаружится грязная, грязная морда измученного, бескровного и изнасилованного тела. <...> Надо найти в арийской культуре взор, который бы смог бестрепетно и спокойно (торжественно) взглянуть в «любопытный, чёрный и пристальный и голый» взгляд — 1) старика в трамвае, 2) автора того письма к одной провокаторше, которое однажды читал вслух Сологуб в бывшем Cafe de France, 3) Меньшикова, продающего нас японцам, 4) Розанова, убеждающего смеситься с сёстрами и со зверями, 5) битого Суворина, 6) дамы на НЕCBCKOM, 7) немецко-российского мужеложца... Всего не исчислишь. Смысл трагедии — безнадёжность борьбы; но тут нет отчаянья, вялости, опускания рук. Требуется высокое посвящение. Сегодня пурпурноперая заря. Что пока — я? Только — видел кое-что в снах и наяву, чего другие не видали. * Торговцы и приказчики с Хитровского, Апраксина и Сенного рынков составляли ядро черносотенных организаций. — Ред. 1 декабря <...> Днём — клею картинки, Любы нет дома, и, как всегда в её отсутствие, из кухни голоса, тон которых, повторяемость тона, заставляет тихо проваливаться, подозревать все ценности в мире. Говорят дуры, наша кухарка и кухарки из соседних мещанских квартир, по так говорят, такие слова (редко доносящиеся), что кровь стынет от стыда и отчаянья. Пустота, слепота, нищета, злоба. Спасение — только скит; барская квартира с плотными дверьми — ещё хуже. Там — случайно услышишь и уже навек не забудешь. 17 декабря Писал Клюеву: «Моя жизнь во многом темна и запутана, но я ещё не падаю духом». 1912 2 января <…> Пишу я вяло и мутно, как только что родившийся. Чем больше привык к «красивостям», тем нескладнее выходят размышления о живом, о том, что во времени и пространстве. Пока не найдёшь действительной связи между временным и вневременным, до тех пор не станешь писателем, не только понятным, но и кому-либо и на что-либо, кроме баловства, нужным. 13 января Пришла «Русская мысль» (январь). Печальная, холодная, верная — и всем этим трогательная — заметка Брюсова обо мне. Между строками можно прочесть: «Скучно, приятель? Хотел сразу поймать птицу за хвост?» Скучно, скучно, неужели жизнь так и протянется — в чтении, писании, отделываньи, получении писем и отвечают на них? — Но — лучше ли «гулять с кистенём в дремучем лесу». Сквозь всё может просочиться «новая культура» (ужасное слово). И всё может стать непроницаемым, тупым. Так и у меня теперь. <…> Собираюсь (давно) писать автобиографию Венгерову (скучно заниматься этим каждый год). Во всяком случае надо написать, кроме никому не интересных и неизбежных сведений, что «есть такой человек» (я), который, как говорит 3. Н. Гиппиус, думал больше о правде, чем о счастьи. Я искал «удовольствий», но никогда не надеялся на счастье. Оно приходит само, и, приходя, как всегда, становилось сейчас же не собою. Я и теперь не жду его, бог с ним, оно — не человеческое. Кстати, по поводу письма С[кворцовой]: пора разорвать все эти связи. Всё известно заранее, всё скучно, не нужно ни одной из сторон. Влюбляется или даже полюбит — отсюда письма — груда писем, требовательность, застигание всегда не вовремя; она воображает (всякая, всякая), что я всегда хочу перестраивать свою душу на «её лад». А после известного промежутка — брань. Бабьё, какова бы ни была — шестнадцатилетняя девчонка или тридцатилетняя дама. — Женоненавистничество бывает у меня периодически — теперь такой период. Если бы я писал дневник и прежде, мне не приходилось бы постоянно делать эти скучные справки. Скучно писать и рыться в душе и памяти, так же как скучно делать вырезки из газет. Делаю всё это, потому что потом понадобится. 