Форум  

Вернуться   Форум "Солнечногорской газеты"-для думающих людей > Общество > Отечественная культура

 
 
Опции темы Опции просмотра
  #1  
Старый 13.03.2014, 14:33
Аватар для Частный корреспондент
Частный корреспондент Частный корреспондент вне форума
Местный
 
Регистрация: 09.08.2011
Сообщений: 151
Сказал(а) спасибо: 0
Поблагодарили 0 раз(а) в 0 сообщениях
Вес репутации: 15
Частный корреспондент на пути к лучшему
По умолчанию 1530. Александр Блок

http://www.chaskor.ru/article/dnevni...ragmenty_21205

воскресенье, 28 ноября 2010 года, 09.53

Дневники Александра Блока. Фрагменты
28 ноября исполняется 130 лет со дня рождения Александра Блока

Александр Блок в кругу семьи, 1909 год // Итар-Тасс

Дневники и записные книжки Александра Блока — документ важнейший, но чудом как-то почти незамеченный читателями. Конечно, тексты эти были опубликованы в разных изданиях и под разными редакциями (даже иногда с разными датировками и сокращениями), но всё же не считаются чем-то первостепенным — ни в наследии поэта, ни для русской литературы.

Между тем именно в дневниках Блока можно найти не просто результат его творческих прорывов, а его самого, живого человека — со всеми его мистическими озарениями и будничными падениями, мимолётными размышлениями и великими замыслами.

Только в дневниках мы слышим неприглаженный, настоящий голос Александра Блока — в тех его интонациях и тембрах, которых нет ни в поэмах, ни в драмах, ни в лирике, ни в критических статьях, ни даже в письмах (потому что письма его всё-таки имели сторонних адресатов, а дневниковые записи не имели никакого другого, кроме самого себя)…

Дневники Блока читаются как документальное автобиографическое повествование. Фрагментарное, осколочное, но — вкупе с его известными произведениями — складывающееся в мерцающую мозаику, картину, дающую представление о внутренней жизни Александра Блока и о его эволюции. Многие из этих записей — особенно в наш век сетевых дневников и информационного шума — по-другому позволяют взглянуть и на ту эпоху, в которую жил Блок, и, что интереснее, — на современность, на то, что окружает сейчас нас всех, живущих век спустя в отчасти всё той же, но уже какой-то другой стране.

Отбирая для этой публикации фрагменты из дневников Блока, мы отдали предпочтение тем записям, которые были бы интересны и без специальной литературоведческой и историко-литературной подготовки, а главное — такие, которые легко могли бы быть актуализированы читателем. Текст цитируется в основном по изданию 1955 года (Государственное издательство художественной литературы, Москва, Александр Блок, сочинения в двух томах). Большинство примечаний и сносок тоже оттуда.

1906
декабрь

Всякое стихотворение — покрывало, растянутое на остриях нескольких слов. Эти слова светятся, как звёзды. Из-за них существует стихотворение. Тем оно темнее, чем отдалённее эти слова от текста. В самом тёмном стихотворении не блещут эти отдельные слова, оно питается не ими, а тёмной музыкой пропитано и пресыщено. Хорошо писать и звёздные и беззвёздные стихи, где только могут вспыхнуть звёзды или можно их самому зажечь.

21 декабря

Стихами своими я недоволен с весны. Последнее было — «Незнакомка» и «Ночная фиалка». Потом началась летняя тоска, потом действенный Петербург и две драмы, в которых я сказал, что было надо, а стихи уж писал так себе, полунужные. Растягивал. В рифмы бросался. Но, может быть, скоро придёт этот новый свежий мой цикл. И Александр Блок — к Дионису *.

* Вскоре был написан дионисийский цикл «Снежная маска». — Ред.

1907
9 июля
Поле за Петербургом
Закат в перьях — оранжевый. Огороды, огороды. Идёт размашисто разносчик с корзиной на голове, за ним — быстро, грудью вперёд, — красивая девка. На огородах девушка с чёрным от загара лицом длинно поёт:

Ни болела бы грудь,
Ни болела душа.

К ней приходит ещё девка. Темнеет, ругаются, говорят циничное. Их торопит рабочий. Девки кричат: «...Проклянём тебе. В трёх царквах за живово будем богу молитца». Из-за забора кричит женский голос: «Все девки в сеновале». Визжат, хохочут. Поезд проходит, телега катит. С дальних огородов сходятся парами бабы и рабочие. На оранжевом закате — стоги сена, телеграфные столбы, деревня, серые домики. Капуста, картофель, вдали леса — на сизой узкой полосе туч. Обедают — вдали восклицают мужичьи и девичьи голоса — одни строгие, другие — надрывные. За стеной серого сарая поднимается месяц — жёлто-оранжевый, как закат.

А вчера представлялось (на паровой конке). Идёт цыганка, звенит монистами, смугла и черна, в яркий солнечный день — пришла красавица ночь. И все встают перед нею, как перед красотой, и расступаются. Идёт сама воля и сама красота. Ты встань перед ней прямо и не садись, пока она не пройдёт.

Август
Светлая всегда со мною. Она ещё вернётся ко мне. Уже не молод я, много «холодного белого дня» в душе. Но и прекрасный вечер близок.

1908
22 июля

Жалуются на то, что провинциальные читатели не знают имён. И слава богу! Имён слишком много. Ведь в «народном» театре не знают имён Островского и Мольера, — а волнуются. И маляру, который пел мои стихи, не было дела до меня. Автора «Коробейников» не знают, «Солнце всходит (и заходит)» — мало.

12 сентября
<...> Небесполезно «открыть» что-нибудь уже «открытое» (например, придумать хорошее драматическое положение, а потом узнать — вспомнить или просто прочесть, — что оно уже написано). Своего рода школа. <...>

30 сентября, утром
Заметили ли вы, что в нашей быстрой разговорной речи трудно процитировать стихи? В тургеневские времена можно было ещё процитировать, даже Михалевич («Дворянское гнездо») (??)* , а теперь стихи стали отдельно от прозы; всё от перемены ритма в жизни. (После чтения «Отцов и детей»).

* См. Дворянское гнездо», глава XXV. — Ред.

(11 октября)

Руново
Виденное: гумно с тощим овином. Маленький старик, рядом — болотце. Дождик. Сиверко. Вдруг осыпались золотые листья молодой липки на болоте у прясла под ветром, и захотелось плакать.

Когда выходишь на место у срубленной рощи в сумерки (ранние, осенние) — дали стираются туманом и ночью. Там нищая, голая Россия.

Просторы, небо, тучи в день Покрова.

1909
(Февраль)
Современный момент нашей умственной и нравственной жизни характеризуется, на мой взгляд, крайностями во всех областях. Неладность (безумие тревоги или усталости). Полная потеря ритма.

Рядом с нами всё время существует иная стихия — народная, — о которой мы не знаем ничего, — даже того, мёртвая она или живая, что нас дразнит и мучает в ней — живой ли ритм или только предание о ритме.

Ритм (мировой оркестр), музыка дышит, где хочет: в страсти и в творчестве, в народном мятеже и в научном труде.

Современный художник — искатель утраченного ритма ([утраченн]ой музыки) — тороплив и тревожен, он чувствует, что ему осталось немного времени, в течение которого он должен или найти нечто, или погибнуть.

Современная жизнь есть кощунство перед искусством, современное искусство — кощунство перед жизнью.

16 мая (н. ст.) (Флоренция)
Утро воскресенья — следующее. Опять дьявол настиг и растерзал меня сегодня ночью. Сижу в кресле — о, если бы всегда спать. Вижу флорентийские черепицы и небо. Вон они — чёрные пятна. Я ещё не отрезвел вполне — и потому правда о чёрном воздухе бросается в глаза. Не скрыть её.

26 июня (н. ст.) (Бад-Наугейм)
<...> Надо и пора совсем отучаться от газет. Ясно, что теперешние люди большей частью не имеют никаких воззрений, тем более — воззрений любопытных — на искусство, жизнь и религию и прочие предметы, которые меня волнуют. Газета же есть голос этих людей. Просто потому её читать не следует. Развивается мнительность, мозг поддельно взвинчивается, кровь заражается. Писать же в газетах — самое последнее дело.