24 марта. «Страстная суббота» «Собирают мнения писателей о самоубийцах. Эти мнения будут читать люди, которые нисколько не собираются кончать жизнь. Прочтут мнение о самоубийстве, потом — телеграмму о том, что где-нибудь кто-нибудь повешен, а где-нибудь какой-нибудь министр покидает свой пост и т. д. и т. д., а потом, не руководствуясь ни тем, ни другим, ни третьим — пойдут по житейским делам, какие кому назначены. В самом деле, почему живые интересуются кончающими с жизнью? Большой частью но причинам низменным (любопытство, стремление потешить свою праздность, удовольствие от того, что у других ещё хуже, чем у тебя, и т. п.). В большинстве случаев люди живут настоящим, т.е. ничем не живут, а так — существуют. Жить можно только будущим. Те же немногие, которые живут, т.е. смотрят в будущее, знают, что десятки видимых причин, заставляющих людей уходить из жизни, ничего до конца не объясняют; за всеми этими причинами стоит одна, большинству живых не видная, непонятная и неинтересная. Если я скажу, что думаю, т.е. что причину эту можно прочесть в зорях вечерних и утренних, то меня поймут только мои собратья, а также иные из тех, кто уже держит револьвер в руке или затягивает петлю на шее; а «деловые люди» только лишний раз посмеются; но всё-таки я хочу сказать, что самоубийств было бы меньше, если бы люди научились лучше читать небесные знаки». Так я и пошлю глупому мальчишке-корреспонденту «Русского слова», если он спросит ещё раз по телефону, который третьего дня 21/2 часа болтал у меня, то пошло, то излагая откровенно, как он сам вешался; всё — легкомысленно, легко, никчёмно, жутко — и интересно для меня, запрятавшегося от людей, у которого голова тяжелее всего тела, болит от приливов крови — вино и мысли. 19 июня Я болен в сущности, полная неуравновешенность физическая, нервы совершенно расшатаны. Встал рано, бодрый, ждал Любу, утром гулял, потом вернулся и, по мере того как проходили часы напрасного ожидания, терял силы и последнюю способность писать. Наконец, тяжёлый сон, звонок, просыпаюсь — вместо Любы — отвратительная записка от её несчастного брата. После обеда плетусь в Зоологический сад, посмотрев разных миленьких зверей, начинаю слушать совершенно устаревшего «Орфея в аду» — ужасная пошлость. Не тут-то было — подсаживается пьяненький армейский полковник, вероятно добрый, бедный, нищий и одинокий. И сейчас же в пьяненькой речи его недоверие, презрение к штрюку («да вы мужчина или переодетая женщина» — «хорошо быть богатым человеком», — «если бы у меня деньги были, я бы всех этих баб...», — «пресыщенный вы человек» и т. д. и т. д.) — т. е. послан ещё преследователь. В антракте вышел я и потихонъку ушёл из сада, не дослушав, — и знак был — уходи, доброго не будет, и потянуло, потянуло домой... Действительно, дома на столе телеграмма Любы: «Приеду сегодня последним поездом» и нежное письмо бедного Б. А. Садовского, уезжающего лечиться на Кавказ. — «И вот я жив и говорю с тобой», друг мой, бумага. <…> 20 декабря Вечером — доклад Философова в религиозно-философском собрании. Я не пойду туда, я почти уже болен от злости, от нервов, от того, что меня заваливают всякой дрянью, мешая мне делать то, что я должен сделать. 