29 июня (н. ст.). Вечер
Вагнер в Наугойме — нечто вполне невыразимое: напоминание — Припоминание. Музыка потому самое совершенное из искусств, что она наиболее выражает и отражает замысел Зодчего. Её нематериальные, бесконечно малые атомы — суть вертящиеся вокруг центра точки. Оттого каждый оркестровый момент есть изображение системы звёздных систем — во всём её мгновенном многообразии и текучести. «Настоящего» в музыке нет, она всего яснее доказывает, что настоящее вообще есть только условный термин для определения границы (несуществующей, фиктивной) между прошедшим и будущим. Музыкальный атом есть самый совершенный — и единственный реально существующий, ибо — творческий.

Музыка творит мир. Она есть духовное тело мира — мысль (текучая) мира («Сон — мечта, в мечте — мысли, мысли родятся из знанья» *). — Слушать музыку можно, только закрывая глаза и лицо (превратившись в ухо и нос), т. е. устроив ночное безмолвие и мрак — условия — предмирные. В эти условия ночного небытия начинает втекать и принимать свои формы — становиться космосом — дотоле бесформенный и небывший хаос.

Поэзия исчерпаема (хотя ещё долго способна развиваться, не сделано и сотой доли), так как её атомы несовершенны — менее подвижны. Дойдя до предела своего, поэзия, вероятно, утонет в музыке.

Музыка — предшествует всему, всё обусловливает. Чем более совершенствуется мой аппарат, тем более я разборчив — и в конце концов должен оглохнуть вовсе ко всему, что не сопровождается музыкой (такова современная жизнь, политика и тому подобное).

* «Зигфрид», Вагнер, цитата из либретто. — Ред.

(26 августа (?))
Не могу писать. Может быть, не нужно. С прежним «романтизмом» (недоговариваньем и т. д.) борется что-то, пробиться не может, а только ставит палки в колёса.

(5 сентября (?))
Форма искусства есть образующий дух, творческий порядок. Содержание — мир — явления душевные и телесные. (Бесформенного искусства нет, «бессодержательно» — вследствие отсутствия в нём мира душевного и телесного — возможно.) Сколько бы Толстой и Достоевский ни громоздили хаоса на хаос — великий хаос я предпочитаю в природе. Хорошим художником я признаю лишь того, кто из данного хаоса (а не в нем и не на нем) (данное: психология — бесконечна, душа — безумна, воздух — чёрный) творит космос. <...>

22—23 сентября. Ночь
Ночное чувство непоправимости всего подползает и днём. Все отвернутся и плюнут — и пусть — у меня была молодость. Смерти я боюсь, и жизни боюсь, милее всего прошедшее, святое место души — Люба. Она помогает — не знаю чем, может быть тем, что отняла? — Э, да бог с ними, с записями и реэстрамя тоски жизни.

30 ноября — 1 декабря *
Ничего не хочу — ничего не надо. Длинный корридор вагона — в конце его горит свеча. К утру она догорит, и душа засуетится. А теперь — я только не могу заснуть, так же как в своей постели в Петербурге.

Передо мной — холодный мрак могилы,

Перед тобой — объятия любви. **

Отец лежит в Долине роз и тяжко бредит, трудно дышит. А я — в длинном и жарком корридоре вагона, и искры освещают снег. Старик в подштанниках меня не тревожит — я один. Ничего не надо. Всё, что я мог, у убогой жизни взял, взять больше у неба — не хватило сил. Заброшен я на Варшавскую дорогу также, как в Петербург. Только её со мной нет — чтобы по-детски скучать, качать головкой, спать, шалить, смеяться. <...>

*30 октября 1909 года Блок выехал в Варшаву к умирающему отцу. — Ред.

**Стихи Некрасова. — Ред.

1910
20 января
«Яр». Третья годовщина.

Скрипки жаловались помимо воли пославшего их. — Три полукруглые окна («второй свет» «Яра») — с Большого проспекта — светлые, а из зала — мрачные — небо слепое.

Я вне себя уже. Пью коньяк после водки и белого вина. Не знаю, сколько рюмок коньяку. Тебе назло, трезвый (теперь я могу говорить с тобой с открытым лицом — узнаешь ли ты меня? Нет!!!).

18 февраля

Люба довела маму до болезни. Люба отогнала от меня людей. Люба создала всю эту невыносимую сложность и утомительность отношений, какая теперь есть. Люба выталкивает от себя и от меня всех лучших людей, в том числе — мою мать, то есть мою совесть. Люба испортила мне столько лет жизни, измучила меня и довела до того, что я теперь. Люба, как только она коснётся жизни, становится сейчас же таким дурным человеком, как её отец, мать и братья. Хуже, чем дурным человеком — страшным, мрачным, низким, устраивающим каверзы существом, как весь её поповский род. Люба на земле — страшное, посланное для того, чтобы мучить и уничтожать ценности земные. Но — 1898—1902 сделали то, что я не могу с ней расстаться и люблю её.

1911
3 июля, утром
Вчера в сумерках ночи, под дождём на приморском вокзале цыганка дала мне поцеловать свои длинные пальцы, покрытые кольцами. Страшный мир. Но быть с тобой странно и сладко.

17 октября
<...> Варьете, акробатка — кровь гуляет. Много ещё женщин, вина. Петербург — самый страшный, зовущий и молодящий кровь — из европейских городов.

14 ноября
Записываю днём то, что было вечером и ночью, — следовательно, иначе.

Выхожу из трамвая (пить на Царскосельском вокзале). У двери сидят — женщина, прячущая лицо в скунсовый воротник, два пожилых человека неизвестного сословия. Стоя у двери, слышу хохот, начинаю различать: «ишь... какой... верно... артис...» Зеленея от злости, оборачиваюсь и встречаю два наглых, пристальных и весело хохочущих взгляда. Пробормотав — «пьяны вы, что ли», выхожу, слышу за собой тот же беззаботный хохот. Пьянство как отрезано, я возвращаюсь домой, по старой памяти перекрестясь на Введенскую церковь.

Эти ужасы вьются кругом меня всю неделю — отовсюду появляется страшная рожа, точно хочет сказать: «Ааа — ты вот какой?.. Зачем ты напряжён, думаешь, делаешь, строишь, зачем?» Такова вся толпа на Невском. <…>

Такова (совсем про себя) одна искорка во взгляде Ясинского. Таков Гюнтер. Такова морда Анатолия Каменского. — Старики в трамвае были похожи и на Суворина, и на Меньшикова, и на Розанова. Таково всё «Новое время». Таковы — «хитровцы», «апраксинцы», Сенная площадь *.

Знание об этом, сторожкое и «всё равно не поможешь» — есть в глазах А. М. Ремизова. Он это испытал, ему хочу жаловаться.

Мужайтесь, о други, боритесь прилежно,
Хоть бой и неравен — борьба безнадёжна!
Над вами сверила молчат в вышине,
Под вами могилы, молчат и оне.
Пусть в горнем Олимпе блаженствуют боги!
Бессмертье их чуждо труда и тревоги;
Тревоги и труд лишь для смертных сердец...
Для них нет победы, для них есть конец.
Мужайтесь, боритесь, о храбрые други,
Как бой ни тяжёл, ни упорна борьба!
Над вами безмолвные звёздные круги,
Под вами немые, глухие гроба.
Пускай олимпийцы завистливым оком
Глядят на борьбу непреклонных сердец:
Кто, ратуя, пал, побеждённый лишь роком,
Тот вырвал из рук их победный венец.

Это стихотворение Тютчева вспоминал ещё в прошлом году Женя, от него я его узнал. <...>

Откуда эти «каракули» и драгоценности на всех господах и барынях Невского проспекта? В каждом каракуле — взятка. В святые времена Александра III говорили: «вот нарядная, вот так фуфыря!» Теперь все нарядные. Глаза — скучные, подбородки наросли, нет увлеченья ни Гостиным двором, ни адюльтером, смазливая рожа любой барыни — есть акция, серия, взятка.