1913 1 января Пообедав, мы с Любой поехали в такси-оте к Аничковым. Собрание светских дур, надутых ничтожеств. Спиритический сеанс. Несчастный, тщедушный Ян Гузик, у которого все вечера расписаны, испускает из себя бедняжек — Шварценберга и Семёна. Шварценберг — вчера был он — валяет столик и ширму и швыряет в круг шарманку с секретным заводом. Сидели трижды, на третий раз я чуть не уснул, без конца было. У Гузика болит голова, надуваются жилы на лбу, а все обращаются с ним как с лакеем, за сеанс платят четвертной билет. Первый раз сидел я, сцепившись пальцами с жирной и сиплой светской старухой гренадерского роста, которая рассказывала, как «барон в прошлый раз смешил всех, говоря печальным голосом: дух, зачем ты нас покинул?» Одна фраза — и ярко предстаёт вся сволочность этой жизни. <…> Во время сеанса звонил Куприн, а Аничков ему ответил, что сеанса нет, — потому что он всегда пьян и нельзя его пригласить в общество светской сволочи. Сволочь-то во сто раз хуже Куприна. Люба бранится страшно. <…> Вот — жизнь, ни к чему не обязывающая, «средне-высший» круг. 10 февраля Только музыка необходима. Физически другой. Бодрость, рад солнцу, хоть и сквозь мороз. Пора развязать руки, я больше не школьник. Никаких символизмов больше — один отвечаю за себя, один — и могу ещё быть моложе молодых поэтов «среднего» возраста, обременённых потомством и акмеизмом. Весь день в Шувалове * — снег и солнце — чудо! * Недалеко от Шахматова. — Ред. 11 февраля День значительный. — Чем дальше, тем твёрже я «утверждаюсь» «как художник». Во мне есть инструмент, хороший рояль, струны натянуты. Днём пришла особа, принесла «почётный билет» на завтрашний соловьёвский вечер. Села и говорит: «А «Белая лилия», говорят, пьеска в декадентском роде?» — В это время к маме уже ехала подобная же особа, приехала и навизжала, но мама осталась в живых. Мой рояль вздрогнул и отозвался, разумеется. На то нервы и струновидны — у художника. Пусть будет так: дело в том, что очень хороший инструмент (художник) вынослив, и некоторые удары каблуком только укрепляют струны. Тем отличается внутренний рояль от рояля «Шрёдера». <...> Почему так ненавидишь всё яростнее литературное большинство? Потому что званых много, но избранных мало. Старое сравнение: царь — средостенная бюрократия — народ: взыскательный художник — критика, литературная среда, всякая «популяризация» и проч. — люди. В литературе это заметнее, чем где-либо, потому что литература не так свободна, как остальные искусства, она не чистое искусство, в ней больше «питательного» для челядинных брюх. Давятся, но жрут, питаются, тем живут. <...> Миланская конюшня. «Тайная Вечеря» Леонардо. Её заслоняют всегда задницы английских туристов. Критика есть такая задница. Следующая мысль есть иллюстрация: Сатира. Такой не бывает. <...> художники вплоть до меня способны обманываться, думать о «бичевании нравов». Чтобы изобразить человека, надо полюбить его — узнать. Грибоедов любил Фамусова, уверен, что временами — больше, чем Чацкого. Гоголь любил Хлестакова и Чичикова, Чичикова — особенно. Пришли Белинские и сказали, что Грибоедов и Гоголь «осмеяли». — Отсюда — начало порчи русского сознания, понятия об искусстве — вплоть до мелочи — полного убийства вкуса. Они нас похваливают и поругивают, но тем пьют кашу художническую кровь. Они жиреют, мы спиваемся. Всякая шавочка способна превратиться в дракончика. <…> Они спихивают министров... Это от них — так воняет в литературной среде, что надо бежать вон, без оглядки. Им — игрушки, а нам — слёзки. Вернисажи, бродячие собаки, премьеры — ими существуют. Патронессы, либералки, актриски, прихлебательницы, секретарши, старые девы, мужние жёны, хорошенькие кокоточки — им нет числа. Если бы я был чортом, я бы устроил весёлую литературную кадриль, чтобы закружилась вся «литературная среда» в кровосмесительном плясе и вся бы провалилась прямо ко мне на кулички. Ну, довольно.