Всё ползёт, быстро гниют нити швов изнутри («преют»), а снаружи остаётся ещё видимость. Но слегка дёрнуть, и все каракули расползутся, и обнаружится грязная, грязная морда измученного, бескровного и изнасилованного тела. <...>

Надо найти в арийской культуре взор, который бы смог бестрепетно и спокойно (торжественно) взглянуть в «любопытный, чёрный и пристальный и голый» взгляд — 1) старика в трамвае, 2) автора того письма к одной провокаторше, которое однажды читал вслух Сологуб в бывшем Cafe de France, 3) Меньшикова, продающего нас японцам, 4) Розанова, убеждающего смеситься с сёстрами и со зверями, 5) битого Суворина, 6) дамы на НЕCBCKOM, 7) немецко-российского мужеложца... Всего не исчислишь. Смысл трагедии — безнадёжность борьбы; но тут нет отчаянья, вялости, опускания рук. Требуется высокое посвящение.

Сегодня пурпурноперая заря.

Что пока — я? Только — видел кое-что в снах и наяву, чего другие не видали.

* Торговцы и приказчики с Хитровского, Апраксина и Сенного рынков составляли ядро черносотенных организаций. — Ред.

1 декабря
<...> Днём — клею картинки, Любы нет дома, и, как всегда в её отсутствие, из кухни голоса, тон которых, повторяемость тона, заставляет тихо проваливаться, подозревать все ценности в мире. Говорят дуры, наша кухарка и кухарки из соседних мещанских квартир, по так говорят, такие слова (редко доносящиеся), что кровь стынет от стыда и отчаянья. Пустота, слепота, нищета, злоба. Спасение — только скит; барская квартира с плотными дверьми — ещё хуже. Там — случайно услышишь и уже навек не забудешь.

17 декабря
Писал Клюеву: «Моя жизнь во многом темна и запутана, но я ещё не падаю духом».

1912
2 января
<…>

Пишу я вяло и мутно, как только что родившийся. Чем больше привык к «красивостям», тем нескладнее выходят размышления о живом, о том, что во времени и пространстве. Пока не найдёшь действительной связи между временным и вневременным, до тех пор не станешь писателем, не только понятным, но и кому-либо и на что-либо, кроме баловства, нужным.

13 января
Пришла «Русская мысль» (январь). Печальная, холодная, верная — и всем этим трогательная — заметка Брюсова обо мне. Между строками можно прочесть: «Скучно, приятель? Хотел сразу поймать птицу за хвост?» Скучно, скучно, неужели жизнь так и протянется — в чтении, писании, отделываньи, получении писем и отвечают на них? — Но — лучше ли «гулять с кистенём в дремучем лесу».

Сквозь всё может просочиться «новая культура» (ужасное слово). И всё может стать непроницаемым, тупым. Так и у меня теперь. <…>

Собираюсь (давно) писать автобиографию Венгерову (скучно заниматься этим каждый год). Во всяком случае надо написать, кроме никому не интересных и неизбежных сведений, что «есть такой человек» (я), который, как говорит 3. Н. Гиппиус, думал больше о правде, чем о счастьи. Я искал «удовольствий», но никогда не надеялся на счастье. Оно приходит само, и, приходя, как всегда, становилось сейчас же не собою. Я и теперь не жду его, бог с ним, оно — не человеческое.

Кстати, по поводу письма С[кворцовой]: пора разорвать все эти связи. Всё известно заранее, всё скучно, не нужно ни одной из сторон. Влюбляется или даже полюбит — отсюда письма — груда писем, требовательность, застигание всегда не вовремя; она воображает (всякая, всякая), что я всегда хочу перестраивать свою душу на «её лад». А после известного промежутка — брань. Бабьё, какова бы ни была — шестнадцатилетняя девчонка или тридцатилетняя дама. — Женоненавистничество бывает у меня периодически — теперь такой период.

Если бы я писал дневник и прежде, мне не приходилось бы постоянно делать эти скучные справки. Скучно писать и рыться в душе и памяти, так же как скучно делать вырезки из газет. Делаю всё это, потому что потом понадобится.

24 марта. «Страстная суббота»
«Собирают мнения писателей о самоубийцах. Эти мнения будут читать люди, которые нисколько не собираются кончать жизнь. Прочтут мнение о самоубийстве, потом — телеграмму о том, что где-нибудь кто-нибудь повешен, а где-нибудь какой-нибудь министр покидает свой пост и т. д. и т. д., а потом, не руководствуясь ни тем, ни другим, ни третьим — пойдут по житейским делам, какие кому назначены.

В самом деле, почему живые интересуются кончающими с жизнью? Большой частью но причинам низменным (любопытство, стремление потешить свою праздность, удовольствие от того, что у других ещё хуже, чем у тебя, и т. п.). В большинстве случаев люди живут настоящим, т.е. ничем не живут, а так — существуют. Жить можно только будущим. Те же немногие, которые живут, т.е. смотрят в будущее, знают, что десятки видимых причин, заставляющих людей уходить из жизни, ничего до конца не объясняют; за всеми этими причинами стоит одна, большинству живых не видная, непонятная и неинтересная. Если я скажу, что думаю, т.е. что причину эту можно прочесть в зорях вечерних и утренних, то меня поймут только мои собратья, а также иные из тех, кто уже держит револьвер в руке или затягивает петлю на шее; а «деловые люди» только лишний раз посмеются; но всё-таки я хочу сказать, что самоубийств было бы меньше, если бы люди научились лучше читать небесные знаки».

Так я и пошлю глупому мальчишке-корреспонденту «Русского слова», если он спросит ещё раз по телефону, который третьего дня 21/2 часа болтал у меня, то пошло, то излагая откровенно, как он сам вешался; всё — легкомысленно, легко, никчёмно, жутко — и интересно для меня, запрятавшегося от людей, у которого голова тяжелее всего тела, болит от приливов крови — вино и мысли.

19 июня
Я болен в сущности, полная неуравновешенность физическая, нервы совершенно расшатаны. Встал рано, бодрый, ждал Любу, утром гулял, потом вернулся и, по мере того как проходили часы напрасного ожидания, терял силы и последнюю способность писать. Наконец, тяжёлый сон, звонок, просыпаюсь — вместо Любы — отвратительная записка от её несчастного брата. После обеда плетусь в Зоологический сад, посмотрев разных миленьких зверей, начинаю слушать совершенно устаревшего «Орфея в аду» — ужасная пошлость. Не тут-то было — подсаживается пьяненький армейский полковник, вероятно добрый, бедный, нищий и одинокий. И сейчас же в пьяненькой речи его недоверие, презрение к штрюку («да вы мужчина или переодетая женщина» — «хорошо быть богатым человеком», — «если бы у меня деньги были, я бы всех этих баб...», — «пресыщенный вы человек» и т. д. и т. д.) — т. е. послан ещё преследователь. В антракте вышел я и потихонъку ушёл из сада, не дослушав, — и знак был — уходи, доброго не будет, и потянуло, потянуло домой... Действительно, дома на столе телеграмма Любы: «Приеду сегодня последним поездом» и нежное письмо бедного Б. А. Садовского, уезжающего лечиться на Кавказ. — «И вот я жив и говорю с тобой», друг мой, бумага. <…>

20 декабря
Вечером — доклад Философова в религиозно-философском собрании. Я не пойду туда, я почти уже болен от злости, от нервов, от того, что меня заваливают всякой дрянью, мешая мне делать то, что я должен сделать.

1913
1 января
Пообедав, мы с Любой поехали в такси-оте к Аничковым. Собрание светских дур, надутых ничтожеств. Спиритический сеанс. Несчастный, тщедушный Ян Гузик, у которого все вечера расписаны, испускает из себя бедняжек — Шварценберга и Семёна. Шварценберг — вчера был он — валяет столик и ширму и швыряет в круг шарманку с секретным заводом. Сидели трижды, на третий раз я чуть не уснул, без конца было. У Гузика болит голова, надуваются жилы на лбу, а все обращаются с ним как с лакеем, за сеанс платят четвертной билет. Первый раз сидел я, сцепившись пальцами с жирной и сиплой светской старухой гренадерского роста, которая рассказывала, как «барон в прошлый раз смешил всех, говоря печальным голосом: дух, зачем ты нас покинул?» Одна фраза — и ярко предстаёт вся сволочность этой жизни. <…>

Во время сеанса звонил Куприн, а Аничков ему ответил, что сеанса нет, — потому что он всегда пьян и нельзя его пригласить в общество светской сволочи. Сволочь-то во сто раз хуже Куприна. Люба бранится страшно.