* * Приходится ещё выноску... Почему же я не признаю некоторых дам, критиков и пр.? — Потому что мораль мира бездонна и не похожа на ту, которую так называют. Мир движется музыкой, страстью, пристрастием, силой. Я волен выбирать, кого хочу, оттуда — такова моя верховная воля и сила. 1914 6 марта Попробовать хоть что-нибудь записать: Во всяком произведении искусства (даже в маленьком стихотворении) — больше не искусства, чем искусства. Искусство — радий (очень малые количества). Оно способно радиоактировать всё — самое тяжёлое, самое грубое, самое натуральное: мысли, тенденции, и «переживания», чувства, быт. Радиоактированыо поддаётся именно живое, следовательно — грубое, мёртвого просветить нельзя. <…> 28 июля Жизнь моя есть ряд спутанных до чрезвычайности личных отношений, жизнь моя есть ряд крушений многих надежд. «Бодрость» и сцепленные зубы. И — мать. 1916 14 февраля Наше время — время, когда то, о чём мечтают как об идеале, надо воплощать сейчас. Школа стремительности. Надо показать, что можно быть мужественным без брютальности. Железный век — цветок в петлице. 13 июня Звонил Маяковский. Он жаловался на московских поэтов и говорил, что очень уж много страшного написал про войну, надо бы проверить, говорят, там не так страшно. Всё это — с обычной ужимкой, но за ней — кажется подлинное (то же, как мне до сих пор казалось) <...> 28 июня Несмотря на то, или именно благодаря тому, что я «осознал» себя художником, я не часто и довольно тупо обливаюсь слезами над вымыслом и упиваюсь гармонией. Свежесть уже не та, не первоначальная. С «литературой» связи не имею и горжусь этим. То, что я сделал подлинного, сделано мною независимо, т. е. я зависел только от неслучайного. Лучшим остаются «Стихи о Прекрасной Даме». Время не должно тронуть их, как бы я ни был слаб как художник. 1917 22 апреля Всё будет хорошо, Россия будет великой. Но как долго ждать и как трудно дождаться. Ал. Блок. 22.IV.1917 22 апреля «Пишете Вы или нет? — Он пишет. — Он не пишет. Он не может писать». Отстаньте. Что вы называете «писать»? Мазать чернилами по бумаге? — Это умеют делать все заведующие отделами 13 дружины. Почём вы знаете, пишу я или нет? Я и сам это не всегда знаю. 30 апреля Внимательное чтение моих книг и поэмы вчера и сегодня убеждает меня в том, что я стоющий сочинитель. 1 мая Мы (весь мир) страшно изолгались. Нужно нечто совершенно новое. 15 мая Вечером я бродил, бродил. Белая ночь, женщины. Мне уютно в этой мрачной и одинокой бездне, которой имя — Петербург 17-го года, Россия 17-го года. Куда ты несёшься, жизнь? От дня, от белой ночи — возбуждение, как от вина. 16 мая Разбудил меня звонок Сологуба, который просит принять участие в однодневной газете для популяризации «Займа Свободы» и посетить сегодня литературную курию в Академии художеств. То и другое мне кажется ненужным и не требующимся с меня, как и с него, а говорил он всё это тем же своим прежним голосом, так что мне показалось, что он изолгался окончательно и даже Революция его не вразумила. 20 мая Нет, не надо мечтать о золотом веке. Сжать губы и опять уйти в свои демонические сны. 22 мая Что-то нервы притупились от виденного и слышанного. Опущусь — и сейчас же поднимается этот сидящий во мне Р[аспутин]. Конечно уж, в Духов день. Все, все они — живые и убитые дети моего века сидят во мне. Сколько, сколько их! Последний раз редактировалось Chugunka; 27.04.2025 в 12:17. |
Здесь присутствуют: 1 (пользователей: 0 , гостей: 1) | |
|
|