<…>

Вот — жизнь, ни к чему не обязывающая, «средне-высший» круг.

10 февраля
Только музыка необходима. Физически другой. Бодрость, рад солнцу, хоть и сквозь мороз.

Пора развязать руки, я больше не школьник. Никаких символизмов больше — один отвечаю за себя, один — и могу ещё быть моложе молодых поэтов «среднего» возраста, обременённых потомством и акмеизмом.

Весь день в Шувалове * — снег и солнце — чудо!

* Недалеко от Шахматова. — Ред.

11 февраля
День значительный. — Чем дальше, тем твёрже я «утверждаюсь» «как художник». Во мне есть инструмент, хороший рояль, струны натянуты. Днём пришла особа, принесла «почётный билет» на завтрашний соловьёвский вечер. Села и говорит: «А «Белая лилия», говорят, пьеска в декадентском роде?» — В это время к маме уже ехала подобная же особа, приехала и навизжала, но мама осталась в живых.

Мой рояль вздрогнул и отозвался, разумеется. На то нервы и струновидны — у художника. Пусть будет так: дело в том, что очень хороший инструмент (художник) вынослив, и некоторые удары каблуком только укрепляют струны. Тем отличается внутренний рояль от рояля «Шрёдера».

<...> Почему так ненавидишь всё яростнее литературное большинство? Потому что званых много, но избранных мало. Старое сравнение: царь — средостенная бюрократия — народ: взыскательный художник — критика, литературная среда, всякая «популяризация» и проч. — люди. В литературе это заметнее, чем где-либо, потому что литература не так свободна, как остальные искусства, она не чистое искусство, в ней больше «питательного» для челядинных брюх. Давятся, но жрут, питаются, тем живут.

<...>

Миланская конюшня. «Тайная Вечеря» Леонардо. Её заслоняют всегда задницы английских туристов. Критика есть такая задница. Следующая мысль есть иллюстрация:

Сатира. Такой не бывает. <...> художники вплоть до меня способны обманываться, думать о «бичевании нравов».

Чтобы изобразить человека, надо полюбить его — узнать. Грибоедов любил Фамусова, уверен, что временами — больше, чем Чацкого. Гоголь любил Хлестакова и Чичикова, Чичикова — особенно. Пришли Белинские и сказали, что Грибоедов и Гоголь «осмеяли». — Отсюда — начало порчи русского сознания, понятия об искусстве — вплоть до мелочи — полного убийства вкуса.

Они нас похваливают и поругивают, но тем пьют кашу художническую кровь. Они жиреют, мы спиваемся. Всякая шавочка способна превратиться в дракончика. <…> Они спихивают министров... Это от них — так воняет в литературной среде, что надо бежать вон, без оглядки. Им — игрушки, а нам — слёзки. Вернисажи, бродячие собаки, премьеры — ими существуют. Патронессы, либералки, актриски, прихлебательницы, секретарши, старые девы, мужние жёны, хорошенькие кокоточки — им нет числа. Если бы я был чортом, я бы устроил весёлую литературную кадриль, чтобы закружилась вся «литературная среда» в кровосмесительном плясе и вся бы провалилась прямо ко мне на кулички.

Ну, довольно.*

* Приходится ещё выноску... Почему же я не признаю некоторых дам, критиков и пр.? — Потому что мораль мира бездонна и не похожа на ту, которую так называют. Мир движется музыкой, страстью, пристрастием, силой. Я волен выбирать, кого хочу, оттуда — такова моя верховная воля и сила.

1914
6 марта
Попробовать хоть что-нибудь записать: Во всяком произведении искусства (даже в маленьком стихотворении) — больше не искусства, чем искусства.

Искусство — радий (очень малые количества). Оно способно радиоактировать всё — самое тяжёлое, самое грубое, самое натуральное: мысли, тенденции, и «переживания», чувства, быт. Радиоактированыо поддаётся именно живое, следовательно — грубое, мёртвого просветить нельзя. <…>

28 июля
Жизнь моя есть ряд спутанных до чрезвычайности личных отношений, жизнь моя есть ряд крушений многих надежд. «Бодрость» и сцепленные зубы. И — мать.

1916
14 февраля
Наше время — время, когда то, о чём мечтают как об идеале, надо воплощать сейчас. Школа стремительности.

Надо показать, что можно быть мужественным без брютальности.

Железный век — цветок в петлице.

13 июня
Звонил Маяковский. Он жаловался на московских поэтов и говорил, что очень уж много страшного написал про войну, надо бы проверить, говорят, там не так страшно. Всё это — с обычной ужимкой, но за ней — кажется подлинное (то же, как мне до сих пор казалось) <...>

28 июня
Несмотря на то, или именно благодаря тому, что я «осознал» себя художником, я не часто и довольно тупо обливаюсь слезами над вымыслом и упиваюсь гармонией. Свежесть уже не та, не первоначальная.

С «литературой» связи не имею и горжусь этим. То, что я сделал подлинного, сделано мною независимо, т. е. я зависел только от неслучайного.

Лучшим остаются «Стихи о Прекрасной Даме». Время не должно тронуть их, как бы я ни был слаб как художник.

1917
22 апреля
Всё будет хорошо, Россия будет великой. Но как долго ждать и как трудно дождаться.

Ал. Блок.
22.IV.1917

22 апреля
«Пишете Вы или нет? — Он пишет. — Он не пишет. Он не может писать».

Отстаньте. Что вы называете «писать»? Мазать чернилами по бумаге? — Это умеют делать все заведующие отделами 13 дружины. Почём вы знаете, пишу я или нет? Я и сам это не всегда знаю.

30 апреля
Внимательное чтение моих книг и поэмы вчера и сегодня убеждает меня в том, что я стоющий сочинитель.

1 мая
Мы (весь мир) страшно изолгались. Нужно нечто совершенно новое.

15 мая
Вечером я бродил, бродил. Белая ночь, женщины. Мне уютно в этой мрачной и одинокой бездне, которой имя — Петербург 17-го года, Россия 17-го года. Куда ты несёшься, жизнь? От дня, от белой ночи — возбуждение, как от вина.

16 мая
Разбудил меня звонок Сологуба, который просит принять участие в однодневной газете для популяризации «Займа Свободы» и посетить сегодня литературную курию в Академии художеств. То и другое мне кажется ненужным и не требующимся с меня, как и с него, а говорил он всё это тем же своим прежним голосом, так что мне показалось, что он изолгался окончательно и даже Революция его не вразумила.

20 мая
Нет, не надо мечтать о золотом веке. Сжать губы и опять уйти в свои демонические сны.

22 мая
Что-то нервы притупились от виденного и слышанного. Опущусь — и сейчас же поднимается этот сидящий во мне Р[аспутин]. Конечно уж, в Духов день. Все, все они — живые и убитые дети моего века сидят во мне. Сколько, сколько их!

Последний раз редактировалось Chugunka; 27.04.2025 в 12:17.
Ответить с цитированием
 


Здесь присутствуют: 1 (пользователей: 0 , гостей: 1)
 

Ваши права в разделе
Вы не можете создавать новые темы
Вы не можете отвечать в темах
Вы не можете прикреплять вложения
Вы не можете редактировать свои сообщения

BB коды Вкл.
Смайлы Вкл.
[IMG] код Вкл.
HTML код Выкл.

Быстрый переход


Текущее время: 20:22. Часовой пояс GMT +4.


Powered by vBulletin® Version 3.8.4
Copyright ©2000 - 2025, Jelsoft Enterprises Ltd. Перевод: zCarot
Template-Modifications by TMS